Глава 7 Последнее десятилетие. Вторая часть «Мертвых душ»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 7

Последнее десятилетие. Вторая часть «Мертвых душ»

1

Последнее десятилетие жизни Гоголя проходит под знаком идейного кризиса, мучительных поисков выхода из нараставших противоречий действительности.

Делом всей своей жизни считает писатель завершение работы над поэмой, в которой он хотел дать ответ на важнейшие вопросы, поставленные современностью, показать в художественных образах те положительные идеалы, которые, как представлялось Гоголю, должны были наметить пути будущего России.

Выход первой части «Мертвых душ», как уже говорилось, вызвал новую волну враждебности со стороны господствующих кругов, новую травлю писателя, во многом напоминавшую обстановку, сложившуюся после появления «Ревизора». Все это способствовало усилению того чувства обиды, изолированности, которое так остро переживал Гоголь. Эти настроения объясняют и его решение вновь отправиться за границу для продолжения работы над второй частью поэмы. 5 июня 1842 года Гоголь вместе с поэтом Н. Языковым выехал в Рим, ставший на долгие годы излюбленным местожительством писателя. Снова уезжая из России в свое добровольное изгнание, Гоголь считал, что он сможет вдали от треволнений закончить поэму.

Незадолго до отъезда из Москвы в письме к П. Плетневу (от 17 марта 1842 г.) Гоголь, сообщая о своих планах, отмечал, что «Мертвые души» он сможет завершить лишь в уединении, вне России. «… Уже в самой природе моей, – пишет он, – заключена способность только тогда представлять себе живо мир, когда я удалился от него. Вот почему о России я могу писать только в Риме. Только там она предстает мне вся во всей своей громаде». Однако писатель глубоко заблуждался, так как его отрыв от русской действительности лишь способствовал углублению тяжелого душевного кризиса, (мучительных идейных и творческих колебаний.

По отъезде из России в письме к Жуковскому от 26 июня 1842 года Гоголь говорит о том подвиге, которым представляется ему работа над окончанием «Мертвых душ»: «Много труда, и пути, и душевного воспитанья впереди еще! Чище горного снега и светлей небес должна быть душа моя, и тогда только я приду в силы начать подвиги и великое поприще, тогда только разрешится загадка моего существованья». Уже самый тон этого письма, учительно-мистические ноты, которые в нем звучат, свидетельствуют о том ложном пути, на который вступил писатель, рассматривая себя в качестве пророка, призванного открыть религиозно-нравственную «истину» для поучения людей. Последующие части «Мертвых душ» должны были, по мысли Гоголя, показать не только безотрадную картину власти «мертвых душ», но и наметить возможности оздоровления общества.

Замысел продолжения поэмы первоначально имел, однако, очень общий и неопределенный характер. В VII и XI главах первой части писатель обещал, что в дальнейшем еще «предстанут колоссальные образы», «двигнутся сокровенные рычаги широкой повести, раздастся далече ее горизонт». При этом автор добавляет, что «еще много пути предстоит совершить всему походному экипажу, состоящему из господина средних лет, брички, в которой ездят холостяки…» Тем самым Гоголь предполагал, что в центре его поэмы останутся странствования Чичикова. В начале той же XI главы он обещает показать «мужа, одаренного божескими доблестями», и «чудную русскую девицу», всю «из великодушного стремления и самоотвержения».

По приезде за границу Гоголь пересылает Прокоповичу те произведения, над которыми он работал для дополнения издания своих сочинений. Горячее участие принимает он и в осуществлении постановки «Женитьбы» Щепкиным на московской сцене. Передавая исключительное право на постановку М. С. Щепкину как «Женитьбы», так и драматических сцен, он в своих письмах дает Щепкину советы о постановке «Ревизора» и «Женитьбы». В январе 1843 года вышло четырехтомное собрание сочинений Гоголя, в котором впервые были напечатаны «Женитьба», «Игроки», четыре драматические сцены (из комедии «Владимир 3-й степени»), «Театральный разъезд» и «Шинель». Таким образом, творчество Гоголя, за исключением второго тома «Мертвых душ», стало полностью известно читателям.

Однако вскоре это деятельное настроение сменилось у Гоголя апатией. На запросы об окончании второго тома «Мертвых душ» он отвечает уклончиво и на письмо Шевырева сообщает 28 февраля 1843 года: «Верь, что я употребляю все силы производить успешно свою работу, что вне ее я не живу и что давно умер для других наслаждений. Но вследствие устройства головы моей я могу работать вследствие только глубоких обдумываний и соображений, и никакая сила не может заставить меня произвести, а тем более выдать вещь, которой незрелость и слабость я уже вижу сам; я могу умереть с голода, но не выдам безрассудного, необдуманного творения». В 1843–1844 годах Гоголь много ездил по Европе, лечился в различных местах Германии, чувствуя себя тяжелобольным. Болезненное состояние, а еще больше внутренние сомнения тормозили работу над второй частью поэмы. Он сообщал из Франкфурта 14 июля 1844 года Н. Языкову: «Ты спрашиваешь, пишутся ли «М. Д.»? И пишутся и не пишутся. Пишутся слишком медленно и совсем не так, как бы хотел, и препятствия этому часто происходят и от болезни, а еще чаще от меня самого».

Начиная с конца 30-х годов шла непрестанная борьба за Гоголя как писателя и человека. Консервативное окружение, «друзья» из лагеря «официальной народности» и славянофилов – Погодин, Шевырев, Аксаковы – стремились отгородить Гоголя от Белинского и демократических сил, пытались творчество писателя направить в угодное им русло. Пребывание писателя за границей, изолированность его от передовых демократических кругов способствовали все усиливавшемуся воздействию реакционного лагеря.

Уже с самого начала его знакомства с заграницей Гоголю оказалась чужда современная политическая жизнь Европы. «Жизнь политическая, жизнь, вовсе противоположная смиренной художнической», – как писал он 28 ноября 1836 года из Парижа М. Погодину, – его пугает. В эти годы созревает в Гоголе то отрицательное отношение к «политике», отказ от «современных желаний», которые и ведут его к изоляции от общественной жизни, заставляют сторониться политической борьбы. В том же письме к Погодину он сообщает: «О Париже тебе ничего не пишу. Здешняя сфера совершенно политическая, а я всегда бежал политики. Не дело поэта втираться в мирской рынок. Как молчаливый монах, живет он в мире, не принадлежа к нему, и его чистая, непорочная душа умеет только беседовать с богом». Смысл политической борьбы оставался неясным для Гоголя, увидевшего в парижской жизни лишь проявление того ненавистного для него духа буржуазного предпринимательства и бессердечного чистогана, который он с гневным презрением осудил еще в «Арабесках».

Рим, Италия привлекают Гоголя своей патриархальностью, своим «покоем». Писатель сторонится политической жизни, мимо него проходит нарастание в Италии национального и революционного подъема, деятельность «Молодой Италии». Он идеализирует кажущуюся ему «неподвижность» Италии, ее патриархальные пережитки. Эти настроения нашли свое выражение в единственной посвященной загранице повести Гоголя – «Рим», начатой им еще в 1839 году. В этой повести Гоголь показывает с едкой иронией Париж – «размен и ярмарку Европы», с его политическими страстями, палатой депутатов, газетами – как ему представляется, с его показной, кипящей деятельностью, лишенной внутреннего содержания. Давая характеристику Парижа от имени римского князя, взгляды которого близки и автору, Гоголь писал: «Он видел, как вся эта многосторонность и деятельность его жизни (то есть жизни Парижа. – Н. С.) исчезала без выводов и плодоносных душевных осадков. В движении вечного его кипения и деятельности виделась теперь ему странная недеятельность. Страшное царство слов вместо дел». В своей оценке Парижа и политической жизни Франции Гоголь высказал много метких, иронических суждений по поводу буржуазного парламентаризма, показного либерализма. Однако эта критика шла в основном с позиций патриархального уклада, уходящего в прошлое. Гоголь верно подмечает в эфемерной деятельности столицы Франции ее лицемерие, парадный блеск, прикрывающий, в сущности, холодный эгоизм, черствую натуру собственника, показной лоск буржуазной культуры: «В движении торговли, ума, везде, во всем видел он (то есть герой повести. – Н. С.) только напряженное усилие и стремление к новости. Один силился пред другим во что бы то ни стало взять верх, хотя бы на одну минуту. Купец весь капитал свой употреблял на одну только уборку магазина, чтобы блеском и великолепием его заманить к себе толпу. Книжная литература прибегала к картинкам и типографической роскоши, чтоб ими привлечь к себе охлаждающееся внимание».

В противовес этой неприемлемой для него «деятельности», шумной политической жизни Парижа, Гоголь рисует в своей повести Италию, Рим. Герой его повести, возвратившись в Рим, восторженно созерцает вечную красоту города, его архитектуры, он понял, «что только здесь, в Италии, слышно присутствие архитектуры и строгое ее величие как художества». Основная тема повести – противопоставление современности с ее торгашеским духом, с ее, лишенной внутренней, духовной ценности, «деятельностью» величественной красоте прошлого.

Эта поэтизация патриархальности, настороженно отрицательное отношение Гоголя к современной политической жизни вызвали резкие возражения Белинского, который писал по поводу «Рима», что Гоголь «отдалился от современного взгляда на жизнь и искусство». Находя в повести «удивительно яркие и верные картины действительности», Белинский в то же время отмечал «косые взгляды на Париж и близорукие взгляды на Рим, и – что всего непостижимее в Гоголе – есть фразы, напоминающие своею вычурною изысканностию язык Марлинского».[381]

Однако, помимо героя повести и его размышлений о судьбах искусства, Гоголь в «Риме» создал ряд живых, красочных сцен народного быта, проникнутых сочувственным юмором, острым восприятием особенностей жизни простого народа. Глубокий интерес обнаружил Гоголь, как уже указывалось, и к творчеству римского поэта Белли, который в своих сонетах передал яркие жанровые зарисовки народной жизни, проникнутые юмором и демократическим пафосом. Этот облик демократических кварталов Рима и их населения во многом противостоит «музейному» восприятию Рима, за которое упрекал Гоголя Белинский. Гоголь видел в Риме не только город прошлого, но и яркую талантливость итальянского народа, его жизнерадостность, его стремление к лучшему будущему. Именно поэтому писатель с такой запальчивостью протестовал против оценки Белинского, возражая на отождествление своих взглядов со взглядами героя повести – римского князя. Гоголь писал С. Шевыреву 1 сентября 1843 года: «Я бы был виноват, если бы даже римскому князю внушил такой взгляд, какой имею я на Париж, потому что и я хотя могу столкнуться в художественном чутье, но вообще не могу быть одного мнения с моим героем. Я принадлежу к живущей и современной нации, а он – к отжившей». Но несомненно, что герой повести, римский князь, высказывает многое из того, что было близко самому писателю и справедливо осуждено Белинским.

В пребывании Гоголя в Риме существенно отметить сближение писателя с художником Александром Ивановым, работавшим в это время над своей знаменитой картиной «Явление мессии народу». Сближение с Ивановым, в работе которого Гоголь принимал живое участие, во многом определялось общностью их идейных и эстетических позиций. В подвижническом многолетнем труде Иванова над своей картиной Гоголь видел близкое ему отношение к искусству как делу жизни. Близка была Гоголю и самая идея картины Иванова – перелом в сознании людей под влиянием «истинного обращения ко Христу», о котором он писал в своей статье «Исторический живописец Иванов».

Отказавшись от «политики», отгородившись от тех передовых идейных исканий, которые представлялись ему ложными, Гоголь приходит к идее религиозно-морального возрождения, противопоставляемого им поискам социального изменения жизни. В письме к А. С. Данилевскому от 20 июня 1843 года он сообщает о найденной якобы им «дороге»: «Все сойдемся мы на одной дороге. Дорога эта слишком положена в основу нашей жизни, слишком широка и заметна для того, чтобы не попасть на нее. В конце дороги этой бог; а бог есть весь истина, а истина тем и глубока, что она всем равно понятна, и мудрейшему и младенцу».

Н. Г. Чернышевский по ознакомлении с письмами Гоголя этого периода указывал, что «если бы Гоголь жил в России, вероятно, он встречал бы людей, противоречащих ему во мнении о методе, им избранной,[382] хотя и тут едва ли могло бы влияние этих людей устоять против громких имен, одобрявших путь, на который стал он. Но он жил за границею в обществе трех, четырех людей, имевших одинакие с ним понятия об авторитетах, которыми вздумал он руководствоваться. Как видно из его писем, ближайшими его друзьями были Жуковский и Языков. Тон писем показывает, что эти два знаменитые писателя могли только усиливать наклонность, развивавшуюся в Гоголе… Этим знакомствам надобно приписывать сильное участие в образовании у Гоголя того взгляда на жизнь, который выразился «Перепискою с друзьями». По всем соображениям, особенно сильно должно было быть в этом случае влияние Жуковского».[383] Под влиянием этих настроений Гоголь начинает думать о поездке в Иерусалим, полагая, что «до нее он не может вернуться в Россию», так как не будет в силах ничего «сказать утешительного при свидании с кем бы то ни было в России», как он сообщает Смирновой в письме от 2 апреля 1845 года.

В июле того же года Гоголь для лечения переезжает в Карлсбад в состоянии полного «нервического расстройства» и «изнурения сил», – как сообщает он оттуда в письме к Н. Языкову. В этом тяжелом болезненном состоянии Гоголь сжигает уже написанные главы второй части «Мертвых душ».

Идейный кризис, захвативший Гоголя, обусловлен был всей политической обстановкой и прежде всего нарастанием революционного подъема в России и Западной Европе. Новая волна крестьянских волнений, прошедшая по всей России, рост общественного недовольства усилением крепостнической реакции, получивший свое выражение в деятельности Белинского, Герцена, Огарева, – все это накаляло обстановку в России, содействовало размежеванию сил реакции и демократии. Пробуждению этого общественного подъема способствовало и усиление в середине 40-х годов революционного движения на Западе, завершившееся революциями 1848 года во Франции, Венгрии, Италии, революционными событиями в Германии. К. Маркс в статье «Июньское поражение 1848 г.» указывал на события в Швейцарии и Италии, восстания в Палермо, неурожаи 1846 и 1847 годов как на причины, ускорившие «взрыв всеобщего недовольства», революцию 1848 года.[384] Для Гоголя революционные потрясения в Европе и крестьянское движение в России казались началом всеобщей анархии, угрозой тому утопическому идеалу христианского примирения и самоусовершенствования, в котором он видел выход из социальных противоречий. Под воздействием нарастания революционной ситуации, вызвавшей дальнейшее политическое размежевание, Гоголь пошел не вперед по пути Белинского, а вступил на путь идеализации «патриархальных» феодально-крепостнических отношений. Эта ошибочная позиция писателя привела его в лагерь реакции, хотя сам Гоголь искренне считал, что он продолжает выступать во имя блага народа.

В 1845–1846 годах Гоголь подготавливает к изданию «Выбранные места из переписки с друзьями», печатание которых он поручает Плетневу, рассматривая издание книги, как самое важное дело своей жизни. Осенью 1846 года Гоголь снова возвратился в Италию, а в начале 1847 года книга вышла в свет. Выход этой книги завершал тот перелом, тот переход писателя на реакционные позиции, который подготовлялся в последние годы пребывания его за границей.

Гоголь был глубоко убежден, что раздираемый противоречиями современный общественный строй, в котором господствуют наглые и грубые бюрократы-чиновники, взяточники и корыстолюбцы, дубинноголовые помещики-крепостники, разоряющие своих крестьян, должен быть решительно улучшен. Однако боязнь революционных потрясений, которые он видел на Западе, и стихийных крестьянских волнений в России привела Гоголя к решению социальных вопросов в моральном плане, к призыву усовершенствовать существующий строй на основе религиозно-морального перевоспитания помещика и чиновника. Гоголь не смог подняться до осознания необходимости открытой политической борьбы и вступил на ложный путь, путь «примирения», который и привел его к трагической катастрофе, ознаменованной выходом «Выбранных мест из переписки с друзьями», с их защитой самодержавия и крепостничества.

Мечта Гоголя об общественной гармонии, отрицание им меркантильного буржуазного «порядка» приобрела реакционный характер. Отрыв от действительности, непонимание ведущих законов общественной жизни и исторической неизбежности революционной борьбы – привели писателя к тупику. Субъективно искренние намерения писателя благодаря этому превратились в проповедь христианского смирения и защиты феодально-монархических и крепостнических устоев, в которых Гоголь видит теперь «спасение» от социальных потрясений.

Гоголя страшил «автоматизм» и антигуманистический характер буржуазной культуры. Наиболее последовательное осуществление этих сторон ее он видел в Соединенных Штатах Америки, по адресу которых обращены его полные горечи и иронии слова о «государстве-автомате»: «много-много, если оно достигнет того, до чего достигнули Соединенные Штаты. А что такое Соединенные Штаты? Мертвечина. Человек в них выветрился до того, что и выеденного яйца не стоит». Однако из отрицания «мертвечины» и «автоматизма» буржуазного общества Гоголь делал ложный вывод об особом пути России, переходя здесь на славянофильские позиции.

Боязнь социальных потрясений, «европейского» пути развития России с его классовой борьбой, с революционными потрясениями – вот что руководило Гоголем в его поисках «мирного» разрешения социальных антагонизмов. «В Европе завариваются теперь такие сумятицы, – сообщал Гоголь в письме «Страхи и ужасы России», – что не поможет никакое человеческое средство, когда они вскроются, и перед ними будут ничтожная вещь те страхи, которые вам видятся теперь в России. В России еще брезжит свет, есть еще пути и дороги к спасению…» Этот путь к «спасению» Гоголь видит в христианском смирении и в «патриархальном» объединении помещика и крестьянина под эгидой царя, которые, по мнению Гоголя, могут спасти Россию как от «страхов и ужасов» крестьянских восстаний, так и от европейской «сумятицы». Разобщению, «неудовольствию» сословий Гоголь противопоставляет «величавую патриархальность пружин, свежесть жизни, непритупленную, младенческую ясность человека». Таким образом, для Гоголя «спасение» не в движении вперед по путям прогресса, а в возвращении назад к младенческой поре человечества, к тем патриархальным временам, когда, по мнению писателя, якобы не существовало противоречий, царила всеобщая гармония.

В заключительном письме «Выбранных мест» Гоголь видит особый путь России в том, что в силу своего исторического прошлого она «не отлилась» еще в свою «национальную форму» и может якобы миновать путь той классовой борьбы, которую он наблюдал в странах Западной Европы. «… Побратанье людей было у нас родней даже и кровного братства», потому что «еще нет у нас непримиримой ненависти сословья противу сословья и тех озлобленных партий, какие водятся в Европе и которые поставляют препятствие непреоборимое к соединенью людей и братской любви между ними…» Отсюда и защита помещика и крепостничества как связующей силы помещика и крестьянина. В письме «Русский помещик» Гоголь настаивает на «незыблемости» этой связи помещика и крестьянина. «Не смущайся мыслями, – поучает он помещика, – будто прежние узы, связывавшие помещика и крестьянина, исчезнули навеки».

Гоголь искренне думал, что революционному разрешению социальных противоречий, как и бесстыдству буржуазии, циничному ограблению народа рыцарями наживы, можно противопоставить «примирение» помещика и крестьянина, «патриархальность» хозяйственных отношений, сохранившихся в России в условиях крепостного права: «… теперь не на шутку задумались многие в Европе, – писал Гоголь, – над древним патриархальным бытом, которого стихии исчезнули повсюду, кроме России, и начинают гласно говорить о преимуществах нашего крестьянского быта, попытавши бессилие всех установлений и учреждений нынешних, для их улучшенья. А потому вам следует склонить дворян, чтобы они рассмотрели попристальней истинно русские отношения помещика к крестьянам…»

Наряду с этим те иллюзии надклассовости царской власти, которые питал Гоголь и раньше, видя в «просвещенном монархе» носителя справедливого начала, теперь сложились в цельную концепцию, в апологию самодержавия, как некоего чуть ли не божественного института. Начав с отрицания революционных форм борьбы, Гоголь пришел, подобно славянофилам и представителям «официальной народности», к утверждению патриархальных начал, проповеди примирения помещика и крестьянина под руководством царя. Именно поэтому Гоголь хотел бы объявить всю Россию «монастырем», искать единства и «примирения» в религии. Это была реакционнейшая утопия, наивная и беспомощная попытка повернуть вспять колесо истории.

Проповедь Гоголем феодально-крепостнического «умиротворения» вызвала гневный протест Белинского. В своем знаменитом зальцбруннском «письме к Гоголю» (1847) великий критик, революционный демократ дал ответ Гоголю от лица всей передовой и мыслящей России. «… Нельзя перенести оскорбленного чувства истины, человеческого достоинства, – писал в своем письме Белинский, – нельзя умолчать, когда под покровом религии и защитою кнута проповедуют ложь и безнравственность как истину и добродетель».[385] Особенно сурово осудил Белинский призыв Гоголя к примирению крестьян с помещиками, проповедь религии и церкви: «Проповедник кнута, апостол невежества, поборник обскурантизма и мракобесия, панегирист татарских нравов, – что вы делаете? Взгляните себе под ноги: ведь вы стоите над бездною…»[386]

Белинский видит причину измены Гоголя своему прежнему направлению в том, что он не понял процессов, происходящих в России, оторвался от ее жизни: «Я думаю, это оттого, что вы глубоко знаете Россию только как художник, а не как мыслящий человек, роль которого вы так неудачно приняли на себя в своей фантастической книге. И это не потому, чтобы вы не были мыслящим человеком, а потому, что вы столько уже лет привыкли смотреть на Россию из вашего прекрасного далека…»[387] В. И. Ленин считал письмо Белинского к Гоголю важнейшим документом, гневно разоблачающим «Выбранные места из переписки с друзьями». «Его знаменитое «Письмо к Гоголю», – писал Ленин, – подводившее итог литературной деятельности Белинского, было одним из лучших произведений бесцензурной демократической печати, сохранивших громадное, живое значение и по сию пору».[388]

Чернышевский также рассматривал «Выбранные места» как трагическую ошибку Гоголя, как разрыв со всем прошлым творчеством: «Сущность перемены, происшедшей с Гоголем, состояла в том, что прежде у него не было определенных общих убеждений, а были только частные мнения об отдельных явлениях; теперь он построил себе систему общих убеждений».[389] Чернышевский, однако, указывает, что «недостатки» Гоголя, его ошибочные суждения «были только отражением русского общества».[390] Ошибочный путь Гоголя, поворот его в сторону консервативных воззрений Чернышевский объяснял тем, что Гоголь был оторван от России и окружен людьми реакционных взглядов: «… Главное, с 1836 года почти постоянно Гоголь жил за границей и, конечно, мог только продолжать сношения с теми людьми в России, с которыми был уже знаком прежде».[391]

Противоречия в мировоззрении писателя сказывались уже в известкой мере и раньше, но они не имели тогда столь резкого и острого характера. Так вторая часть «Портрета» с ее мыслью о примиряющей роли искусства, обещание, сделанное в «Мертвых душах», показать в будущем идеальных героев вызывали предостерегающие замечания Белинского, видевшего в этом уклонение писателя с пути реализма, от передовых идей своей эпохи. «… Непосредственность творчества у Гоголя, – писал Белинский в 1842 году, – имеет свои границы и… она иногда изменяет ему, особенно там, где в нем поэт сталкивается с мыслителем, то есть где дело преимущественно касается идей…»[392] Белинский предупреждал Гоголя об опасности отрыва от жизни, об опасности «умственного аскетизма», который «заставляет поэтов закрывать глаза на все в мире, кроме самих себя».[393]

Гоголь как художник, всем сердцем связанный с народом, шел навстречу новому, способствовал своими гениальными произведениями понять страшную правду помещичье-бюрократического общества. Но в обстановке нараставшего революционного движения, усиления буржуазно-капиталистического наступления он сам испугался этой правды и «под влиянием ложных идей, – как писал о нем В. Г. Короленко, – развившихся в отдалении от жизни, он изменил собственному гению и ослабил полет творческого воображения, направляя его на ложный и органически чуждый ему путь».[394]

Чернышевский, указывая на противоречия в творчестве Гоголя, видел их в разрыве между субъективными задачами, которые ставил себе писатель, и объективным значением его произведений, указывая как основную причину – «тесноту горизонта», отсутствие системы политически определившихся взглядов писателя. Гоголь не смог подняться до понимания взаимных связей между пороками и безобразиями крепостнической России как неизбежной системы всех общественных отношений в целом. В этом и была слабая сторона мировоззрения писателя, объяснявшая и отдельные противоречия в его творчестве 30-х годов и тот кризис, который произошел с Гоголем, когда ему пришлось решить вопрос о всей системе в целом. Чернышевский писал: «… его поражало безобразие фактов, и он выражал свое негодование против них; о том, из каких источников возникают эти факты, какая связь находится между тою отраслью жизни, в которой встречаются эти факты, и другими отраслями умственной, нравственной, гражданской, государственной жизни, он не размышлял много».[395] Однако Чернышевский отнюдь не считал, что Гоголь «бессознательно» обличал крепостнический строй, не понимая значения своей сатиры.

Гоголь тревожно ждал вестей из России, отклика, какой произведет его книга, и был глубоко смущен и растерян тем резким отрицательным отношением, какое она вызвала в обществе. Особенно взволновала его рецензия Белинского, помещенная во втором номере «Современника» за 1847 год. В письме к Прокоповичу Гоголь просит своего приятеля переговорить с Белинским и написать, «в каком он находится расположении духа ныне относительно меня». Он передает ему письмо для Белинского, не зная, что критик был в это время за границей. Белинский получил письмо Гоголя в Зальцбрунне уже тяжело, смертельно больным. Он воспользовался возможностью высказаться без цензурных помех и написал свое гневное письмо к Гоголю, в котором резко осудил «Переписку» Белинский заключил свое письмо к Гоголю словами надежды на его возвращение на прежний путь: «И вот мое последнее заключительное слово: если вы имели несчастие с гордым смирением отречься от ваших истинно великих произведений, то теперь вам должно с искренним смирением отречься от последней вашей книги и тяжкий грех ее издания в свет искупить новыми творениями, которые напомнили бы ваши прежние».[396]

Письмо Белинского произвело на Гоголя сильное впечатление и во многом послужило толчком для его возвращения к художественному творчеству и признанию ошибочности многих своих положений. «Я не мог отвечать скоро на ваше письмо, – писал Гоголь Белинскому 10 августа 1847 года. – Душа моя изнемогла, все во мне потрясено, могу сказать, что не осталось чувствительных струн, которым не было бы нанесено поражение, еще прежде чем получил я ваше письмо». Гоголь готов признать, что в словах Белинского «есть часть правды». Он согласен и с упреком критика в том, что оторвался от России, недостаточно знает ее современную жизнь: «Покуда мне показалось только то непреложной истиной, что я не знаю вовсе России, что много изменилось с тех пор, как я в ней не был, что мне нужно почти сызнова узнавать все, что ни есть в ней теперь». Однако, соглашаясь с тем, что его книга обнаруживает незнание России, Гоголь продолжает с Белинским полемику, пытаясь доказать, что и Белинский не понимает «дух» времени. «А вывод из всего этого, – пишет он Белинскому, – вывел я для себя тот, что мне не следует выдавать в свет ничего, не только никаких живых образов, но даже и двух строк какого бы то ни было писанья до тех пор, покуда, приехавши в Россию, не увижу многого своими собственными глазами и не пощупаю собственными руками».

Сохранилось свидетельство М. С. Щепкина, что впоследствии Гоголь глубоко сожалел о написании и издании «Переписки». Так, в записи воспоминаний М. С. Щепкина, сделанной П. Кулишем, приводятся слова Гоголя: «Я отдал бы половину жизни, чтобы не издавать этой книги».[397] Внук М. С. Щепкина в своих воспоминаниях о нем также передает эти слова, сказанные Гоголем в разговоре с М. С. Щепкиным и И. С. Тургеневым: «… я во многом виноват, виноват тем, что послушался друзей, окружавших меня, и если бы можно было воротить назад сказанное, я бы уничтожил мою «Переписку с друзьями». Я бы сжег ее».[398] Конечно, это свидетельство не вполне точно: мы знаем, что Гоголь так и не смог до конца жизни преодолеть тот круг идей, который он высказал в своих «Выбранных местах из переписки с друзьями». Но несомненно, что ту позицию, которую он последовательно отстаивал в своей «Переписке», Гоголь пытался во многом пересмотреть, многое понять по-иному. Осуждающее письмо Белинского, а также настроения, которые овладели писателем под влиянием неудачи своей книги и встреченного ею отпора со стороны передовых общественных кругов, привели к тому, что Гоголь опять вернулся к художественному творчеству. Продолжение и завершение «Мертвых душ» стало вновь главным делом жизни писателя.

* * *

В конце января 1848 года Гоголь выехал из Неаполя в Палестину, в Иерусалим, а 16 апреля вернулся в Россию через Одессу. Он провел лето в Васильевке у родных, наезжая в Киев и Полтаву. Там и застали его известия о революционных событиях во Франции. В письме к Жуковскому из Полтавы от 15 июня 1848 года Гоголь откликнулся на них, отрицательно оценив происшедшие перемены.

В конце сентября Гоголь ненадолго приехал в Петербург и встретился там с петербургскими писателями – Гончаровым, Некрасовым и другими. Однако, по словам очевидца этой встречи, никакого сближения не последовало: «Гоголь приехал в половине одиннадцатого, отказался от чая, говоря, что он его никогда не пьет, взглянул бегло на всех, подал руку знакомым, отправился в другую комнату и разлегся на диване. Он говорил мало, вяло, нехотя, распространяя вокруг себя какую-то неловкость, что-то принужденное. Хозяин представил ему Гончарова, Григоровича, Некрасова и Дружинина. Гоголь несколько оживился, говорил с каждым из них об их произведениях, хотя было очень заметно, что не читал их. Потом он заговорил о себе и всем нам дал почувствовать, что его знаменитые «Письма» писаны им были в болезненном состоянии, что их не следовало издавать, что он очень сожалеет, что они изданы. Он как будто оправдывался перед нами».[399]

С 14 октября Гоголь в Москве. Он поселяется сначала у Погодина, а затем переезжает в дом А. П. Толстого. Последние годы жизни писателя проходят в работе над вторым томом «Мертвых душ». В июле 1849 года Гоголь гостит у Смирновой в Калуге, а в августе у Аксаковых в Абрамцеве, где читает законченные главы второй части своей поэмы.

2

Вторая часть «Мертвых душ», создание которой Гоголь рассматривал как свой общественный и литературный подвиг, так и не была им завершена. Сохранившиеся главы и фрагменты свидетельствуют о противоречивости идейных исканий писателя, так и не смогшего преодолеть глубокий внутренний кризис, найти положительный ответ на мучившие его вопросы. Поэтому, говоря о второй части поэмы Гоголя, следует учитывать не только ее незавершенность, но и противоречивость высказанных в ней идей, внутренний и художественный разнобой.

«Выбранные места из переписки» обнажили те противоречия, которые сказались в мировоззрении Гоголя под влиянием усилившихся социальных конфликтов. Но они не смогли окончательно отменить реалистическую основу его творчества. Верность художника жизненной правде позволила ему и во второй части «Мертвых душ» создать полнокровные реалистические образы.

Чернышевский по ознакомлении со вторым томом «Мертвых душ» и перепиской Гоголя решительно отвергал мнение об измене писателя его прежнему, сатирическому направлению. «… Когда предположением о несовместимости его нового образа мыслей с служением искусству хотят сказать, что он в художественных своих произведениях изменил бы своей прежней сатирической идее, то совершенно ошибаются (курсив мой. – Н. С.). Хотя в уцелевшем отрывке второго тома «Мертвых душ» встречаются попытки на создание идеальных лиц, но общее направление этого тома, очевидно, таково же, как и направление первого тома».[400]

Во втором томе поэмы Гоголь хотел дать широкую картину русской жизни, показать «пути и дороги» к «высокому и прекрасному», сложный и длительный путь нравственного перерождения своих героев. В предисловии ко второму изданию первой части «Мертвых душ» в 1846 году Гоголь обращался к читателям своей книги с приглашением писать ему не только отзывы на книгу, но и описывать для него «всю жизнь свою и всех людей, с которыми встречался, и все происшествия, случившиеся перед его глазами». Эти отзывы и письма нужны были Гоголю для того, чтобы лучше узнать русскую жизнь: «Я не могу выдать последних томов моего сочинения до тех пор, покуда сколько-нибудь не узнаю русскую жизнь со всех ее сторон…» В письме к Н. Языкову от 22 апреля 1846 года Гоголь говорит о необходимости для него широкого ознакомления с «вещественной и духовной статистикой Руси». Сведения о жизни в России он неустанно запрашивает и от своих корреспондентов на родине, прежде всего от А. Смирновой. Узнав о переезде Смирновой в Калугу, куда муж ее был назначен губернатором, Гоголь обращается к ней с просьбой: «Уведомляйте меня также о всех толках, какие ни занимают город, о всех распоряжениях, какие ни делаются в губерниях, и о всех злоупотреблениях, какие ни открываются». Особенно интересует Гоголя положение крестьян, и он просит известить его «о крестьянах, находящихся в вашей губернии, как помещичьих, так и казенных, обо всех у них и с ними переменах и вообще обо всем, что ни касается их участи» (письмо от 27 января 1846 г).

В августе 1847 года Гоголь, ознакомившись с письмами П. Анненкова о Париже, советует ему «писать записки о русских городах» для того, чтобы разрешить волнующий самого Гоголя вопрос, «что такое нынешний русский человек во всех сословиях, на всех местах, начиная от высших до низших». Таковы задачи, которые ставил перед собой писатель в пору работы над вторым томом поэмы. В связи с этими планами ознакомления с Россией Гоголь внимательно читает географические и экономические исследования (в частности, «Хозяйственную статистику России» В. П. Андросова, М. 1827, книгу «Россия в историческом, статистическом, географическом и литературном отношениях», 1837), путешествия по России и особенно по Сибири, делая из них многочисленные выписки. Все это свидетельствует о том широком плане и масштабе изображения русской жизни, который собирался охватить в своем произведении писатель.

Продолжение «Мертвых душ» Гоголь рассматривал как необходимость утверждения положительного идеала, создания таких героев, которые должны были способствовать нравственному перевоспитанию общества. Но и выдвигая этот положительный идеал, писатель, как об этом говорит Гоголь в статье «В чем же, наконец, существо русской поэзии», пользуется средствами сатиры: «… сатирические наши писатели, нося в душе своей, хотя еще и неясно, идеал уже лучшего русского человека, видели яснее все дурное и низкое действительно русского человека». Таким образом, в условиях современной действительности изображение идеала неизбежно должно сочетаться с сатирическим обличением того, что мешает осуществлению этого идеала.

Однако если в первом томе поэмы основная задача, которая была поставлена автором, сводилась к изображению недостатков и пороков крепостнического строя, к разоблачению духовного уродства «мертвых душ» помещичье-крепостнической России, то во втором томе основной задачей явилось создание положительных героев, тех «героев добродетелей», которые должны были противостоять прежним «героям недостатков». Тем самым сатирическое направление поэмы было оттеснено, заменено морализирующе-проповедническим началом, что ослабило жизненную правдивость второго тома. Не следует, однако, думать, что Гоголь во втором томе «Мертвых душ» предполагал изобразить лишь положительных героев. В письме к В. И. Маркову от 3 декабря 1849 года он сообщает: «Что же касается до II тома «Мертвых душ», то я не имел в виду собственно героя добродетелей. Напротив, почти все действующие лица могут назваться героями недостатков. Дело только в том, что характеры значительнее прежних и что намеренье автора было войти здесь глубже в высшее значение жизни, нами опошленной, обнаружив видней русского человека не с одной какой-либо стороны». Гоголь не отказывается от своего сатирического обличительного замысла, он не собирался себя ограничивать изображением «героев добродетелей», а стремился разносторонне показать жизнь и действительность, показать «героев недостатков».

Чернышевский отмечал, что «в лучших страницах второго тома Гоголь всегда оставался прежним великим Гоголем. Из больших отрывков, проникнутых юмором, всеми читателями второго тома «Мертвых душ» были замечены удивительные разговоры Чичикова с Тентетниковым, с генералом Бетрищевым, превосходно очерченные характеры Бетрищева, Петра Петровича Петуха и его детей, многие страницы из разговоров Чичикова с Платоновыми, Костанжогло, Кошкаревым и Хлобуевым, превосходные характеры Кошкарева и Хлобуева, прекрасный эпизод поездки Чичикова к Леницыну и, наконец, множество эпизодов из последней главы, где Чичиков попадается под суд».[401]

Во втором томе «Мертвых душ» Гоголь также обращался к самым острым, животрепещущим вопросам современности, направив острие своей сатиры против новых разновидностей «мертвых душ». Если в первом томе Гоголь создал правдивую, типическую картину кризиса феодально-крепостнического строя, распада старых патриархальных связей, разложения и мертвенности представителей поместного дворянства, то во втором он рисует новые круги дворянского общества, тех его представителей, которые, казалось бы, пошли навстречу веяниям времени, но тем не менее остались теми же «мертвыми душами». Не менее беспощадна и сатира Гоголя, направленная по адресу чиновничье-бюрократического мира. И здесь Гоголь изображает не столько приказных, «крапивное семя», вроде Ивана Антоновича «кувшинное рыло», а хищников новой формации: бюрократа Леницына и «чудодея» юрисконсульта, способного запутать любое дело.

Уцелевшие главы «Мертвых душ» так же объединяет Чичиков, и они продолжают в этом отношении композиционный принцип первой части. Встречаемые на его пути другие герои поэмы – Тентетников, Бетрищев, Костанжогло, Платонов и прочие – являются лишь его спутниками, остаются прикрепленными к отдельным эпизодам «Мертвых душ». История Чичикова занимает по-прежнему главное место. При этом он отнюдь не показан раскаивающимся или переродившимся, а наоборот, сохраняющим свое неизменное стремление к обогащению.

Во второй части «Мертвых душ» Гоголь, наряду с изображением разорения и оскудения дворянства, пытается показать и попытки преодоления этого разорения, сочетания патриархальности с капиталистической «рационализацией». Герои этого тома по сравнению с галереей «уродов» в первой части более «просвещенные» обитатели дворянского поместья. Не только Хлобуев, Тентетников, Кошкарев вкусили уже современных «плодов просвещения», но даже арбузообразный обжора Петух, проживший как сыр в масле в своем имении всю жизнь, собирается приобщиться к «столичному просвещению». Однако большинство персонажей также остаются героями дворянского разорения, кризиса крепостнического общества. Небокоптитель Тентетников, обжора Петух, мот Хлобуев, маньяк Кошкарев – все они являют собой разные формы и виды дворянского разорения и в этом отношении примыкают к «мертвым душам» первого тома.

Уродливым представителем дворянского прожектерства в своих нелепых попытках осуществить реформу крепостного хозяйства изображен полковник Кошкарев. Это «западник»-космополит, оторвавшийся от национальной почвы, прожектер и маньяк, который задумал устроить культурное поместье на основе якобы передовых теорий. На практике же он осуществил лишь пародию на огромную бюрократическую канцелярию. Желая создать для мужика «порядок» и «просвещение», Кошкарев организовал «Депо земледельческих орудий», «Комитет сельских дел», «Главную счетную экспедицию», «Школу нормального просвещения», завел неслыханное делопроизводство, бесконечное количество контор и комиссий и в конце концов безнадежно запутался в формах бумажного производства. Его реформы остались реформами на бумаге, плодом бессмысленных помещичьих затей, не принеся никакой реальной пользы крестьянам.

Здесь Гоголь еще раз показывает, что на основе барского либерализма путем бюрократической «рационализации» помещичьего хозяйства улучшить положение народа невозможно. Сатирическое изображение Кошкарева било по преклонению дворянских космополитов перед Западом. В разговоре с Чичиковым Кошкарев считает, что достаточно переодеть русских мужиков в парижский костюм, как все дела пойдут на лад: «Много еще говорил полковник о том, как привести людей к благополучию. Парижский костюм у него имел большое значение. Он ручался головой, что если только одеть половину русских мужиков в немецкие штаны, – науки возвысятся, торговля подымется и золотой век настанет в России». Однако на деле все эти нелепые прожекты привели лишь к новым злоупотреблениям, неразберихе, бестолковщине, чудовищному бюрократизму. Таким образом, опыт помещичьего «благоустройства» на заграничный манер, при сохранении крепостнических отношений, оборачивается злой насмешкой над «просвещенным» помещиком.

Полковник Кошкарев сокрушается, что его благие намерения непонятны народу, что «трудно дать понять мужику, что есть высшие побуждения, которые доставляет человеку просвещенная роскошь: искусство и художество». Эта злая издевка над нелепым помещичьим благодушием становится особенно ядовитой, когда Кошкарев упоминает, что он до сих пор не смог заставить баб ходить в корсетах. Бабы в корсетах, мужик-крепостной, идущий за помещичьим плугом, читая Виргилиевы «Георгики» или «книгу о громовых отводах Франклина» – такова трагикомическая, нелепая «идиллия» крепостника-помещика, пытающегося «реформировать» на западноевропейский образец крепостнические отношения.

Фигура полковника Кошкарева, одна из наиболее сатирически заостренных, карикатурно подчеркнутых у Гоголя, особенно близко предвещала сатирически-гротескную манеру Салтыкова-Щедрина. В образе Кошкарева дано широчайшее обобщение, злое осмеяние нелепого дворянского прожектерства, сочетающегося с уродливыми формами отечественного бюрократизма и полной оторванностью от подлинных нужд и интересов народа. Словами Костанжогло Гоголь довольно точно определил то конкретное содержание, которое было им вложено в образ Кошкарева. «Он нужен затем, – говорит о нем Костанжогло, – что в нем отражаются карикатурно и видней глупости всех наших умников, – вот этих всех умников, которые, не узнавши прежде своего, набираются дури в чужи. Вон каковы помещики теперь наступили; завели и конторы, и мануфактуры, и школы, и комиссию, и черт знает чего не завели». Тем не менее сатирический смысл образа Кошкарева гораздо шире. Его бесплодное теоретизирование, помноженное на бюрократические методы руководства, приобретает характер чудовищной фантасмагории реформаторской деятельности щедринских помпадуров и всяческих «градоправителей», вроде Беневоленского, которые пытались при помощи полицейско-административных мероприятий насаждать в России «европейские» формы государственного управления.

В образе генерала Бетрищева Гоголь выразительно и тонко показал типические черты одного «из тех картинных генералов, которыми так богат был знаменитый 12-й год». Бетрищев резко отличен от галереи «мертвых душ» первого тома. Он, как говорит о нем Гоголь, «заключал в себе при куче достоинств и кучу недостатков. То и другое, как водится в русском человеке, было набросано у него в каком-то картинном беспорядке. В решительные минуты – великодушие, храбрость, безграничная щедрость, ум во всем и, в примесь к этому, капризы, честолюбие, самолюбие и… мелкие личности». Эту сложность и противоречивость характера и раскрывает во всей ее типичности Гоголь, рисуя реалистический, колоритный облик генерала Бетрищева. Тут и несколько иронически подчеркнутая «величественная осанка», сохраненная генералом в отставке, и атласный «великолепного пурпура халат», и снисходительная манера обращения с фамильярно генеральским «ты».