ЧАСТЬ ВТОРАЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1

Песок, подхваченный током воздуха, тонко звенел, ударяясь на лету о прозрачные стебли сухих ломких растений. Все стороны горизонта были затянуты дымкой, и никаких признаков светил в небе не было. Маленькие вихри заворачивались вокруг слабых мелких холмов, рассеивались, снова возникали. Песок медленно перекатывался с места на место, тек, как сухая вода, но очертания этой бледной земли почти не менялись.

На одном из плоских холмов, полузанесенная песком, лежала женщина. Глаза ее были закрыты, но пальцы ощупывали песок и, ухватив в горсть, просыпали тонкими струйками.

«Наверное, я уже могу открыть глаза», — подумала женщина. Помедлила и открыла. Мягкий полусумеречный свет был приятен. Она еще немного полежала и приподнялась на локте. Потом села. Песок защекотал, ссыпаясь с ее одежды. Она посмотрела на рукав своей белой, в мелкий зеленый цветочек, рубахи. «Новая, пакистанская. Подарили, я такую не покупала», — отметила она про себя и почувствовала, что ей мешает узел белого в горошек платка, повязанного по-деревенски под подбородком. Она улыбнулась и скинула его. Села, подтянув колени почти под подбородок: как хорошо… как легко…

Она просунула руки под подол рубахи и ощутила грубую шершавость своих ног. Провела ладонями по икрам, посыпался песок. Женщина задрала подол и удивилась, увидев свои ноги, — они были в грубых трещинах. Кожа около трещин заворачивалась розовыми пересохшими трубочками. Она стучала по ним, и они отлетали, точь-в-точь как краска со старых манекенов. Она с удовольствием начала обскребать эту засохшую краску, из-под которой сыпалась грязная гипсовая пыль, и внутри открывалась новая молодая кожа. Особенно ужасными были большие пальцы ног — на них наросла желто-серая кора, из которой торчал разросшийся, как древесный гриб, ноготь.

«Фу, гадость какая», — потерла она с некоторой брезгливостью эти почти известковые наросты, и они неожиданно легко отслоились и упали в песок, мгновенно с ним смешавшись. И высвободились пальцы ног — новые, розовые, как у младенца. Откуда-то взялись оливковые парусиновые туфельки на костяных пуговках, такие знакомые… Ну да, конечно, бабушка купила их в Торгсине, туфли ей и синюю шерстяную кофту маме — за золотую цепочку и кольцо…

Руки тоже были покрыты сухой пыльной коркой, она потерла их, и выпростались тонкие длинные пальцы, без утолщений на суставах, без выпуклых темных вен, — как из перчаток…

«Как славно, — подумала она. — Я теперь как новенькая».

И нисколько не удивилась. Она встала на ноги и почувствовала, что стала выше ростом. Остатки старой кожи песчаными пластами упали к ногам. Она провела рукой по лицу, по волосам — все свое и все изменившееся. Песок хрустел под ногами, каблуки увязали в песке. Было не холодно и не жарко. Свет не убывал и не прибавлялся — ранние сумерки и, казалось, ничего и не собирается здесь меняться.

«Я осталась совсем одна», — проскользнуло в мыслях. И тут же она почувствовала легкое движение у ног: серая, с извилисто-темными полосками на боках простонародная кошка коснулась ее голой ноги. Одна из бесчисленных мурок, сопровождавших ее всюду. Она наклонилась, погладила выгнутую спинку. Кошка отзывчиво мурлыкнула. И вдруг все изменилось: оказалось, что воздух вокруг нее населен. В нем происходило движение теплоты, переливы какого-то качества, которое она не умела правильно назвать: «Живой воздух, и этот воздух ко мне не безразличен. Пожалуй, благосклонен…»

Втянула в себя — пахло чем-то знакомым, приятным, но несъедобным. Откуда забрела память об этом запахе, неизвестно.

Она взошла на вершину маленького холма и увидела множество таких же плоских перекатов.

«Довольно однообразно». И пошла вперед без ориентира, которого, собственно, в этой местности и не было, без намеренного направления, куда глаза глядят. Кошка шагала рядом, слегка увязая лапами в сухом песке.

Идти было хорошо. Она была молодой и легкой. Все было совершенно правильно, хотя и совсем не похоже на то, к чему она так долго готовилась. Все происходящее не соответствовало ее забытым теперь ожиданиям, шло вразрез и с лубочными представлениями церковных старух, и со сложными построениями разнообразных мистиков и визионеров, но зато согласовывалось с ранними детскими предчувствиями. Все физические неудобства ее существования, связанные с опухшими проржавелыми суставами, осевшим и искривившимся позвоночником, отсутствием зубов, слабостью слуха и зрения, вялостью кишечника — все это совершенно исчезло, и она наслаждалась легкостью собственного шага, огромности обзора, дивной согласованности тела и мира, раскинувшегося вокруг нее.

«Как там они? — подумала она, но на месте „там“ было совершенно голо и безлюдно. — Ну и не надо», — согласилась она с кем-то, кто не хотел показывать ей никаких картинок. И «они» тоже не расшифровывались до отдельных лиц…

В руке она что-то держала. Посмотрела: черная кружевная косынка, слежавшаяся по швам, жесткая — как новенькая. Развернула: узор знакомый — не то колокола, не то цветы — колокольчики, сплетенные между собой извилистыми усиками. Как будто прорвало невидимую стену, пробилось откуда-то воспоминание, и женщина улыбнулась: наконец-то нашлась… Эта была та самая косынка, которую она долго искала, когда умерла бабушка. Бабушка велела хоронить ее в этой косынке, а запрятала ее так далеко, что никто найти не мог. Так и похоронили, покрыв голову белым платочком… Она набросила косынку на голову, привычным движением повязала сзади на шее.

Шла долго — ничего не менялось ни в пейзаже, ни во времени, но усталости она не чувствовала, только стало вдруг скучно. Она заметила, что кошка исчезла. И тогда она увидела взявшихся неизвестно откуда людей, сидевших у маленького костра. Прозрачный бело-голубой огонь был почти невидим, но вокруг него заметно колыхались потоки воздуха.

Она подошла — навстречу ей, поблескивая лысиной и радостной, лично к ней направленной улыбкой, поднялся высокий худой мужчина с еврейской внешностью.

— Вот Новенькая, — приветливо сказал он. — Иди сюда, иди. Мы ждем тебя.

Люди около костра зашевелились, освобождая ей место. Она шагнула поближе и села на песок. Еврей стоял рядом с ней, улыбался как старой знакомой. Она же испытывала неловкость, потому что не могла вспомнить, где она его прежде видела. Он положил ей руку на голову, приговаривая:

— Вот и хорошо, хорошо… Новенькая…

И она поняла, что Новенькая — это ее теперешнее имя. Он же был Иудей. Сидящих было человек десять, и мужчины, и женщины. У некоторых тоже были знакомые лица, но она так давно уже привыкла гнать от себя это мучительное ощущение давно знакомого и ускользающего, так бесплодны были усилия вспомнить, выкопать корешок воспоминания, связать его с тканью существования, что она по привычке отмахнулась. «Они тоже не могут вспомнить», — догадалась Новенькая, заметив, с каким напряженным вниманием смотрит на нее плотный, наголо бритый человек, сидящий по-восточному чуть поодаль. Еще были две собаки и странное животное, какого женщина никогда прежде не видела.

— Ты сиди, сиди, отдыхай, — посоветовал Иудей.

Возле огня происходило что-то, прежде ей неизвестное. Более всего было похоже на то, что они загорают — это в сумерках-то, при свете маленького костра… Огромная рыхлая женщина, укутанная с ног до головы в грубый байковый халат, зашевелилась, повернулась к огню боком, старик с мрачным лицом протянул руки, вывернув ладони наружу. Высокая старуха в черном куколе, закрывавшем лицо, жалась к огню… От костра шло, кроме тепла, еще и иное излучение, очень приятное… Собака перевернулась на спину и подставила поросший редкой белой шерстью живот. Блаженство было написано на дворняжьей морде. Вторая, лохматая овчарка, сидела скрестив перед собой лапы — совершенно по-человечески.

Посидели, помолчали. Потом Иудей протянул руку над костром, сделал такое движение рукой, как будто зажал что-то в руке, и огонь угас. На месте только что горевшего огня Новенькая заметила не золу, не угли, а легкий серебристый прах, который на глазах смешался с песком.

Люди встали, отряхнули песок с одежды. Иудей шел впереди, за ним, врастяжку, поодиночке и парами, потянулись остальные. А Новенькая все сидела на песке, разглядывая их со спины: общая печать странной целеустремленности и сосредоточенности при полнейшей неопределенности движения… Последним ковылял Одноногий, опираясь на палку. И палка, и нога увязали в песке, но он, хоть и шел последним, не отставал…

Они отошли уже довольно далеко, когда Новенькая поняла, что ей не хочется оставаться одной, и тогда она легко догнала вереницу, обогнала Одноногого, Старуху в куколе, Военного в странном мундирчике, как будто с чужого плеча, странное существо, которое все-таки было скорее человеком, чем животным, но уж точно не обезьяной, и поравнялась с Бритоголовым.

— Вот и хорошо, — сказал он.

2

Время отбивалось здесь, как заметила впоследствии Новенькая, не чередованием дней и ночей, не круговоротом времен года, а исключительно привалами возле костра да последовательностью событий, которые казались Новенькой поначалу одно странней другого. Но никто не требовал от нее выражать свое отношение к происходящему, и постепенно она перестала к разнообразным и странным событиям как бы то ни было относиться, а лишь наблюдала и иногда соучаствовала. Она не всегда понимала суть происходящего, однако ей ничего не приходилось делать против воли. Иногда возникали ситуации, требовавшие некоторого напряжения, но общий ритм движения был таков, что привалы происходили всякий раз, когда ей приходило в голову, что неплохо бы отдохнуть.

Ей давно уже стало ясно, что усталость в здешних местах появляется не от самого движения через плоские песчаные холмы, движения довольно медлительного, но не расслабленного, а именно от нехватки особого рода тепла, которое излучал бледный костерок.

Местность была однообразной, и постепенно создалось впечатление, что кажущаяся целеустремленность лишь маскирует движение по кругу.

«Да здесь что-то не то с системой координат», — догадалась в какой-то момент Новенькая и обрадовалась, как радовалась всегда, когда в ее теперешнее существование вплеталась нить из прошлого, постоянно маячившего неподалеку, но находившегося как будто под замком, скорее как предмет веры, чем как реальность вроде здешних сухих растений, вполне осязаемого мелкого песка, который иногда попадал в глаза и долго раздражал своим присутствием слизистую.

Однажды к ней подсел Иудей, положил руку на плечо. Он вообще, как она заметила, довольно часто прикасался к путникам — к голове, к плечу, иногда ко лбу…

— Хочешь задать мне вопрос?

— Хочу… Здесь какая-то другая система координат?

Он посмотрел на нее с удивлением:

— Совсем другая.

— То есть… не трехмерная?

— Она множественная здесь — у каждого своя. — Он улыбался тонкими губами, ветер шевелил остатки серых волос, росших немного над ушами и на затылке, под голым темечком.

— Значит ли это, что каждый из нас находится в отдельном, своем собственном, с собственными координатами, пространстве?

— Не каждый. Я знаю, где ты или вот он, — Иудей указал на Бритоголового, — а вы пока не попадаете в мое… Но это не окончательно. Здесь вообще нет ничего окончательного. Все очень изменчиво и меняется с большой скоростью…

— Ага, время, выходит, есть…

— А ты как думала? Есть, конечно, и не одно. Их, времен, несколько, и они разные: время горячее, время холодное, историческое, метаисторическое, личное, абстрактное, акцентированное, обратное и еще много всяких других… — Он встал. — С тобой приятно разговаривать… — И отошел.

Очень скоро, уже на следующем привале, появился новичок, длинноволосый молодой человек. До момента встречи он в полном одиночестве довольно долго брел по чахлой белесой пустыне, глубоко проваливаясь в песок рыжими ковбойскими сапогами. Он нес с собой причудливой формы чемоданчик и с холодноватым любопытством потребителя всякой экзотической дури размышлял о том, куда это его угораздило проскочить. Память отшибло начисто. Он не знал о себе по меньшей мере трех вещей: где находится, зачем несет эту нелепую ношу — тяжелый чемоданчик столь неправильной формы, что его никак нельзя было поставить, а только набок положить, и третье, самое неприятное: что это за темный смерч, время от времени на него налетавший… Этот одушевленный воздушный поток ерошил ему волосы, залезал под одежду, был он то слишком горячим, то слишком холодным, неприятно-назойливым и чего-то от него требовал, умолял, скулил… Кроме этих более или менее определенных ощущений, в которых он отдавал себе отчет, было еще смутное чувство огромной утраты. Утрата намного превосходила все то, чем он сейчас обладал, и вообще все, имеющееся в наличии, так сказать, было совершенно ничтожно в сравнении с тем, что он утратил. Но что именно он утратил — этого он не знал.

Иудей подошел к нему, постучал по черному чемоданчику и сразу же обнаружил осведомленность:

— Эта штука тебе вряд ли здесь понадобится.

— Не выбрасывать же, — пожал плечами Длинноволосый.

— Само собой…

— А что в нем такое? — впервые пришло в голову Длинноволосому. — Что в нем такое, что я его таскаю?

— Открой да посмотри, — посоветовал Иудей.

Длинноволосый уставился на собеседника с изумлением: как это ему раньше не приходило в голову? Но ведь не приходило же… Отчасти это тоже было утешительным, напоминало незатейливое сновидение, которое даже кошкам снится: хочешь двигаться, бежать, спасаться, даже просто стакан воды взять, а тело тебя не слушается, ни одной мышцей не можешь двинуть…

Чемоданчик был закрыт на два замка, и Длинноволосый не сразу сообразил, как они открываются. Пока он размышлял об устройстве этих затейливых замков-защелок, руки сами нажали на боковую скобку, и чемодан раскрылся. Это был не чемодан, а футляр для предмета невероятной красоты. У Длинноволосого даже дыхание перехватило от одного его вида: металлическая труба с раструбом, желтого благородного металла, не теплое золото, не холодное серебро — мягкий и светоносный. На овальном клейме удлиненными буквами выбито «SELMER», и Длинноволосый сразу разобрал эти мелкие буквы. Он прошептал это слово, и во рту от него стало сладко… Потом он коснулся пальцами деревянного мундштука. Дерево было матовым, нежным, как девичья кожа. Изгиб был такой пронзительной женственности, что Длинноволосый смутился, словно ненароком увидел голую женщину.

— Какая прекрасная… — Он запнулся, подыскивая слово: игрушка, машина, вещь? Отбросил неподходящие слова и повторил с окончательной интонацией: — Какая прекрасная!

Что-то хотелось с ней сделать, но неизвестно что… И он оторвал подол своей клетчатой шерстяной рубашки и, нежно дохнув теплым воздухом, провел красно-зеленой тряпочкой по изогнутой золотистой поверхности.

Теперь он шел со всеми, и это кружение, которое кому-то казалось бессмысленным или однообразным, приобрело для него смысл: он нес дивный предмет в черном футляре, огрубленно повторявшем его плавные и легкие очертания, оберегал его от всех возможных опасностей, а особенно от наглого черного смерча, который тянулся за ними в отдалении и все ожидал момента, чтобы напасть со своим жалким скулежом и неприятными прикосновениями… Казалось, что смерч этот как-то заинтересован в черном футляре, потому что норовил коснуться и его. Длинноволосый хмурился, говорил про себя «кыш!», и смерч испуганно отскакивал в сторону. На привалах Длинноволосый доставал из заднего кармана джинсов клетчатую тряпочку и все время, пока сидели, ласково тер металл…

Иногда он ловил на себе взгляд высокой сухощавой женщины в черной косынке на пышных волосах. Он улыбался ей, как привык улыбаться симпатичным женщинам — взгляд его умел обещать полное счастье, любовь до гроба и вообще все, чего ни пожелаешь… Но ее лицо, несмотря на миловидность, казалось ему слишком уж озабоченным…

Поднялись на очередной холмик. Иудей остановился, долго смотрел себе под ноги, потом присел и начал разгребать песок. Там, в песке, лежала человеческая кукла, серый манекен, грубо сделанный и местами попорченный. Из прорванной груди лезла какая-то пластмассовая темно-синяя проволока. Иудей надавил пальцем на грудь, пощупал шею, положил пальцы на едва обозначенные глазницы, бросил на лицо манекену горсть песка. Все остальные тоже бросили по горсти, потом молча сбились в кучу.

— Может, попробовать все-таки? — спросил Бритоголовый у Иудея.

— Пустой номер. Не вытянуть, — возразил Иудей.

— Надо попробовать. Нас много, может, удастся, — попросил Бритоголовый. — Что скажете, Матушка? — с надеждой обратился он к худой старухе. Матушка, не поднимая куколя, с сожалением покачала головой:

— По-моему, незрелый.

Новенькой очень захотелось взглянуть еще раз на эту человеческую куклу, но песок уже засыпал корявую фигуру.

— А ты что скажешь? — неожиданно обратился Иудей к Новенькой.

— Я бы раскопала, — сказала она, вспомнив, как сама вот так же лежала на вершине холодного холма…

— И на себя возьмешь? — Он смеялся, но смех его был необидный, дружеский.

— Ну как тебе не стыдно, — укорил его Бритоголовый. — И шутки твои, как всегда, дурацкие…

— Ну ладно, ладно, настрой свой фонарь да посмотри. — Иудей присел и быстро, почти по-собачьи, стал разрывать сухой песок…

— Но имей в виду, если не получится, будет на тебе висеть.

Бритоголовый посмотрел отчужденно в сторону и пробурчал что-то.

Иудей, озабоченно ощупав манекену шею и тронув живот, поморщился:

— Материал непроработанный. Дохлое дело. Мы все потеряем ступень и ничего не достигнем.

Бритоголовый помолчал, подумал и сказал тихо, так что Новенькая и не услышала:

— Ты со своей еврейской осторожностью мешаешь мне мое дело делать. Я же врач все-таки… Я должен делать все, чтобы спасти больного.

Иудей засмеялся и коротко двинул Бритоголового кулаком в живот:

— Дурак! Я говорил тебе, что врачи — падшие жрецы. Ты всю жизнь занимался секулярной медициной и хочешь ее сюда протащить.

— Сам ты дурак, — беззлобно и совершенно по-школярски огрызнулся Бритоголовый. — У вас, у верующих, нет чувства профессионального долга. Все свои проблемы взвалили на плечи бедного вашего господа бога…

— Хорошо, хорошо, я не возражаю, — согласился Иудей с улыбкой, и Новенькая догадалась, что они очень близкие друзья и связь между ними какая-то иная, чем у всех прочих здесь присутствующих…

3

Воздух бывал разным: иногда легким, сухим, «благорасположенным», как определяла его Новенькая, иногда тяжелел, густел и, казалось, наливался темной влагой. Тогда все двигались медленнее и скорее уставали. Да и ветер, не оставлявший их караван ни на минуту, тоже менялся: то бил в лицо, то лукаво заглядывал сбоку, то дышал в затылок. Свет же всегда оставался неизменным, и это более всего создавало ощущение томительного однообразия.

— А не надоел ли тебе здешний пейзаж? — спросил тихо Иудей у Бритоголового.

Новенькая, которая старалась на стоянках держаться возле этих мужчин, поблизости от которых чувствовала себя уверенной и защищенной, не повернула головы, хотя и расслышала тихую реплику.

— Ты можешь мне предложить что-то повеселей? — рассеянно отозвался Бритоголовый.

— Маленькую экскурсию в сторону от главного маршрута. Не против?

— О, вот новость для меня! Оказывается, есть маршрут? Я-то считал, что мы топчемся здесь по кругу из каких-то высших соображений, — хмыкнул Бритоголовый. Он давно уже устал от однообразного тускловатого света — промежуточного, обманчиво обещающего либо наступление полной темноты, либо восход солнца… — Пейзаж-то можно еще стерпеть, пустыня и пустыня… Вот если бы солнышка…

— Тогда пошли. — Иудей осмотрел дремлющий у огня отряд, поискал глазами Новенькую. Она была рядом. — И Новенькую возьмем.

Новенькая благодарно улыбнулась.

— А остальных? — встрепенулся Бритоголовый, движимый благородной тягой к справедливости или по крайней мере к равенству…

Иудей засмеялся:

— Да при чем тут… Не путевки же в профкоме распределяем… Поверь, остальных тащить бессмысленно.

Бритоголовый пожал плечами:

— Как знаешь…

— Пошли пройдемся, — пригласил Новенькую ласково-повелительным тоном, и она встала, отряхивая одежду.

Втроем они зашагали по скрипучему песку. Здешние расстояния были произвольны и неопределенны, измерялись лишь чувством усталости и происходящими событиями, и потому можно сказать, что началась эта экскурсия с того момента, как Бритоголовый, а следом за ним и Новенькая заметили на горизонте какой-то дребезжащий столб света, который то ли сам приближался, то ли они его быстро настигали…

Столб светлел и наливался металлическим блеском. И вот они уже стояли у его основания, превратившегося постепенно в закругленную стену из прозрачного светлого металла…

— Ну вот, — сказал Иудей, сделал в воздухе неопределенный жест, и на поверхности стены обозначилась прямоугольная вмятина, вокруг которой мигом нарос наличник и образовалась дверь. Он нажал кончиками пальцев.

«Я знаю, я знаю, как это делается, я это уже где-то видела», — обрадовалась Новенькая про себя.

Там, за дверью, свет стоял столбом, сильный и плотный, почти как вода. Вошли. Дверь, конечно, исчезла, как будто растворилась за их спинами.

Внутри был яркий солнечный день. Нераннее утро. Начало лета. Стеной стояли большие южные деревья, и не как попало, а в осмысленном порядке. Новенькая поняла, что и здесь есть какая-то простая формула их взаиморасположения, угадав которую поймешь сообщение, заключенное в них, и сообщение это они несут собой, в себе и для себя. Это сообщение также заключалось и в оттенках зеленого — от бледного, едва отслоившегося от желтого, до густого, торжественного, как хорал, со всеми мыслимыми переходами через цвет новорожденной травы, блекло-серебряную зелень ивы, пронзительный и опасный цвет болотной ряски, матовый тростниковый, простодушно-магометанский и даже тот технологически-зеленый, который встречается только в хозяйственных и строительных магазинах…

Новенькая зажмурилась от наслаждения.

«Как счастливы сейчас глаза», — подумал Бритоголовый, которому открывались иногда ощущения отдельных чужих органов… Теперь и его собственные глаза ликовали и радость свою передавали всему телу.

Молодая женщина, сидящая на корточках между двумя криптомериями, встала, увидев Иудея, подошла к нему, и они крепко расцеловались.

«Всех, буквально всех знает», — удивился Бритоголовый. Они с Новенькой стояли чуть поодаль, не мешая встрече.

— …ландшафтная архитектура, о чем и мечтала… Последний курс я не успела закончить, оставалось два экзамена и диплом. А здесь, видишь, всему научилась. — Женщина погладила криптомерию, и та потерлась о ее ладонь, как хорошая кошка. — Эта парочка все ссорится между собой, никак не могут друг к другу приспособиться. Я их все примиряю.

Лицо ее было привлекательным, хотя и грубоватым: глубоко вмятая переносица, курносый нос, крупный рот… глаза же были большущие, серые, в двойной черной обводке, одна вокруг радужки, вторая — из густых черных ресниц под широкими мужскими бровями.

— Сейчас, сейчас покажу вам, — обратилась она уже к Бритоголовому и Новенькой. — Катя меня зовут.

Новенькая заметила, что на Кате мужская майка-безрукавка, в каких выступают боксеры, и натягивалась эта майка большой молодой грудью. Многорядное коралловое ожерелье сплошь покрывало шею… Бритоголовый же увидел то, что именно скрывали веселенькие кораллы, — неряшливый прозекторский шов от самой надключичной ямки вниз…

— У меня лучше всего с деревьями получается, на одном языке говорим. — Катя указала на два отвернувшихся друг от друга дерева. — А эти криптомерии у меня любимцы… Может, вы помните, была такая дурацкая игра — почта цветов. Желтый нарцисс — к измене, красная роза — к страстной любви, незабудка — верность до гроба… — Она улыбнулась, показав неплотно подогнанные один к другому зубы. — Так вот, самое смешное, что все более или менее так и есть… Соответственно этому и высаживать их надо, чтобы текст не нарушался… Садик-то этот для безымянных детей.

Бритоголовый и Новенькая переглянулись: каких безымянных детей?

Иудей шел чуть сбоку, бормоча под нос:

— Уж мог бы догадаться сам, без подсказки… И твои там…

Аллея из криптомерий вела вниз, к воде. Воды не было видно, но был запах, обещающий воду, тот сильный запах, который за десятки километров чуют животные и несутся к водопою…

Озеро было совсем небольшим, округлым и как будто слегка выпуклым. Его синяя вода была подвижной и искрилась.

— Трудно смотреть? — догадалась Катя. — Я тоже первое время мучилась, пока глаза не привыкли. Надо смотреть как бы немного мимо, не в упор. Ну что, показать поближе? — последний вопрос адресовался к Иудею.

Он кивнул. Катя взошла на легкий мосток, дугой висевший над озером, легла на живот и опустила обе руки в воду. Она поболтала немного руками, что-то тихо сказала и поднялась, держа в руках нечто, как сперва показалось, стеклянное. Оно искрилось. Катя сунула этот слиток света, воды и голубизны в руки Бритоголовому. Он принял его в сомкнутые ладони и прошептал:

— Ребенок…

Никакого ребенка Новенькая не видела.

Озеро было полно, просто кипело от шаров — прозрачных, голубоватых. Новенькая вспомнила про длинный картонный ящик, в котором хранились рождественские елочные игрушки ее детства, и среди них, завернутые каждый в отдельную бумажку, самые любимые — шары…

«Ну конечно, все правильно», — заволновалась Новенькая. Что именно правильно, она не смогла бы объяснить…

— Здесь и нерожденные, абортированные… Иногда они дозревают и опять восходят, — деловито объяснила Катя. — Вон, кстати, совершенно дозревший. — И она сунула руку, пытаясь выудить нечто, что явно не хотело быть выуженным.

— Мы же с тобой в философии хорошо пошарили, — начал было Иудей, но Бритоголовый его перебил:

— Нет, нет. Я больше историей интересовался.

— Да ладно. Помнишь лейбницевские монады? Очень близко, надо признать. И Блаженный Августин догадывался… Ну, про каббалистов я и не говорю, они, надо отдать им должное, при всей невыносимости их метода, много накопали… — Он вдруг хмыкнул: — Что там ваш Федор Михайлович насчет слезинки ребенка говорил? Всевышнему замечания делал, что гуманизма в нем мало…

А Новенькая глаз не могла отвести от Кати — та выудила совершенно прозрачный шар размером с большой апельсин, подула на него, уложила на ладони и замерла. Шар чуть качнулся, слегка дернулся, начал было неуверенное движение вверх, но, как будто испугавшись чего-то, снова приник к ладони.

— Боится, маленький, — со счастливой улыбкой сказала Катя. — Им сейчас страшно очень… Трудиться идут. Кто на подвиг, кто на подлость… Но этот, этот очень хороший…

— А есть плохие? — изумилась Новенькая.

Катя вздохнула:

— Да все разные. Есть напуганные, травмированные… А чем больше страху они натерпелись, тем больше от них будет зла…

Звучало это убедительно, тем более, что у Новенькой опять возникло ощущение, что она об этом что-то и сама знает.

— Возьми-ка его, — сказал Иудей Бритоголовому.

Бритоголовый почувствовал, что и сам очень хочет подержать в руках это существо. Он накрыл ладонью шар, прижавшийся к Катиной руке. Катя повернула ладонь так, что шар плотно лег в руку Бритоголовому. По весу, по ощущению живого тепла, беспокойства и доверчивости это был ребенок. И несомненно, мальчик.

— Ну, благослови, — сказал Иудей.

— Это не по моей части, это по вашей, по еврейской. Я про это ничего не знаю, — улыбнулся Бритоголовый, но не Иудею, а запечатанному в шаре существу, обещающему стать младенцем.

— Он тебе не чужой. Да и мне… А не хочешь благословлять, не надо. Просто пожелай ему, чтобы он стал хорошим врачом.

— Это да, — согласился Бритоголовый. — Пусть будет.

Шар легко оторвался от ладони и, как пузырек воздуха в воде, поплыл вверх… покуда не достиг какой-то невидимой преграды, возле которой замедлился, уперся в нее, с усилием пробил и исчез, оставив после себя звук лопнувшей пленки и унося в сердцевине своего существа воспоминание о преодолении границы раздела двух сред…

4

Манекен, несмотря на свое улучшение, беспокоил Бритоголового, хотя иногда он сам на себя сердился: так получилось, что друг ему их поручил… Но, в сущности, кто он сам-то? Такой же, как они, попавший неизвестно куда, неизвестно зачем, растерянный и одинокий…

Странное поведение Манекена Бритоголовый заметил еще до первого приступа: тот стал проявлять не свойственные ему признаки беспокойства — то оглядывался, то приседал, укрывая голову кое-как сделанными лапами. В какой-то момент Манекен остановился, прислушиваясь, — откуда-то из большого отдаления на него налетел тонкий и страшный звук, направленный ему в лицо наподобие тонкой и злой иглы…

В первый раз ожидание этой иглы было довольно коротким, она вонзилась ему в лоб, и он упал, громко крича. Припадок был похож на эпилептический, и Бритоголовый сразу же сунул ему в рот — откуда взялась? — черенок серебряной ложки и пристроил его голову к себе на колени, чтоб твердокаменная башка не билась о землю… Никаких медикаментов. Сейчас бы хоть кубиков пять люминала…

Он пытался сжаться и уничтожиться, но вместо того делался все более огромным, становился открытой мишенью для всех несущихся на него стрел. И чем сильнее было это безумное расширение, разбегание тела, тем острее было желание сжаться в песчинку, уничтожиться… И тогда его настигал удар… Сначала один, по голове — сокрушительный, прожигающий насквозь. Удар был острым, сабельным, сверкающе-черного цвета. Потом еще и еще. И они падали один за другим, и обозначали все уменьшающиеся границы тела, и лупили, как молнии, в уже обугленное, но еще содрогающееся дерево тела…

А Бритоголовый, не давая сомкнуться его сведенным челюстям, придерживал бьющуюся голову. Иногда ему помогал Длинноволосый: зажав своими рыжими сапогами неустойчивый футляр, с которым не расставался ни на минуту, он обхватывал двумя руками выгибающееся дикой дугой тело, смягчая удары, которые наносил себе безумец…

Потом Манекен поднимался, совершенно пустой и легкий, как мешок, и все это повторялось снова и снова… Бритоголовый смотрел внутрь его черепа и видел: два небольших полушария были покрыты темной блестящей пленкой, не совсем определенной локализации, то ли под оболочкой Dura mater, то ли непосредственно по Pia mater, и после каждого приступа эта пленка покрывалась новой сетью трещин, и маленькие участки этой пленки отпадали, рассасывались и проступали блекло-серые, с розовой сетью сосудов здоровые участки мозга…

«Постоянные аналогии, — отмечал Бритоголовый, — у нас ведь тоже есть электрошоковый метод лечения шизофрении…»

И он гладил присмиревшего дебила по голове, а тот по-детски поворачивал под рукой голову так, чтобы не оставалось на ней места, до которого бы не дотронулась докторская рука…

5

Раздался длинный низкий вопль, опускающийся до утробного рычания. Источником вопля оказалась оседающая на землю Толстуха. Бритоголовый профессионально подхватил ее сзади. Помог упасть поудобнее. Толстуха лежала согнув ноги в коленях и пыталась обхватить свой огромный живот. Лужа растекалась под ее спиной…

«Неужели рожает? — изумился Бритоголовый. — Странно, что здесь можно рожать… Впрочем, почему нет?»

На тетке был фланелевый халат в крупных махровых цветах, несколько пуговиц успели отлететь от напора ее ворочающегося тела, остальные он расстегнул ловкими пальцами. Задрал подол рубахи к стекающим под бока огромным жидким грудям, и дух его захватило: сначала ему показалось, что тело ее обвязано множеством толстых жгутов розового и лилово-багрового цвета, на которых растут крупные морские моллюски, похожие на Hiton tonicella или Neopilina, размером почти с чайное блюдце каждый. Он тронул одну из раковин — это было не отдельное существо, а какой-то нарост-паразит. Все эти веревки и ракушки проросшими тяжами держались в ее животе. В этой живой сети была даже какая-то уродливо-привлекательная художественность.

Никогда ничего подобного не видел Бритоголовый за всю свою долгую медицинскую практику. Инструментов при себе не было — только серебряная ложка. Он принялся обследовать пациентку хотя бы наружно, попытался сдвинуть один из ракушечных наростов и пальпировать живот. При первой же пальпации ему показалось, что он нащупал ручку плода. Очень высоко, под самой диафрагмой.

«Еще и ягодичное предлежание», — огорчился он, предвидя дополнительные трудности с поворотом на ножки, и хотел продолжить ручное обследование, но произошло нечто чудовищное: только что прощупанный им кулачок, пробив напряженную стенку живота, выскочил на поверхность. Толстуха испустила вопль.

— Потерпи, потерпи, голубушка, — успокоил он роженицу.

Что это? Прободение стенки матки, стенки брюшного пресса, кожных покровов? Немыслимо! Какой же степени мацерации должны быть ткани, чтобы прорваться под нажимом ручки плода? Он еще раз нажал на живот — он был тугой и плотный.

И тут заработало «внутривидение», открылась картина: все чрево женщины было набито младенцами до отказа — как рыба икрой. Кулачок же, который он держал в своей руке, принадлежал вполне сформировавшемуся девятимесячному плоду, о чем свидетельствовали плотные ноготки на пальцах, важный показатель его зрелости…

Двумя пальцами он расширил отверстие, откуда высунулась ручка. Роженица застонала.

— Ты уж потерпи, потерпи, богатыря родишь, — автоматически бодрым тоном поддержал он женщину.

Отверстие подалось легко, и Бритоголовый, взяв ручку ребенка в свою, изчез в нем чуть ли не до локтя — он надеялся развернуть ребенка головкой. Тот развернулся очень легко, но не затылком, а лицом. Доктор заставил его нырнуть и подвел руку под затылок.

Женщина стонала, но уже не кричала, Бритоголовый же бормотал что-то привычное, успокоительное, не отдавая себе в этом отчета:

— Вот и хорошо, мамочка. Ребеночек первый? Второй? Опытная, значит… Дыши поглубже, поглубже… И пореже, не части так… считай до десяти…

Все получилось быстро, просто замечательно, мальчик выскочил. Нормальный, живой, в густой смазке младенец лежал на руке доктора… без пуповины. Без рук, без ног, без головы может родиться ребенок. Но не без пуповины же! Пупочная впадина была глубокая, чистая, вполне зажившая…

Бритоголовый, несмотря на удивление, делал то, что было в этот момент необходимым, — прочистил нос, ротовую полость и, повернув младенца вниз головкой, шлепнул по мокрым ягодицам. Раздался низкий обиженный крик: уа-уа…

Как давно не слышал Бритоголовый этого горестного звука новой жизни… Жалкая музыка, хриплая песня только что развернувшихся легких, пугающая самого исполнителя проба первого звукоизвлечения из хрящевой флейты гортани… Младенец плачет от страха перед новым звуком.

Но все здесь было иначе, вопреки правилам, привычкам, ожиданиям. Младенец легко отделился от ладони доктора и, как пузырек воздуха отрывается от подводного растения и поднимается вверх, все еще звуча на двух нотах, плавно проплыл вверх около метра и исчез, оставив после себя звук лопнувшего резинового мяча и крутой водоворот в воздухе…

Бритоголовый еле успел проводить его взглядом, как раздался новый вопль роженицы, и он стал рядом с ней на колени: среди радужной сетки наростов зияло два прорыва — из одного торчала ножка, из другого пробивалась серая головка. Место, из которого только что был извлечен младенец, сошлось складчатым пупком, так что и зашивать не было надобности. Бритоголовый пытался прощупать, принадлежит ли головка и ручка одному ребенку или двум.

Роженица закричала. Бритоголовый, пытаясь засунуть ножку обратно, надавливал на живот женщины так, чтобы головке легче было прорезаться. Ракушечный нарост мешал расширению отверстия, и Бритоголовый оттягивал нарост серебряной ложкой, а пальцами левой руки раздвигал дорогу… Второй мальчик тоже был без пуповины, но Бритоголовый думал теперь лишь о том, чтобы и этого ребенка не упустить в небо. Но происшествие повторилось в точности: ребенок закричал, зашевелил ручками и, хотя Бритоголовый держал его на этот раз крепко, прикрывая сверху второй рукой, выскочил из-под его руки и мыльным пузырем, с тем же самым чмокающим звуком отлетел, оставив очередную, быстро затягивающуюся воронку.

С третьим Бритоголовый провозился гораздо дольше, он шел ногами, развернуть его не удалось, к тому же он, крепко сжав кулачок, тянул за собой обрывок тяжа, проросшего внутрь живота роженицы. Зато на этот раз Бритоголовый уже и не удивился, когда спинка светленькой безволосой девочки отлепилась от его мокрой ладони и ребенок взлетел в небо.

Трудность с двойней заключалась в том, что они оказались в одном околоплодном пузыре и никак не проходили в отверстие, так что Бритоголовому пришлось перекусывать не пуповину, как делают звери и рожающие без посторонней помощи женщины, а упругую синюю веревку, обхватывающую живот, который хоть и несколько уменьшался, но продолжал оставаться огромным.

Еще один ребенок удивил Бритоголового тем, что вышел самым естественным образом, через родовые пути, но и он не порадовал его наличием пуповины. Это был шестой. Седьмой родился следом за ним, тоже древним способом, но был он довольно сильно недоношен и с руки доктора слетел неохотно — тот даже слегка пожалел, что не попытался его удержать. Строго говоря, последние двое были близнецами, но один отставал от другого не менее чем на семь недель. Такого не бывает… Впрочем, среди близнецов довольно часто один угнетает другого в период внутриутробного развития… Но рассуждать было некогда, потому что из живота торчала ручка следующего клиента, жаждущего выскочить наружу…

Когда множественные роды наконец окончились, роженица спросила, где ее дети. Бритоголовый разглядел ее лицо — это была она, его главная пациентка, ради которой он сражался с медицинскими чиновниками, с коллегами, с друзьями, даже со своей семьей… Измученная непосильной работой, голодом, родами, одиночеством, ответственностью, безденежьем… И он объяснил как мог, что дети ее, надо думать, на небесах. Она горько заплакала:

— А мне-то что же, никого, ни одного дитеночка…

Она лежала, а он стоял перед ней на коленях. Путаница наростов и тяжей ослабла и болталась вокруг ее бедер, покрытых сплошь растяжками и ссадинами. Он потянул за одну их ракушек, она осталась в его руке. Только что плотные и живые, как черви, тяжи крошились в руках, и вся эта путаная сеть слетела с ее тела сухой шелухой. Какая-то кожистая пленка, напоминающая змеиный выползок, сошла с бедер роженицы. К телу ее вернулось человеческое достоинство. Да и глаза ее, обведенные темными кругами страдания, смотрели на доктора с благодарностью. Он хорошо знал этот утомленный, немного отрешенный взгляд только что родившей женщины…

— Идти можешь? — спросил Бритоголовый.

— Я здесь останусь, — ответила она.

Тогда Бритоголовый зарыл в песок остатки чудовищных наростов, подобрал с земли несколько сухих растений и зажег огонь.

— Отдыхай, деточка, отдыхай. Все будет хорошо…

Она зашевелилась, привстала, опершись на руку:

— Как же хорошо…

Бритоголовый оглянулся — его ждали. Впервые за все время путешествия, уходя, он не угасил огня.

Они пошли дальше, обычным своим порядком, по одному, по двое, и Бритоголовый, оглядываясь, все видел вдали голубоватый огонь. Потом он услышал позади себя чмокающий гулкий звук и, обернувшись в последний раз, уже не увидел ничего, кроме песчаных холмов и собственных следов, быстро затягивающихся песчаной легкой поземкой…

6

Они все шли и шли по однообразному пустому пространству, печальному и всхолмленному, покуда наконец не пришли. Песчаная пустыня закончилась. Они остановились на краю заполненного серым туманом гигантского провала. Где-то вдали мерещился другой берег, но это могло быть и оптическим обманом, так зыбко и неверно темнела зубчатая полоса, напоминающая не то прильнувшие к земле тяжелые облака, не то далекие горы, не то более близкие леса…

— Надо отдохнуть, — сказал Бритоголовый и протянул над горстью сухих веток свою огненосную руку. Как всегда, тепло и свет крошечного детского костра намного превосходили возможности жалкого топлива.

Воин, сам себе назначивший обязанность приносить несколько сухих скелетов бывших растений, которые он подбирал еще в дороге, тихо спросил Бритоголового, глядя в огонь:

— А зачем ему топливо? Он и так прекрасно горит, твой огонь.

— Да. Я и сам недавно это заметил, — кивнул Бритоголовый и протянул руку над пустым местом. Загорелся еще один костер. Сам собой, без всякой пищи… — Видишь, как мы все поумнели за последнее время…

— Даже слишком, — мрачно отозвался Воин.

Бритоголовый вынул из кармана горсть сухого квадратного печенья в точечных, как старые письмена, знаках и дал каждому по одному:

— Ешьте. Надо подкрепиться.

Новенькая давно уже перестала удивляться. Вкус печенья был невзрачный, травяной, напоминал лепешки, которые пекла мать в голодные годы из сушеной сныти с горстью муки. Есть их было приятно.

— Здесь мы отдохнем немного, а потом будем перебираться на ту сторону.

Сидели, впитывая усталыми телами проникающее тепло.

Бритоголовый подозвал Длинноволосого, тот нехотя за ним последовал. Вдвоем они начали копать на вершине ближнего холма. Через некоторое время они принесли ворох бело-желтого тряпья, как будто только что вынутого из автоклава. Бросили на землю — из кучи торчало во все стороны множество завязок.

— Наденьте рукавицы и бахилы, — распорядился Бритоголовый.

Стали нехотя разбирать эти странные вещи: у рукавиц были длинные тесемки на запястьях, холщовые чулки завязывались под коленями. Предметы были столь же нелепыми, сколь и неудобными, особенно трудно было завязать тесьму на правой руке. Новенькая помогла Длинноволосому управиться с мотающимися завязками…

Бритоголовый связал две бахилы и помог Длинноволосому укрепить футляр за спиной.

Оба костра догорели. От провала шел холод, и было совершенно непонятно, как Бритоголовый собирался всех переправлять. Он подошел к самому краю. Остальные стояли овечьим сбившимся стадом за его широкой спиной.

— Мы пойдем по мосту. Подойдите к краю.

Опасливо шагнули. Вытянули шеи — никакого моста не было.

— Вниз, вниз смотрите. — И люди увидели в сером тумане провала металлические конструкции, вырастающие из неведомой глубины.

Бритоголовый спрыгнул вниз, вся чудовищная конструкция качнулась, как лодка. Снизу смутно белело его запрокинутое лицо. Он махал рукой. Каждый из стоявших на берегу содрогнулся, почувствовав себя зажатым между необходимостью и невозможностью.

Конструкция снова качнулась. Одновременно Новенькая почувствовала, что песок под ее ногами заколебался и потек. Песчаная почва позади сбившейся горстки растерянных людей стала оседать, таять, и за их спинами начался сыпучий обвал. Он рос, расширялся, целая песчаная Ниагара хлестала за их спинами…

Нырнул Длинноволосый. Потом парочка, скованная цепочкой, — сначала метнулась длинная, следом за ней с визгливым воплем провалилась вниз Карлица. Бывший Хромой подошел к краю с большим достоинством, присел и опустился вниз, как опускаются в бассейн или в ванну. Воин. Собака. Еще одна женщина в спортивном костюме. Человек с портфелем. Странное Животное. Девочка с завязанными глазами. Новенькая шагнула вниз одной из последних…

Никто из них не летел камнем — все опускались замедленно. То ли воздушный поток мощно поднимался кверху и поддерживал их, то ли сила тяжести здесь ослабевала. Внизу дул сильный ветер. Их отнесло довольно далеко друг от друга. Кто-то опустился на большие переходные площадки, другим, как Длинноволосому, повезло меньше. Он стоял на перекрещении тонких труб, а ближайшая к нему вертикаль находилась на приличном расстоянии — рукой не дотянешься. Он слегка покачивался, балансируя. Футляр ему страшно мешал.

Ветер то затихал, то вырывался из провала с бешеной силой. Конструкция вздрагивала, неравномерно раскачивалась и отзывалась, как живая, на каждое прикосновение. Туман понемногу стал рассеиваться, и люди смогли рассмотреть хитроумный стальной лабиринт, построенный не то сумасшедшим троллем, не то художником Эшером. Новенькая вглядывалась в конструкцию с интересом профессионала — она не взялась бы за рабочий чертеж этого сооружения, в котором, она видела, были странные разрывы и выворачивания, как будто изнанку и лицо произвольно перемешали.

«Фиктивное пространство, — пришло ей в голову, — этого в природе быть не может. А если оно фиктивное, значит ли это, что невозможно упасть? Тогда падение тоже будет фиктивным… Но я-то не фиктивная…»

Бритоголовый проявлял цирковое проворство, перепрыгивая с трубы на трубу, меняя уровни. Он подбирался к каждому, слегка касался руки, головы, плеча. Что-то говорил, объяснял, упрашивал. Был ласков и убедителен:

— Надо двигаться. Мы должны перебраться на другой берег. Не торопитесь, пусть медленно. Пусть по сантиметру. Никто из вас не пропадет. Мы все туда переправимся. Только не бойтесь. Страх мешает двигаться…

Слова его обладали повышенной действенностью, и люди, сперва замершие в тех нелепых позах, в которых поймала их конструкция, понемногу зашевелились.

Та часть лабиринта, куда попала Новенькая, представляла собой хаотическое скопление небольших площадок, отстоящих друг от друга на расстоянии хорошего прыжка, в то время как вертикали находились под площадками и спуститься по ним было невозможно. Новенькая довольно успешно продвигалась вперед, пока не достигла площадки, с которой можно было только повернуть обратно: до следующей допрыгнуть мог разве что очень хороший спортсмен.