НОВЫЕ ВЕЯНИЯ
НОВЫЕ ВЕЯНИЯ
Недели две назад один из сотрудников московской «Литературной газеты» беседовал на разные темы с популярными советскими юмористами Ильфом и Петровым… Интервью было лишь наполовину серьезно. Писатели в ответах своих пытались потешить публику. Но одно их замечание, — тоже рассчитанное на смех, — по существу, вероятно, вполне точно выражает чувства многих литераторов, живущих и работающих сейчас в России.
– Что вам больше всего понравилось в «Литературной газете» за 1932 год?
Ильф и Петров ответили:
– Постановление ЦК партии от 23 апреля.
Советскому читателю не надо напоминать, что это за постановление. О нем невозможно забыть: нет теперь критической статьи, нет речи или доклада, где бы об этой «исторической» резолюции не говорилось. Оратор восклицает: «Ныне, в свете решений 23 апреля…» — и сразу ясно, что он имеет в виду. Кстати, даже и это выражение «в свете решений» вошло теперь в неизменный обиход при упоминании об апрельской резолюции ЦК, так что, завидев или заслышав этот «свет», советский читатель или слушатель сразу почтительно настораживается — как у Достоевского, кажется, бедный господин Прохарчин вздрагивал и вскакивал с постели, едва произносили при нем канцелярские слова: «неоднократно замечено»…
Здесь у нас положение иное. Несмотря на то, что и в эмиграции, — в частности, в нашей газете, — писалось об апрельской партийной резолюции немало, о ней существует лишь смутное представление. В лучшем случае читатель помнит только, что по этой резолюции была уничтожена Российская ассоциация пролетарских писателей — РАПП в сокращении. Но что произошло дальше, и чем эта мера была вызвана, он почти совсем не знает. Отдельные газетные сведения противоречивы и сбивчивы… Между тем, переворот, произведенный в апреле на верхах советской литературы, действительно значителен. Последствия его начинают сказываться. Если это и не событие «исторического значения», как утверждают в Москве, то, во всяком случае, крупнейшее явление такого рода со времени памятной резолюции 1925 года, когда партия вмешалась в спор Воронского с напостовцами.
Результаты же могут быть еще заметнее… Тогда случилось нечто странное. Партия стала на сторону сравнительно либерального Воронского, но юркие напостовцы ее перехитрили и быстро прибрали все к своим рукам. Они для виду поколотили себя в грудь, покаялись в ошибках, но тут же обнаружили в резолюции новый скрытый смысл, убедили кого надо в своей правоте — и через год-два оказались господами положения. Произойдет ли и теперь что-нибудь подобное — предсказать трудно. Ничего невозможного в этом нет. Приверженцы «плановой пролетарской диктатуры» в словесности могут оказаться у власти снова. Но теперь у борющихся больше опыта… Поэтому есть основание думать, что сегодняшние победители буду отстаивать свои «достижения» упорнее и ловчее, нежели их предшественники.
Постановлением 23 апреля были распущены все пролетарские литературные ассоциации. Л. Авербах, их главный руководитель и идеолог, был смещен со своего «командного поста» и повергнут в прах. Партия указала, что несколько лет тому назад она сама «всемерно помогала созданию и укреплению особых пролетарских организаций в области литературы и искусства». Но за эти годы «выдвинулись новые писатели и художники с заводов, фабрик и колхозов». Прежние рамки стали «узкими и тормозящими». Появилась опасность превращения пролетарских организаций в «средство культивирования кружковой замкнутости от политических задач современности и от значительных групп писателей и художников, сочувствующих социальному строительству». Поэтому вместо РАППа учреждается «единый союз советских писателей с коммунистической фракцией в нем».
Текст постановления сдержан и лаконичен. По сравнению с обширным трактатом 1925 года он неясен: чего, собственно, хочет партия, что скрывается за борьбой лиц и личных честолюбий, — понять сразу было невозможно. Естественно возникал вопрос, по форме и существу крайне простой, но вернее всего передающий общее беспокойство и ожидание: будет ли теперь лучше, чем было прежде, или будет еще хуже? Отдушина ли это или дальнейшее зажатие «тисков»?
Было много причин бояться, что второй ответ окажется правильным. Признаюсь, я лично на первых порах был в этом уверен… Правда, уже ходили слухи, что резолюция проведена под влиянием Горького, а Горький все-таки какой-то остаток своего былого престижа сохранил, и представить его себе в роли ревностного «удушителя литературы» было трудно. Правда, уже говорили, что в верхах, в кремлевских «сферах», поняли бесплодность окриков и так называемого «администрирования». Поняли – и отступили перед призраком полного исчезновения литературы. Но это были слухи. Проверить их было трудно. Уклончивые слова резолюции можно было толковать и так и иначе. Несомненно было только то, что настал конец РАППа и что Авербах в борьбе со своими врагами потерпел полное поражение.
Как ни странно на первый взгляд, именно это-то и внушало пессимизм.
При Авербахе советская литература еле-еле дышала. Ей жилось очень тяжело и трудно. Но все-таки она жила. Когда с год тому назад публицист из «Комсомольской правды» вместе с бесстыдным доносчиком вроде Безыменского затеяли против рапповцев поход, казалось, что в случае их победы настанут для советской литературы самые черные времена. По справедливому выражению одного заезжего московского гостя, «в литературу шел хулиган»… Авербах от лица «пролетариата» требовал для себя диктаторской власти над сознанием и совестью литературы. Конечно, это было нестерпимо, но все-таки надо сказать, что властью своей рапповцы пользовались разумнее, чем могло бы оказаться. Они, например, отстаивали необходимость «живого человека» в литературе (вместо ходульно-добродетельного коммунистического героя). Они указывали на важность «психологии». Они допускали даже, что современный советский писатель может уделить внимание таким темам, как любовь или смерть. Для комсомольцев с Безыменским все это были «расслюнявленные размышления над проблемой женских волос». Помимо того, рапповцы отстаивали понятие литературы, как чего-то требующего знаний и мастерства — против тех же комсомольцев, склонных решать вопросы о творчестве по методу «даешь — берешь».
Таким образом, была диктатура, было администрирование, но внутри этого круга, за рапповской изгородью, были все-таки сохранены условия, при которых могли кое-как теплиться «огоньки» литературного творчества.
Осенью прошлого года произошло открытое, решительное столкновение комсомольцев с РАППом. Авербах капитулировал, отступил, — и стало ясно, что дни его сочтены. Месяцев четыре-пять длилось междуцарствие. Резолюция 23-го апреля положила ему конец и установила новый строй.
Кто же одержал победу? Комсомольцы? Нет, во всяком случае, не только они одни; победителей много, они не объединены в какую-либо группу и это-то и заставляет советских писателей радоваться. Победил дух свободы… Конечно, в советских условиях слову «свобода» надо придавать значение весьма ограниченное и скромное… Однако сомнение возможно: теперь стало лучше, чем было.
Если действительно переворот был вдохновлен Горьким, то, по-видимому, приняли в нем участие все антирапповские силы… Все хлынули, как в прорванную плотину; все принялись добивать общего противника. Разумеется, застрельщики схватки, «крайние» типа Безыменского, немедленно заявили претензию на главенство и влияние. Отчасти они этого добились: поэтому рассматривать происшедшую перемену как чистое, простое «поправение» нельзя. Лозунг «живого человека», например, сейчас опять считается упадническим и реакционным. Опять рекомендуется изображать только героев и только в «наиболее героических аспектах». Опять взята под подозрение «психология»… Но все это не беда. Неважно, что былые оппоненты получили возможность развивать свои глупые и невежественные теории, — важно, что тут же рядом им можно возразить, важно, что исчез непогрешимый надсмотрщик, устанавливавший законы, важно, что вместо литературы, управляемой по регламенту, может возникнуть литература вольного соревнования. Рапповский регламент не был вполне безграмотен; повторяю, он был приемлемее многих иных теорий, — но сейчас хорошо то, что никакого регламента нет. Исчезла диктатура. В журналах — полная разноголосица: кто в лес, кто по дрова. Авербах, вероятно, за голову хватается, видя, что делается в его цитаделях. Одно утешение у него: теория вообще отходит на второй план… В этом, кстати сказать, одна из главных особенностей нового курса.
При владычестве РАППа «теоретизирование» было как бы основным делом литературы. Критики вели между собой непрерывные споры. Дискуссии сменялись дискуссиями. «Руководящие товарищи» объявляли, наконец, свой приговор по тому или иному вопросу. Тогда появлялась какая-нибудь новая теория: пища для новых критических совещаний… Писатель в споры вступал редко. Он не всегда мог понять, чего от него хотят. Осуждена была, например, теория «двух струй» (была и такая!). Писатель пишет рассказ. Две струи в его рассказе, одна струя или никаких струй вовсе – как знать? Рассказ напечатан. Писатель трепещет. «Руководящий товарищ» может найти, что это «вылазка классового врага» — и тогда хлопот не оберешься. Может и оказаться, что по части струй не все благополучно… Полная неизвестность вообще. На верхах безостановочно шли отвлеченные «идеологические» беседы, приправленные цитатами из «классиков марксизма». Внизу, в толпе, писатель писал робко, озираясь на начальство. Иной связи между литературой и критикой не было.
Сейчас споры стихают. Лозунги еще выставляются, но они ни для кого не обязательны. Подлинная литература отвоевывает себе некоторую самостоятельность… Это становится с каждой новой книжкой советских литературных журналов все заметнее. Журналы, бесспорно, делаются живее. Еще нет в них сколько-нибудь значительных произведений, отражающих эту сравнительную свободу творческого замысла, — но дух, стиль и состав журналов иной: в основу их кладется лишь общее сочувствие революции и «строительству», без прежнего почтительного следования очередным рапповским предначертаниям. Комсомольцам, желавшим Авербаха свалить, не удалось захватить ту «командную вышку», на которой он держался. В советской литературе нет больше администрирования. Партия восстановила в правах принцип внутренней «перестройки», не подчиненной окрикам и механическим указаниям свыше. По существу, это довольно близко к тому, чего добивался Воронский, в чем он был поддержан в 1925 году и за что потом поплатился.
Не случайно из всех требований, предъявлявшихся Авербахом к литературе, ему сейчас настойчивее всего инкриминируется лозунг «союзник — или враг». Лозунг этот явился на смену понятию «попутчик» и выражает требование немедленного, решительного выбора без каких-либо колебаний или отступлений — с нами или против нас? В свое время он вызвал восторженное одобрение всей московской печати. Всем писателям, насчет которых могли еще быть сомнения в отношении их «классовой благонадежности» — Федину, Олеше, Вс. Иванову, Зощенко, Бабелю и другим — был в упор поставлен этот вопрос: сообщник или враг? Сейчас… Сейчас это «левацкое вульгаризаторство». Вновь признается естественным, что писатель может сомневаться, медлить, искать пути: партия не должна в это время покрикивать на него, партия должна помочь ему обрести единственный в мире источник света — ленинизм.
Кто-то сравнил теперешнее оживление советской литературы с первыми месяцами НЭПа. Сравнение довольно меткое. Государство отказалось от управления литературой, оно как бы согласилось на некий свободный обмен в этой области… В России сейчас, может быть, больше спрашивается с писателя, чем прежде, но и дается ему больше. Он чуть-чуть меньше чиновник, чем был раньше, чуть-чуть больше творец. Опека ослаблена: осталась в полной силе цензура, конечно, — но зато уменьшилось дотворческое внушение.
Долго ли это продержится? К чему приведет? Гадать можно только впустую. Но отметить улучшение в судьбе русской литературы надо. В Кремле как будто сообразили, наконец, что пресловутый «план» к словесному творчеству неприменим.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.