<«ПОВЕЛИТЕЛЬНИЦА» Н. БЕРБЕРОВОЙ. – «ВРЕМЯ,ВПЕРЕД!» В. КАТАЕВА>

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

<«ПОВЕЛИТЕЛЬНИЦА» Н. БЕРБЕРОВОЙ. –

«ВРЕМЯ,ВПЕРЕД!» В. КАТАЕВА>

Сразу скажу: это одна из тех книг, которые должны были бы рассеять сомнения в силах и жизнеспособности нашей молодой эмигрантской литературы. Я только что прочел ее. По «горячим следам» мне о многом хотелось бы с автором поспорить. Но книга, действительно, существует. От нее отталкиваешься или к ней влечешься, как к подлинно живому миру. В ней есть свой ритм, свой внутренний стиль. Это не призрак: выдуманная фабула отвечает всему авторскому душевному опыту, вместе с ним образуя «содержание», а не развивается самостоятельно, по капризу ничем не управляемой фантазии.

Книга, о которой я говорю, — «Повелительница» Н. Берберовой. Роман печатался отрывками в «Современных записках», но по отдельным главам трудно было догадаться об его стройной сжатой законченности. Да и все, что Берберова писала до сих пор, было если и немного слабее, то, во всяком случае, гораздо «сырее», чем эта вещь. «Повелительница» удивляет и радует.

Творческий облик Берберовой был долгое время неясен. Заметно было с первых же ее рассказов сильнейшее, подавляющее влияние Достоевского. Вместе с тем чувствовалось и тяготение к быту, к так называемым «широким бытовым полотнам», в которых давала себе волю природная авторская склонность описывать, рассказывать и просто так, для собственного бесцельного удовольствия, изображать различные человеческие типы. Трудно было предвидеть, что из всего этого получится… Но с «Повелительницей» неясность исчезает. Здесь все взвешено, и напряженное, внутренне-стремительное, будто летящее действие развивается, никуда не отклоняясь и без перебоев. Остались еще первоначальные склонности, — но они вернее направлены, сильны еще прежние влияния, — но они переработаны. Тень Достоевского еще лежит на «Повелительнице». Но уже нет в романе фраз и диалогов, как бы заимствованных из «Идиота»: есть близость в образах, но исчезло подражание манере… Берберова обострила свой вкус, почувствовала потребность найти свое «лицо», — и нашла его. Вероятно, она усердно читала новых французских прозаиков, которыми увлекается большинство наших молодых беллетристов: от них у нее пристальный, кропотливый психологизм. Кое-чем пленил ее, кажется, и Шнитцлер: изысканно-печальным тоном, романтическим ощущением любви и умением из всякого любовного рассказа сделать какой-то водоворот, неудержимо затягивающий человека. При всем том Берберова осталась типично-русской писательницей, взявшей у иностранцев лишь то, что могло ей быть пригодно. Учиться у них ей было не опасно, потому что живой творческий дар должен был удержать ее от простого копирования.

Есть одна только черта в «Повелительнице» не совсем обычная для русского романа, в особенности современного: несколько «салонная» замкнутость атмосферы… Я думаю, если бы книга Берберовой попала в советскую Россию, ее оценили бы там как произведение сугубо буржуазное, и – надо сознаться – не без оснований. Говорится в «Повелительнице» о любви, чувстве, казалось бы, общечеловеческом. Но есть любовь и любовь: та, которая описана у Берберовой, с ее обманчивой простотой, с ее литературными тонкостями и причудами, знакома или, вернее, доступна лишь душам, чуть-чуть слишком праздным, чуть-чуть слишком избалованным жизнью. Это не упрек писательнице. Каждому свое. Можно и из такого материала создать великую и глубокую поэзию — как сделал это Пруст. Но остается впечатление, что Берберовой в ее романе самой как будто душно, что атмосфера его навязана ей извне, что рано или поздно она сама захочет подышать иным воздухом, посвежее, посвободнее, почище.

Очень мало действующих лиц. Русский Париж. Два героя: студент Саша и богатая, слегка скучающая барышня Лена Шиловская. Приятель Саши, Андрей, влюблен в младшую сестру Лены, собирается на ней жениться и как-то вечером ведет Сашу к Шиловскому в дом. Саша уже раз видел Лену на улице, едва заметил ее, но воображение его все же задето ею. Вечер проходит в незначительных пустых разговорах. Однако неизбежность каких-то событий чувствуется… Через несколько дней Лена встречает Сашу, выходя из кассы театра. Он — бедно одет, бежит из библиотеки домой, в свой грошовый отельчик; Лена — нарядная, пахнущая пряными духами, в своем автомобиле. Она приглашает Сашу обедать в дорогой ресторан, не отпускает его от себя, признается ему:

– Вы мне нравитесь!

Саша польщен и счастлив. В следующую встречу Лена проводит с ним ночь. Саша не очень сильно влюблен, но ему необычайно льстит внимание гордой, независимой, слегка «загадочной» женщины. Он хотел бы, чтобы об этой связи знал весь мир. Умная Лена догадывается об его истинных чувствах и уходит от него.

Тогда Сашей овладевает отчаяние. Оскорбленное самолюбие, исчезнувшие надежды, внезапность обиды, неисправимость положения — все это вынести ему не по силам… Он покидает брата, опускается, тоскует, он на краю гибели. Из отчаяния рождается любовь, на этот раз настоящая, неутолимая. Психологически это очень верно, и написаны эти главы с каким-то лихорадочным, страстным вдохновением (иногда напоминающим конец «Митиной любви»). Но в заключении романа Берберова, мне кажется, допустила ошибку: по всей логике замысла, по всей «музыке» его она вела своего Сашу к смерти — и должна была его к ней привести. Ну, ко­нечно, это было бы «банально», что и говорить. Но бояться банальностей и общих мест — нет оснований. После трех тысяч лет культуры и словесности банальны все положения, кроме вычурных: однако художник властен каждое по-новому оживить, в этом-то ведь и состоит искусство. Саша с Леной примиряются. Конец, на первый взгляд, законный. Но его внутренняя шаткость ясна хотя бы из того, что читатель совершенно не может представить себе, как будут эти счастливые и столь чуждые друг другу любовники жить дальше. Смерть поставила бы точку в повести, которой нет продолжения.

Конечно, это спорно – и свои соображения я высказываю лишь в «дискуссионном порядке». Книга увлекает, к ней трудно отнестись с привычным критическим беспристрастием. Ее горькая, терпкая прелесть надолго останется во взволнованной памяти.

* * *

Одна небольшая повесть – «Растратчики» – дала Вал. Катаеву имя.

После «Растратчиков», имевших, кажется, всюду успех, Катаев сразу занял видное место среди советских писателей. На внимание он, бесспорно, имеет право: немногие из современных беллетристов — не только советских, но и вообще всех пишущих на русском языке, — владеют такой интуицией, как он, таким «нюхом» к жизни, таким острым ее ощущением. В России — Алексей Толстой, больше, пожалуй, никто. Как и Толстой, Катаев — писатель менее всего «интеллектуальный», и там, где без помощи разума обойтись невозможно, он довольно слаб. Но в тех областях, где не столько надо понимать, сколько чувствовать, Катаев достигает правдивости почти безошибочной.

Конечно, с Ал. Толстым сравнивать его еще рано: он не соперник Толстого, он его ученик (как сам Толстой — ученик Бунина). Но ученик способнейший.

Его новое произведение, хроника «Время, вперед!» — вещь по-своему замечательная. В своем роде это – фокус. Написана эта хроника на тему о… бетоне. Бетон — главный герой ее. Читателю предлагается следить не за перипетиями какой-нибудь любовной или идейной драмы, а только за тем, успеет ли на далеком «строительстве» заграничная бетономешалка выпустить рекордное количество бетона в час или не успеет. В Харькове было сделано за рабочую смену триста шесть «замесов». В Кузнецке рекорд этот немедленно был побит. Энтузиазм, ясное дело. Теория утверждает, что норму превышать не следует, что это опасно и непрактично, но теорию создавала гниющая буржуазия — для «наших ребят» она не указ. «Темпочки, темпочки!» — как восклицает один из катаевских персонажей: надо побить и Харьков, и Кузнецк. Четыреста пятьдесят замесов в смену! (читатель, может быть, не знает, что такое «замес», — но это и неважно). Мировой рекорд! Однако на последней странице хроники сообщается, что в Челябинске сделано пятьсот четыре «замеса»… Нет пределов достижениям. Соцсоревнование творит чудеса. Рекорды ставятся и падают ежеминутно. Инженеры-американцы изумленно глядят на советские строительные подвиги. Ребята, охваченные восторгом, тысячами записываются в комсомол. Кризис на Западе разрастается, банки, где американцы держат деньги, терпят крах. Капиталисты со страхом взирают на страну советов. Автор полон счастья и гордости. Время летит вперед.

Все это давно известно по бесчисленному количеству других « производственных » романов и повестей. Внутренняя ценность катаевской хроники ничтожна. Но автор «Время, вперед!» сделал все, что, кажется, возможно было сделать в пределах человеческих сил, чтобы повествование свое оживить. Стоит только сравнить эту хронику с такой благонамеренно-тягучей мертвечиной, как «Гидроцентраль» Мариэтты Шагинян, чтобы удачу Катаева оценить. Это, конечно, не литература, – точнее, не творчество: это исполнение постороннего, данного свыше, задания. Автор не свободен: он следует агитационным обязательным предписаниям. Но так заразительна и так свежа сила, живущая в нем, что в конце концов, ему удается вызвать нетерпеливый интерес даже к бетону. Читаешь – и ловишь себя на беспокойной мысли, что же, побьют рекорд или не побьют?

«Время, вперед!» не вплетет, как говорится, новых лавров в венок Катаева. Но и не разубедит в его писательском призвании. Конечно, писателю нужна не только бойкость пера, но и совесть. Конечно, писатель не должен и не может уступать кому-либо права на замысел, оставляя себе лишь функцию исполнения. Но эту горестную оговорку приходится делать при разборе чуть ли не всех советских книг, талантливых и бездарных, все равно. Вопрос, в ней заключенный, тяжел и сложен… В основе своей он выходит за пределы литературы и относится ко всей современной России, променявшей личную ответственность каждого на общее послушание. Несправедливо было бы по случайному поводу обвинять одного Катаева в том, в чем повинны подчас все, — тем более что Катаев свою ошибку рано или поздно, надо думать, поймет.

Интересно, что «Время, вперед!» — не знаю, помимо воли автора или по его тайному желанию — дает пресловутому «соцсоревнованию» несколько иное внутреннее толкование и освещение, чем обычно принято. По Катаеву, дело не столько в неудержимом «социалистическом пафосе», дело в жестокой борьбе самолюбий, в прислужничестве, в карьеризме. Даже и мальчик-десятник Мося, весь, казалось бы, охваченный бескорыстным восторгом, даже и он просит, чтобы в телеграмме, сообщающей о победе, было указано его имя: «десятник Вайнштейн». Социализм социализмом, а о себе тоже забывать не годится. Новый человек, рожденный в небывало пре­красных и обновленных советских условиях, что-то подозрительно походит на нашего давнего знакомца — человека старого.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.