Передел мифа
Передел мифа
Побудительной причиной к написанию этой статьи стал выход книги «Осип и Надежда Мандельштамы в рассказах современников» (М.: Наталис, 2002). В ее основе расшифрованные магнитофонные записи из фонда литературоведа В. Д. Дувакина, сделанные на протяжении пятнадцати лет. Собеседниками Дувакина (и его последователей) становились ближайшие друзья Мандельштамов или их случайные знакомые, и сведение этих «звуковых мемуаров» с материалами другого рода – мемуарными очерками, письмами, документами, стихами – позволяет увидеть жизнь героев книги в новом, иногда непривычном освещении.
Это поучительное чтение. Есть в книге воспоминания, достоверность которых не вызывает сомнений. Но и в лживости некоторых подложных свидетельств тоже не усомнишься, – они не смешаны с правдой в уже знакомых нам и хорошо распробованных пьянящих пропорциях. Стихии не смешаны. Книге не вредит даже полудомашний и пристрастный тон комментария. О ее героях трудно говорить отстраненно, а все написанное о них почти автоматически становится «интеллектуальным бестселлером». Почти каждая новая публикация истолковывает жизнь Мандельштамов по-своему, и в разных версиях их судьбы обнаруживается интрига, почти детективная. «Судопроизводство еще не кончилось и, смею вас заверить, никогда не кончится. То, что было прежде, только увертюра» (О. Мандельштам). Образ не укладывается в сознании с таким комфортом, чтобы застыть хоть на какое-то время. Мандельштам не позволяет не думать о нем. Он – источник мысли.
Есть какие-то факты его биографии, общеизвестность которых не делает их менее загадочными. Почему, например, Мандельштам так открыто читал стихи о Сталине («Мы живем, под собою не чуя страны»)? Это никак не спишешь на самозабвение «щегла», не способного не пропеть свою песенку. Другие стихи все же умело утаивались, а это – напоминающее дразнилку и смертельно опасное – автор зачитывал (по свидетельству В. Г. Шкловской-Корди) прилюдно и в общественных местах. Зачем?
Вызывает недоумение и какая-то слишком дружная неприязнь к Мандельштаму писательской общественности. Авторам, относящимся к товарищам по цеху с пристальным, иногда восторженным вниманием, обычно прощают вспыльчивость и непростой характер. А Мандельштам как раз из таких. (Правда, заинтересованность не распространялась на цех в целом и, надо признать, не была заведомо благожелательной.)
Мне кажется, две эти загадки при сопоставлении способны отчасти объяснить друг друга. Писатели – народ чуткий, и если не любят, то за дело. Не любят, как правило, тех, кто хочет что-то отнять. Лишить каких-то привилегий.
Стихотворение «Мы живем, под собою не чуя страны…» написано осенью 1933 года. (И в те же дни – еще одно, «Квартира тиха, как бумага…», где «Видавшие виды манатки / На улицу просятся вон».) Весна и лето этого года особенно богаты постановлениями правительства по поводу работников пера: их съезда, их жилищных условий, их «Городка писателей». Жизнь как будто налаживалась. Государство прямо предлагало литераторам свою опеку, говорило им: «вы – на особом счету». Этот счастливо складывающийся общественный договор Мандельштам бесцеремонно попытался нарушить. И вовсе не по этическим, а по сугубо профессиональным соображениям.
Мандельштам не вполне прочитан и недопонят. Какой-то новый Лотман смог бы, наверное, отделить в его биографии темперамент от социального кода, а код – от игры по гениально угаданным новым правилам. Но кое-что угадывается и по свидетельствам в книге «Осип и Надежда…». Известно, что Мандельштам очень ценил Есенина, но в разговоре с Н. Д. Вольпин отозвался о нем с явным раздражением: «О чем он пишет?! „Я – поэт“. Стоит перед зеркалом и любуется – „Я поэт“. И чтоб мы все любовались, что он поэт». Можно расслышать здесь дальние отзвуки той ярости, которую вызывали в Мандельштаме жалобы молодых стихотворцев на то, что их «не печатают». Все это, видимо, казалось ему частными случаями профессиональной слепоты, полувменяемости: автор претендует на место, которого у него больше нет.
Продолжение разговора требует свести две цитаты. «Москва как бы приготовилась к долголетней культурной спячке… Отсиживаются. Но как долго придется сидеть, никто решительно не знает». Это запись в дневнике Н. Пунина, помеченная мартом 1925 года. Еще и в нашей жизни ощутим этот удушливый сонный туман, и в отличие от Пунина мы знаем, сколько продолжалась спячка: около тридцати лет. В пересчете на возраст культуры это два-три поколения. Тремя годами раньше (1922) Мандельштам написал, что «„Онемение“ двух, трех поколений могло бы привести Россию к исторической смерти» («О природе слова»). А в том же 1925 году перестал писать стихи, не писал пять лет и наверняка понял по собственному опыту, откуда идет подобное «онемение» и к чему приводит.
В тридцатые годы поэзия Мандельштама перешла в новое состояние, и для этого ему – как автору – нужно было родиться второй раз. Этот Мандельштам – поэт другого века и автор иного рода. Поэт настоящего, то есть тот, кто пишет ради будущего и на его языке. «Большой писатель, да и большой поэт, – сказал Мандельштам, – никогда не пишет о прошлом. Он пишет о будущем» (из воспоминаний Е. К. Гальпериной-Осмеркиной). Нет ничего удивительного в том, что время не признало своего героя. Жизненная интуиция Мандельштама казалась современникам опрометчивой, а творческие претензии – вздорными. Исключений не так уж много, в сущности, несколько семей.
В стихах и действиях Мандельштама тридцатых годов происходит настоящий передел культурного мира – передел мифа. Прекращает существование миф о поэте-небожителе и властителе дум. О Юпитере, которому что-то позволено. Выветривается, становится неупотребимым и все связанное с этой мифологией терминологическое оснащение (попробуйте произнести без судороги, например, слово «вдохновение»). Мандельштам понял, что литература, основанная на подобном самосознании, уже не способна ничего сделать при новом мировом устройстве. И потребовал для нее других оснований. Он собрался отобрать у писателя его охранную грамоту, его жизненные привилегии и особый статус. Автор, ушедший как крот в историческое время, роющий в нем свои ходы, теряет представление о себе. Кто он? Он – каждый. Сквозь эту тьму, эту толщу способен пройти только голос без имени, безымянный голос. Так и можно понять странный, истребительный жест Мандельштама: писатель должен отказаться от защиты и защищаться сам – от имени человека общей судьбы, от имени каждого. «Воздушно-каменный театр времен растущих / Встал на ноги, и все хотят увидеть всех – / Рожденных, гибельных и смерти не имущих». Гибельных и смерти не имущих.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.