Сильвические размышления XXXII: Мой роман с футурологией[397]
Сильвические размышления XXXII: Мой роман с футурологией[397]
1. Так называемым исследователем будущего я стал, сам того не желая, и даже бессознательно. Оглядываясь сегодня назад, я примерно вижу, как это произошло. Прежде всего, когда я начал заниматься тем, «что еще возможно», ни о какой «футурологии» я ничего не знал. Не знал этого термина, и таким образом мне не было известно, что именно такое название придумал в 1943 году О. Флехтейм. Чтобы проверить эту дату, я заглянул в словарь Мейера и узнал, что Флехтейм делил свою «футурологию» на три части: прогностику, теорию планирования и философию будущего. Мне кажется, что я понемногу пробовал силы во всех этих разновидностях одновременно. Признаюсь, удивительно заниматься довольно долго, довольно детально и довольно невежественно чем-то, о чем вообще неизвестно, что это такое. Допускаю, что когда первый прачеловек начал петь, он не отдавал себе отчета в том, что это пение. Но было именно так. Поскольку в настоящее время многое из того, что я представлял себе о будущих свершениях человечества (и будущих несчастьях) уже сбылось (абсолютно неожиданно для меня), могу также, во избежание упрека в хвастовстве, говорить о себе менее лестные вещи. Так называемая «тяга» была у меня, пожалуй, с гимназической скамьи. В книге, посвященной моему детству («Высокий замок») я описал, например, мою «изобретательскую деятельность», когда мне было около тринадцати лет. Тетради я заполнял рисунками ползающих, летающих машин и даже служащих для более легкого поедания вареной кукурузы, поскольку интересовало меня все. Тот период изобиловал и другими видами более фантастических занятий: во время скучных уроков я создавал из бумаги, вырезанной из школьных тетрадей, удостоверения для императоров, королей, оформлял вручение различных сокровищ, драгоценностей, а также разные пропуска, дающие право на вход в глубь Очень Тайных Хранилищ, у меня были их целые стопки. Быть может, таким было зарождение моего позднейшего литературного творчества — не знаю. Вообще собственной персоной я занимался очень мало: меня интересовали скорее ответы на вопросы «почему?», и такими вопросами, сколько себя помню, я мучил дядей и отца. А из школы, из класса я мысленно убегал как можно дальше — далеко в прошлое, но не в то, из учебников истории, а древнее, в котором кишели динозавры (у меня были книги о них, я был пожирателем всяких книг, даже словаря Брокгауза за 1890 год), и, кроме того, я рисовал таких чудовищ, которые никогда не существовали, но, по моему мнению, должны были существовать. Таким образом, я уносился воображением в другие времена и другие миры, и хотя понимал, что это только «игра ради игры», я оберегал эти мои секреты. Однако нельзя называть детские чудачества началом «футурологической деятельности». Все же, когда после войны я обосновался с семьей в Кракове, то, что я начал писать, изучая медицину, не было только плохой science fiction.
2. Моим вылазкам в будущее серьезную помощь оказала коммунистическая власть, поскольку (вместе со всей Польшей) я обязан ей полной изоляцией от Запада, а значит — и от литературы в мировом масштабе. Я не только не прочитал до 1956 года ни одной книги из жанра science fiction (кроме Верна и Уэллса: этих я узнал перед войной во Львове), но не имел также доступа к научным трудам — за одним исключением. А именно: психолог доктор Хойновский основал в 1946 году Науковедческий лекторий, и я каким-то образом стал в нем младшим сотрудником. Хойновский обращался в научные центры США и Канады за научной литературой для истощенной немецкой оккупацией польской науки. Эти книги приходили целыми пачками, моей обязанностью было распаковывать и рассылать их по почте в университеты по всей стране, а поэтому то, что меня заинтересовывало, я просто забирал домой, читал ночами, а на почту отправлялся на следующий день. Таким образом я познакомился с кибернетикой Норберта Винера, с теорией информации (К. Шеннона), с трудами Джона фон Неймана, которые произвели на меня огромное впечатление, с теорией игр и так далее, а поскольку английского я не знал, то был вынужден читать со словарем. Скоро, однако, чтение перестало меня удовлетворять: на его фундаменте я начал строить собственные концепции. Сначала я придумал «воскрешение человека из атомов», которое казалось мне возможным, раз уж каждый из нас состоит из атомов, после смерти их следует собрать и восстановить организм. У епископа Беркли я позаимствовал его участников дискуссии, Гиласа и Филонуса, и приказал им это восстановление исследовать. Пан Освенцимский, один из ассистентов Науковедческого лектория, которому я показал написанное, пытался опровергнуть мой конечный вывод (что построенный из атомов человек не может быть тем же, что умерший, а самое большее таким же, то есть копией, как бы близнецом). Он каждый день приходил с новым контраргументом, который я отражал, и таким образом появился неожиданный и внепланово отшлифованный первый раздел моей книги под названием «Диалоги». Я написал ее в 1953 году, когда Сталин еще был жив и об издании (поскольку я доказал множество будущих новых возможностей в кибернетике, которая официально считалась «буржуазной лженаукой») не было и речи. Впрочем, с прогнозами будущего было глухо по той довольно простой причине, что будущее уже было с наибольшей точностью предсказано в виде коммунистического рая, к которому — как евреев к Земле Обетованной вел Моисей — вела нас коммунистическая партия. Однако меня это как-то не удовлетворяло и не интересовало — я писал свое. Благодаря «оттепели» в 1956 году стало возможно опубликовать «Диалоги», но поскольку никто в издательстве не знал, о чем эта книга и что она значит, на обложке художник нарисовал сцену, а на ней лестницу и две брошенные туфли.
Параллельно я писал также SF, которая уже пользовалась некоторым успехом, но о ее роли в моей «футурологической работе» я пока умолчу. Мое мышление было удивительно раздвоенное: случается ведь, что кто-то невольно влюбляется, но чтобы невольно женился и не заметил этого — такое уже редкость. Поэтому теперь обо мне пишут, что такой футурологией, которая вспыхнула где-то в шестидесятых годах (и завоевала читательские рынки), я вообще не занимался. Сначала потому, что о будущем я начал писать раньше, чем эта мода охватила Запад, но еще более потому, что ничего о том, что происходит на Западе, я знать не мог. Несмотря на глушилки, я с трудом слушал «Свободную Европу», но в ней, однако, о будущем не было ничего. Почему в 1962 году я принялся за написание моего opus magnum[398] — «Суммы технологии», — тоже ничего не скажу, поскольку не знаю. Самое точное объяснение звучит так: мне было интересно, очень интересно, что может произойти в будущем. Я не занимался ни политическим будущим мира, ни будущими кризисами, ни демографическим взрывом, а прежде всего всеми возможными инструментальными достижениями. Бэкон ведь несколько сотен лет назад писал, что возникнут махины, способные ходить по морскому дну, летать, видимо, не зная, что философ Карл Поппер считал все предсказания будущего невозможными, но именно к таким предсказаниям я приступил. И поскольку я не имел доступа ни к одному источнику футурологии, я сам был вынужден придумать себе некий образец, некую путеводную звезду, какой-то девиз, ведущий в самое отдаленное будущее, и я сделал то, что немцы называют Aus einer Not eine Tugend machen[399]. Я не хотел, боже упаси, фантазировать, как в гимназии, желал твердой поддержки, или чего-то, что уже есть, и что люди смогут, как технологию, когда-нибудь перенять. Если подумать, это было так просто: растения существуют, животные существуют, и мы наверняка существуем; весь живой мир возник благодаря дарвиновской естественной эволюции. Если Природа сумела, то и мы — такую я выразил надежду — сможем взять ее в наставники и учителя и начнем создавать, как она и даже лучше, ибо себе на пользу. И совокупность моих усилий при написании «Суммы технологии» я направил на детализацию, как это сделать, что из этого получится и как можно «догнать и обогнать Природу». Когда я писал о некой биотехнологии, о генной инженерии, с открытием карты человеческой наследственности («Human Genome Project») было совершенно глухо. Вокруг меня господствовал марксизм-ленинизм, а у меня имелись исключительно издаваемые в Москве, то есть по-русски, труды из области точных наук — астрофизики, дарвиновской биологии (Дарвина коммунисты очень любили), и там были «краденные» книги (например, физика Фейнмана), потому что Москва переводила самое лучшее, но, естественно, никаким авторам ничего не платя. Однако о прогнозах нельзя было даже заикнуться. У меня были большие трудности с ономастикой, с терминологией, приблизительно такие, какие были бы у кого-то, живущего в 1800 году, если бы ему пришло в голову описать железную дорогу: если ее не существовало, то как называть котлы, цилиндры, поршни, аварийные тормоза и так далее? Я был вынужден все выдумывать и называть сам так же, как Робинзон Крузо был вынужден учиться лепить из глины горшки и обжигать их. Я был, словно Робинзон футурологии, и во многом благодарен этому одиночеству, этой изоляции, потому что, если бы я узнал, что когда моя «Сумма» вышла (сразу не появилось ни одной рецензии, только один известный польский философ написал, что я смешал утопию с информацией и что это все какие-то сказочки), а на Западе уже начали появляться институты, такие как «Rand Corporation», «Hudson Institute», а во Франции группа «Futuribles» и т. п., но зная о существовании этого сосредоточения мудрости, подкрепленного системами компьютеров, обладая доступом ко всей мировой литературе, свободой участия во всех конференциях и конгрессах, задавленный такой машиной, я бы ничего не отважился написать. Только подумайте: я, в одиночку, почти из деревни, (с южной окраины Кракова), должен был конкурировать в пророчествах, должен был соревноваться с такими экспертами, которые выбрасывали на читательские рынки один бестселлер за другим, здесь Герман Кан, там Элвин Тоффлер… На мое счастье, о них вообще и о том, какой славой они пользуются, я не имел никакого понятия… Таким образом, изоляция может оказаться полезной. Все же тогда появились целые когорты, отряды футурологов, а когда (уже после какого-то там очередного издания «Суммы») я наконец получил в руки книги с Запада, то мог увидеть точные схемы (ГДР, то есть Восточной Германии Г. Кан предсказал в Европе второе место после ФРГ по росту национального дохода), и когда я увидел эту статистику, эти экстраполяции, эти интерполяции, то очень хорошо понял преимущества моего одиночества… Поскольку Советы через какое-то время распались, ГДР перестала существовать, футурология исчезла с книжных выставок, то появились новые статьи и книги, но не о том, что когда-то там будет, а о том, что здесь и сейчас уже есть, уже существует, уже развивается.
3. Что? Да, принципиальный поворот к биологии, к биотехнологии, к тщательному изучению карты наследственности человека, к открытию генов, отвечающих за самые различные свойства и заболевания; начали появляться мощные консорциумы, как «Gentech» (я не могу их даже перечислить), начали патентовать и запрягать к химико-синтетическим работам разные новые бактерии — я был всем этим очень поражен. И это потому, что я писал в убеждении, равным уверенности, что не доживу ни до чего из реализации моих прогнозов, что то, о чем я пишу, появится где-то в третьем, а, возможно, в четвертом тысячелетии, а здесь на тебе: я теперь не успеваю читать о новых разделах биотехнологии, но и, разумеется, возникающая терминология совершенно другая, чем та, которую я, как Робинзон Крузо, придумал в моей «Сумме». Так, например, появилась уже моя «Фантомология» и «Фантоматика», но называется «Virtuelle Realit ?t», «Virtual Reality». И таких новых названий с каждой неделей все больше. Конечно, можно предвидеть генеральное направление развития, этому я имею уже доказательства, но чтобы предвидеть названия конкретных продуктов, технологий, инструментов — это было бы уже не предсказанием, а чудом. В чудеса я не верю.
Впрочем, мою несовершенную идею уже обогнал все стремительней ускоряющийся прогресс теоретического знания и его практическое внедрение. Разумеется, именно здесь изложить содержание всей «Суммы» я не сумею, но могу объяснить парой слов, каков был главный фактор, каково важнейшее правило, которое в моем понимании должно было сделать принятую из естественной эволюции жизни наследственную технологию совершенно новой, абсолютно и принципиально отличной от возникшей в течение столетий инженерной практики, конструкторского умения, а также гипотезотворческого мышления людей.
Мы всегда имеем дело со станком и тем, что обрабатывается, с инструментом и сырьем, с долотом и камнем, с изобретениями и созданными прототипами, моделями, а в пределах наивысшей абстракции — с гипотезами и с теориями, которые мы подвергаем тестам фальсификации (этот тест Поппер считал главным, стержневым фактором подлинности наших теорий: то, что вообще нельзя подвергнуть тесту фальсификации, очень сомнительно относительно научной истинности). Так мы действуем с тех пор, как первый прачеловек из кремния, обрабатываемого кремнием, начал высекать огонь, а перед этим создал каменный молот и скребок, и вплоть до космического челнока «Discovery», до спутника, до атомной электростанции — метод в корне остался таким же.
В то же время эволюция, которая сама должна была создать себя из молекулярных хаосов и клубков, не порождает никаких теоретических концепций, не знает деления на обрабатываемое и обрабатывающее, ибо в ней план — это спираль ДНК, составленная из молекул (чего не знаем мы до сих пор — как это ей удалось сделать) в течение четырех миллиардов лет развития жизни на Земле. Впрочем, она наработалась и устала изрядно, если за три миллиарда лет ничего не создала, кроме различных бактерий: многоклеточные существа, растения, животные возникли «всего лишь» 800 миллионов лет назад, а человек появился — в таком масштабе — «только что», каких-то два-три миллиона лет назад. Значит — возвращаюсь к моей футурологии — самой большой моей заботой и проблемой было, сумеют ли люди так необыкновенно ускорить развитие технологии, чтобы догнать то, что эволюция сформировала за миллиарды лет, чтобы за пару сотен лет изучить и овладеть этим искусством…
Таким образом, две вещи я действительно не предвидел. Во-первых, то, что мы сумеем выиграть в этой погоне, что конкуренцию мы начнем выигрывать уже к концу XX века, что это начнется так быстро, так стремительно, что будет осуществляться на столь многих участках биотехнологического фронта. Видимо, в этом смысле я был пессимистом. Зато оптимистом я оказался в другом смысле и в другой сфере: я рассчитывал на прометеевский дух человечества. Не думал, что самые замечательные достижения техники будут использованы для низких, ничтожных, подлых и неслыханно глупых, плоских целей. Что компьютерные сети (я писал об этих сетях в 1954 году) будут передавать порнографию. Впрочем… так ли это? Поскольку меня не занимало только прогнозирование одних технических, биотехнических достижений, то я хотел догадаться, какую пользу от того, что достигнуто, получат люди, общества, и поскольку при обдумывании этой стороны будущих достижений я натыкался на человеческую природу, которая, к сожалению, non est naturaliter christiana[400]… и при этом я пытался мрачным, прежде всего, глупым, но одновременно губительным сторонам природы человека как-то воспротивиться… то не поместил ни в «Сумме», ни в «Диалогах» разделов о «черном» будущем прекрасных технологий. Зато видя, что, если я буду вдаваться в эту «Философию будущего» (Флехтейма), я должен буду признать, что почти каждый вид очень продвинутой технологии начнет неумолимо противоречить всей нашей культурной традиции, с исторически возникшей этикой религиозных верований, нашему образу жизни, защищаемому юридическими ограничителями и социальными табу, а из этих все более стремительных фронтальных столкновений возникнут опасные явления, из-за чего цивилизация станет самоугрожающей… я не взялся за описание таких опасных изменений. Не знаю, не делал ли я это совершенно преднамеренно, но так или иначе я не предсказывал «возможного общества» так же, как предсказывал триумф технологии, перенятой из эволюции жизни. Выходом для меня стала science fiction: то, что было слишком мрачное, слишком черное, я также описал… но в гротескном и шутовском одеянии. Так появился «Футурологический конгресс» (и вышел во многих переводах в мире) — как образ мира будущего, мира, в котором во всеобщем использовании уже не простые наркотики, а такие психотропные средства, которые могут изменять характер человека, личность, которые управляют человеком как марионеткой… но я это писал со смехом и так это было принято. К сожалению, это вы тоже уже найдете на страницах ежедневных газет. Эта «психимическая цивилизация», сокращенно «псивилизация», кажется уже стоит у дверей. Ante portas[401]… Я так же скрашивал это насмешкой, шуткой, юмором во многих других книгах и всегда в сатирическо-сюрреалистической тональности, в противном случае это звучало бы как requiem[402] для технологии, как, как pompe funebre[403], как mene mene tekel upharism[404]…
4. В заключении я должен сделать следующее признание. Я нисколько не был всезнающим пророком техно-творческого взрыва, с прекрасно солнечным аверсом и черным могильным реверсом. Было вовсе не так, словно бы без малого пятьдесят лет назад, сев и подумав, я сказал себе: вот скажу человечеству, что его ждет хорошего и плохого в неминуемо приближающихся временах, но скажу это, отделив хорошее от плохого так ловко, что хорошие новости я будут оглашать важно, с полной серьезностью, в толковых книгах, называемых литературой факта, зато прогнозы плохие, фатальные приукрашу и подам в виде игры, развлечения, объявлю их, прищурив глаза, так, как рассказываются невероятные шутки. Так вовсе не было. Когда я начинал писать, никаких мыслей, сознательно направленных на такой тип писательского творчества, не было в моей голове, скажу осторожно — в моем сознании.
Это разделение, это раздвоение возникло некоторым образом само по себе и только теперь, на склоне моей писательской деятельности, я могу увидеть эту двойную, сложенную как бы из двух половинок совокупность того, что мне удалось передать на бумаге… почти что нехотя, как бы бессознательно, словно мной управляло нечто, во что вместе с тем я сам не верю. Может, это был genius temporis[405], я просто не знаю. Ни о чем больше в части источников всего, что я писал, меня не спрашивайте. Если бы я мог добавить что-нибудь еще в качестве объяснения, охотно бы это сейчас сделал, но не смогу.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.