Списки предметов, людей и мест

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Списки предметов, людей и мест

В литературе часто описываются группы предметов. То вымышленных: таковы те, которые нашел на Луне, согласно Ариосто, прибывший за Роландовым разумом Астольф. То отталкивающих: это компоненты колдовского зелья, которое варят ведьмы в IV акте «Макбета». То дивно благоуханных: коллекция цветов, описанная Джамбаттистой Марино в «Адонисе» (часть 6, 115–159).

То бросовых, но очень нужных: вещи с потерпевшего крушение судна, благодаря которым Робинзон Крузо выжил на необитаемом острове, или скромная коллекция бесценных сокровищ, которую, по словам Марка Твена, собрал Том Сойер. Иногда они заурядны до тошноты, как набор ничтожных предметов в кухне Леонарда Блума. Порою, вопреки своей музейной, почти кладбищенской статичности, глубоко бередят душу: таков перечень музыкальных инструментов у Томаса Манна в главе 7 «Доктора Фаустуса».

Не реже встречаются в литературе списки обстоятельств и мест. В них, как в списках вещей, основной упор делается на «и так далее…». В главе 27 Книги пророка Иезекииля величие обреченного на погибель города Тир иллюстрируется перечнем торговавших с ним стран и народов. Диккенс в первой главе «Холодного дома» рисует Лондон, одно за другим называя все, что скрыл окутавший город туман. Эдгар По в «Человеке толпы» нанизывает на нить рассказа основные черты человеческих типажей, составляющих людской поток. Пруст («По направлению к Свану», глава 3) перебирает в памяти приметы родного города. Кальвино («Невидимые города», глава9) перечисляет города, приснившиеся Великому Хану. У Блеза Сандрара («Проза о Транссибирском экспрессе и маленькой Жанне Французской») перестук вагонных колес перекликается с перечнем городов и весей. Уитмен, признанный мастер списков (иногда доходивший в перечислительном раже до гипертрофии), громоздит предмет на предмет, славя родные места:

Топор взлетает!

Могучий лес дает тысячи порождений,

Они падают, растут, образуются —

Палатка, хижина, пристань, таможня,

Цеп, плуг, кирка, пешня, лопата,

Дранка, перила, стойка, филенка, косяк, планка, панель, конек,

Цитадель, потолок, бар, академия, орган, выставочный павильон, библиотека,

Карниз, решетка, пилястр, балкон, окно, башня, крыльцо,

Мотыга, грабли, вилы, карандаш, фургон, посох, пила, рубанок, молоток, клин, печатный вал,

Стул, стол, бадья, обруч, калитка, флюгер, рама, пол,

Рабочий ящик, сундук, струнный инструмент, лодка, сруб и все прочее,

Капитолии штатов и Капитолий нации штатов,

Ряды красивых домов на проспектах, сиротские дома, богадельни,

Пароходы и парусники Манхаттена, бороздящие все океаны

[72].

У Гюго в романе «Девяносто третий год» (часть I, книга 3) маркиз де Лантенак, отправляя матроса Гальмало в Вандею с приказом о восстании, заваливает того бесчисленным множеством топонимов. Понятно, что бедняга Гальмало не способен запомнить этот бесконечный перечень, и очевидно, что Гюго не рассчитывает, что его запомнит читатель. Гигантские размеры списка в данном случае просто должны наводить на мысль о масштабах народного недовольства.

Еще один головокружительный перечень мест мы находим у Джойса в главе «Анна Ливия Плюрабель» «Поминок по Финнегану». Чтоб река Лиффи величественно струилась, Джойс «пропускает» ее в своем тексте через сотни каламбурных и гибридных названий других рек: Чебб, Футт, Банн, Дак, Сабрайн, Тиль, Вааг, Бому, Бойяна, Чу, Бата, Сколлис, Шари, Суй, Том, Чеф, Сыр Дарья, Лэддер, Бурн (Chebb, Futt, Вапп, Duck, Sabrainn, Till, Waag, Bomu, Boyana, Chu, Batha, Skollis, Shari, Sui, Tom, Chef, Syr Darya, Ladder, Burn) и т. д. Переложения главы «Анна Ливия» на другие языки, как правило, носят вольный характер, названия рек взаимозаменяемы. Так, в первом переводе на итальянский, к созданию которого приложил руку сам Джойс, мы найдем отсылки к итальянским рекам Серио, По, Серкио, Пьяве, Конка, Аниене, Омброне, Ламбро, Таро, Точе, Бельбо, Силаро, Тальяменто, Ламоне, Брембо, Треббио, Минчо, Тидоне и Панаро, ни одна из которых не упомянута в оригинальном тексте[73]. То же произошло и с первым, историческим переводом на французский язык[74].

Джойсов список кажется практически бесконечным, ибо читатели вынуждены распознавать скрытые в тексте названия рек и, подозреваю, уже отыскали гораздо больше, чем их там намеренно запрятал автор. Я также думаю, что (в силу безграничных комбинаторных возможностей английского алфавита) их там может таиться куда больше, чем думали джойсоведы или сам Джойс.

Списки такого рода очень сложно классифицировать. Они — порождение ненасытности, стремления объять необъятное (ибо никто не может с точностью сказать, сколько в мире рек) и чистой любви к составлению списков. Джойс, должно быть, собирал названия рек долго и тяжело, прибегая к помощи множества людей. Разумеется, он занимался этим не из любви к географии. Похоже, он просто хотел, чтобы его список был бесконечным.

В завершение предлагаю взглянуть на первейшее и главнейшее из мест: на нашу бесконечную Вселенную. В рассказе «Алеф» Борхес воспринимает ее, узрев, как обреченный на незавершенность список мест, людей и бередящих душу явлений. Он видит изобильный океан, видит рассвет и закат, видит бесчисленных обитателей обеих Америк, видит серебристую паутину внутри черной пирамиды, видит разрушенный лабиринт (который оказывается Лондоном), видит бесконечное число глаз рядом с собою, видит все зеркала планеты, видит те же каменные плиты в заднем дворе на улице Солера, что видел тридцать лет назад в прихожей одного дома во Фрай-Бентосе, видит виноградные лозы, снег, табак, рудные жилы, видит водяные пары, выпуклые экваториальные пустыни и каждую их песчинку, видит женщину в Инвернессе, ее пышные волосы, гордое тело и раковую опухоль в ее груди, видит круг сухой земли на тротуаре, где прежде было дерево, видит загородный дом в Адроге, видит экземпляр первого английского перевода Плиния и каждую букву на каждой его странице, видит ночь и день одновременно, видит закат в Керетаро, в котором словно бы отражается цвет бенгальской розы, видит свою пустую спальню, видит кабинет в Алкмаре, где глобус помещен меж двумя бесконечно его отражающими зеркалами, видит лошадей с развевающимися гривами на берегу Каспийского моря на заре, видит изящный костяк ладони, видит уцелевших после битвы, посылающих открытки, видит колоду карт Таро в витрине лавки в Мирзапуре, видит косые тени папоротников на полу оранжереи, видит тигров, тромбы, бизонов, видит морские бури и армии, видит всех муравьев, сколько их есть на земле, видит персидскую астролябию, видит ящик письменного стола, хранящий непристойные, немыслимые, убийственно точные письма его обожаемой Беатрис Витербо, видит любимый монумент на кладбище Чакарита, видит жуткие останки того, что некогда было упоительной Беатрис, видит циркуляцию собственной темной крови, видит слияние в любви и изменения, причиняемые смертью. Одновременно со всех сторон он видит Алеф — одну из точек пространства, содержащую в себе все прочие, — видит в Алефе весь земной шар, и в земном шаре опять Алеф, и в Алефе земной шар. Он видит свое лицо и внутренности, и чувствует головокружение, и плачет, потому что глаза его увидели это таинственное, предполагаемое нечто, чьим именем завладели люди, хотя ни один человек его не видел: непостижимую вселенную[75].

Меня всегда приводили в восторг подобные списки. Думаю, в этом я не одинок. Воображаемая география, которую я сочинил для романа «Баудолино», писалась, несомненно, под влиянием Борхеса. Живущему в уединении из-за поразившей его проказы сыну пресвитера Иоанна, правителя легендарного восточного царства, Баудолино повествует о чудесах Запада в том же ключе сказочного перечисления, в котором средневековая Европа мечтала о далеких Восточных землях:

Я <…> описывал виденные страны: и Регенсбург, и Париж, и Венецию, и Византию, Иконий, Армению… и народы, обитавшие на землях, где мы прошли. Он обречен был умереть и не увидать ничего на свете, кроме пндапетцимских закоулков. Ну, я и старался ввести его в жизнь через рассказы. Может, я что досочинил, набредил о городах, которые не видел, битвах, в которых не сражался, принцессах, которыми не овладевал… Я пел ему о дивовищах тех уделов, где умирает солнце. Дарил ему наслаждение закатом на Пропонтиде, отблесками смарагда в венецианской лагуне, подарил долину в Гибернии, где семь белых церквей пасутся на берегу безмолвного озера с отарой таких же белых, как они, овец. Я рассказал, что Альпы Пиренеи покрыты мягким светлым веществом и летом оно преобразуется в ревущие потоки и расточается реками и ручейками по склонам, под пышной зеленью каштанов. Что есть соляные пустыни, они расстилаются неподалеку от берегов Апулии; я довел его до дрожи, описывая море, которое я не бороздил никогда, где над поверхностью воды танцуют рыбы крупнотой с теленка, и до того благодушные, что некоторым удается кататься на них верхом. Я рассказал о странствии святого Брандана к Счастливым островам и о том, как он высадился вместо острова на спину кита, кит же рыба здоровее самой здоровенной сопки и способна проглотить большой целиком корабль; но тут понадобилось разъяснить ему, каковы корабли, деревянные рыбы с белоснежными крыльями, и я перечислил ему поразительных животных моего края, каковы: олень, он носит два матерых рога крестообразного рисунка; аист, он перелетает из одной земли в другую и заботится о своих престарелых родителях, носит их по небу на закорках; божья коровка, напоминающая видом небольшой гриб, красная козява, испещренная пятнышками млечной белизны; ящерица, наподобие крокодила, но маленькая и способна пролезать под дверь; зегзица, подкидывающая яйца в гнезда прочим видам птиц; совушка, у которой круглые очи по ночам горят как светильники, да она и питается лампадным маслом по церквам; еж, спина у него утыкана иглами, и он отсасывает молоко из вымени у коров; устрица, живая шкатулка, время от времени родящая сокровище, хотя и мертвое, но неоценимого достоинства; соловей, бодрствующий ночью для пения и сиротствующий без розы; лангуст в пламенеющей броне, что пятится, желая уйти от тех, кто лаком до его мяса; угорь, страшительный водяной змей, отменного жирного вкуса; чайка, парящая над водами подобно Господню ангелу и испускающая демонские крики; дрозд, черный желтоносый предатель среди птиц, умеющий говорить и выдающий тайны своего хозяина; лебедь, горделиво бороздящий озерные воды и поющий свою лучшую песнь в минуту смерти; хищная изящная ласка, перегибистая, как девушка; сокол, когтящий с небес добычу и несущий вскормившему его рыцарю. Я живописал яркие груды не виденных ни им, ни даже мною драгоценных камней: пурпурные и млечные разводы сердолика, багровые и белые прожилки египетских самоцветов, непорочность лунного камня адуляра, прозрачность хрусталя, сияние алмаза, постарался передать блеск золота, мягкого металла, который поддается плющению на неосязаемые листы, передал брызг и треск раскаленного лезвия, когда его суют в воду для закалки, и какие изукрашенные поставцы можно видеть в ризницах больших аббатств… как высоки и остроглавы колокольни наших церквей, как высоки и стройны колонны константинопольского Ипподрома; какие книги читают иудеи, листы их испещрены значками наподобие насекомых, что за звуки произносят они читая; как однажды христианский царь получил в подарок от халифа петуха, и петух тот был из железа, и он пел на каждом восходе солнца; как устроен тот шар, что вращается и исторгает пар; до чего жгутся зеркала Архимеда; до чего страшно ночью видеть ветряную мельницу; а потом я рассказал ему о Братине, и о рыцарях, которые до сих пор ищут ее по всей Бретани, и о том, что мы возвратим эту Братину его отцу, как только нам удастся изловить коварного Зосиму. Видя, как он околдовывается этими великолепиями, в то же время мучаясь от их недостижимости, я подумал, что будет хорошо, дабы он уверился, что его мука не крайняя, рассказать ему об истязаниях Андроника, с подробностями, еще и превосходящими то, что над ним проделывали; о бойне в Креме; о пленных, которым отрубали руку, отрезали ухо, вырывали нос; я вызвал в памяти самые страшные недуги, в сравнении с которыми проказа — наименьшее зло; сказал, что есть на свете гангрена и золотуха и костоеда и пляска святого Витта и антонов огонь; кого-то жалит тарантул, кого-то одолевает чесотка, заставляя соскабливать по чешуйкам с себя всю кожу; кого-то язвит чумная кобра; у святой Агаты отрезали груди; святой Люции выкололи глаза; святого Севастиана пронизали стрелами; первомученику Стефану раздробили череп камнями; святого Лаврентия жарили на решетке, на медленном огне; я выдумал еще своих святых и к ним новые терзания: святого Урсикина, которого колом впронизь проткнули от зада до зубов; святого Сарапиона, освежеванного; святого Морпвестия, привязанного за все члены к бешеным коням и ими разорванного; святого Драконтия, принужденного пить кипящую смолу… Я думал, в сравнении с пытками он заново увидит свою участь. Но и боялся перегнуть палку, так что вскоре опять занялся радостями мира, мысль о коих могла возвеселить заключенного: вспомнил о прелести парижских девчонок, о ленивом пригожестве венецианских куртизанок, о не сравнимом ни с чем оттенке кожи императрицы, о детском смехе Коландрины, о взоре удаленной принцессы. Он возбуждался, требовал продолжения рассказов, просил обрисовать волосы Мелизенды, триполитанской графини, и очертить губы тех нежных девушек, которые кружили голову рыцарям Броселиандского леса хуже всякой Братины, и пуще возбуждался; да простит меня Господь, думаю, что не единожды он вздымался и ощущал радость семяизвержения. Я перешел к томительным преизобилующим в мире ароматам, и поскольку не имел их с собой, постарался вспомнить и назвать и те, с которыми был знаком, и те, которые, не обонявши, знал только по имени, но полагал, что имя может пьянить сильнее запаха: их имена были бадьян, шафран, имбирь и мускатный орех, анис, кориандр, кардамон, барбарис, ажгон, куркума, сочевица, мелисса (змееголовник), рута, римская полынь, любисток, асафетида, гарциния, гаргант, канупер, иссоп; нард, алой и киннамон; купырь, малагетта (райское зерно), дягиль, донник, душица, чистец, он же гравилат, фенугрек, драконоголовник, чабер, тимьян, можжевельник, мята, горчица, анис, кориандр, ладан, сандал, лавр, майоран, анис, цитронелла и римский тмин. Диакон слушал на грани обморока и то и дело трогал лицо, как будто его бедный нос не мог вытерпеть благоухания, и плача спрашивал, какую же пищу давали ему всю жизнь распроклятые евнухи, под предлогом его хвори: козье молоко и размоченный в бурке хлеб, якобы целебный от проказы, отчего все дни он пребывал в тупом похмелье, постоянно спал, а во рту вечный вкус, все один и тот же вкус…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.