Ко дню русской культуры. Венец терновый, увитый лаврами (О русском искусстве)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Ко дню русской культуры. Венец терновый, увитый лаврами

(О русском искусстве)

Искусство каждого народа имеет свой основной тон, а именно ту веру, которой живет народ, если только справедливо, что искусство есть отражение народной души. По крайней мере, для русского искусства это надо признать справедливым.

В искусстве главным является отношение творца к своему произведению. От того, как он принимает свое дело - легко или серьезно, между прочим или всей жизнью, - зависит выбор тем и их разработка. Можно видеть в искусстве увеселение, ярмарочную витрину - тогда надо искать благосклонности праздных прохожих, не жалеть мишурных красок, делая товар заманчивым снаружи. Но никто из истинно русских талантов не решал мелко и недостойно своей задачи.

Знаменитый русский художник Репин писал так:

«Мне представляется, что искусством на земле продолжается творческая деятельность Иеговы, уже через посредство особо одаренного человека. Сам Творец посещает и вдохновляет избранников своих - гениев и талантов, - невидимо».

Не случайно первый русский великий национальный поэт отожествил себя с ветхозаветным пророком. В недосягаемой после него вдохновенной простоте он открывает, как духовной жаждою томим в пустыне мрачной он влачился, и там явившийся его духовному взору серафим прикасается к его ушам и векам –

         и внял я неба содроганье,

         и горний ангелов полет,

         и гад морских подводный ход,

         и дальней лозы прозябанье.

Тогда ангел заменяет его человеческий язык и сердце на «жало мудрое <так! - Л.Ф.> змеи» и уголь, «пылающий огнем».

         Как труп в пустыне я лежал,

         и Бога глас ко мне воззвал:

         «Восстань, пророк, и виждь, и внемли,

         исполнись волею Моей

         и, обходя моря и земли,

         глаголом жги сердца людей.

Не для пробы своих сил стремились русские творцы «ударить по сердцам с неведомою силой». Возможно, не имея достойного оправдания своей работе, они отказались бы от вдохновения. И никакие трудности преодоления материала еще не могли бы остановить их, если они твердо верили в свое призвание. На что хаотична стихия музыки, но и ее русский композитор пытался сделать разумной и подчинить духу. В записках Даргомыжского мы читаем: «Хочу, чтобы звуки прямо выражали слово. Хочу правды». Эта сила одухотворенного изумительна. Но правда человечная, не лишенная телесности; правда, несущая на землю спасение. Она так ослепительна и высока среди земного базара, что понятно, почему служение ей - обрекает на жертву. Отсюда судьба носителя русского таланта трагична. Чувствуя себя ответственным перед другими за свою избранность, он посвящает себя этим поискам, ища всюду и прежде всего в самом себе. То же, что порою ему кажется правдой, он пробует на своей жизни и часто сгибается и погибает под тяжестью этой пробы. В истории русской культуры не трудно найти примеры подобной мудрой[9] простоты. Она добросовестна до конца и человечна. Так, Лев Толстой провел в поисках юность и возмужалый возраст, а восьмидесятилетним стариком взял посох и оставил полую чашу дома только потому, что счел это своей правдой и, уча других, хотел показать ее истинность на своем примере.

На поисках правды вырос и русский театр. Один иностранец писал после поездки по России:

«Для русского зрителя театр тоже не зрелище, а служение. Я наблюдал публику зрительного зала, я прислушивался к ее пульсу, к шелесту, отклику и понял, что творит не только актер. С ним вместе в творческом волнующем напряжении слит и зритель... Эта русская черта, умение безоглядно, безотчетно, целиком отдать себя переживаниям, создает из зрительного зала колоссальную раковину с гулким стократным резонансом и повышает тон на сцене до созвучного стройного хорала. Актер заражается зрителем. И если он чует слезы и напряженную пульсацию зрительного зала, это отвечает ему, он дрожит, как ответная мембрана. Он тоже плачет настоящими слезами, как плачут в зале смятенные, поникшие, слитые со сценою в таинственном молитвенном касании душ».

Тысячи незаметных артистов выносили на провинциальную сцену частицу своего личного существования, пока их «нутро» не вошло в поговорку. Из их исканий наконец сложилось вдохновенное целое Художественного Театра. Здесь артисты, вживаясь в роль, делали ее эпохою своей жизни. Вместо декораций фоном игры стал дух быта. В домовитой песенке сверчка, в ночных шорохах старого дома уже открывалась психология пьесы.

Все мы слышали, каким триумфальным шествием было появление русского театра за границей. Но от нас скрыта нечеловеческая работа и жертвы, ценою которых оно было приобретено. Формула «зритель учится узнавать со сцены то, что он знает в себе и в мире» была углублена до сверхчувственного в студии Худ. Театра, режиссированной Вахтанговым. Он хотел, чтобы зритель учился со сцены и тому, чего он не знает в себе и в окружающем. Этот человек, страдая смертельным недугом, не покидал работы до конца. На последние репетиции его приносили на носилках. Твердо веря в принцип «играй своей жизнью», он играл и своею смертью ради того, в чем видел Правду.

Поистине:

       ...венец терновый,

увитый лаврами...[10]

Правда русского народа всегда вращалась вокруг Христа. Его принесли на Русь византийские миссионеры. В годы татарского ига и нашествия враждебных соседей Его сохраняли молчальники в лесах, юродивые под маской безумия. Когда с Запада пришло сомнение, - посеянное ими не погибло в душах. Многие, кощунствуя и проклиная Его имя, помимо воли служили Его идеалам. Никакие бесчинства не могут вытравить эти идеалы из русского сердца. В самом глубоком падении оно мерит себя Его мерою и сознает свою неправоту. Земное противопоставляется небесному. Земное в грехе скорбит по потустороннему. Духовность признается высшей, побеждающей и справедливой.

Русский поэт Блок, даже и тогда, когда тема его была далека от религии, невольно возвращался к формам православия. В стихах о Прекрасной Даме он писал:

Вхожу я в темные храмы,

Свершаю бедный обряд...

и, видимо, эта простота и бедность были сродны его духу, раз, порицая их, он останавливался на их описании с такой образностью и любовью:

Три раза поклониться долу,

Семь осенить себя крестом,

Тайком к заплеванному полу

Горячим прикоснуться лбом.

Кладя в тарелки грошик медный,

Три да еще семь раз подряд

Поцеловать столетний бедный

И зацелованный обряд[11].

Часто и само сомнение и блуждание русской души зависело от высоты поставленного перед ней идеала, как это объясняет тот же Блок:

Прости - так хочется любить;

Пойми - так хочется поверить.

У Лермонтова есть песня - ее в России дети узнают от матерей - о том, как ангел, неся на землю душу, пел о райском «блаженстве безгрешных духов» и о «Боге великом», «и звук его песни в душе молодой остался».

И долго на свете томилась она,

      Желанием чудным полна,

И звуков небес заменить не могли

       Ей скучные песни земли[12].

В период зарождения русского искусства, когда человек был проще и ничто не мешало его чистой вере, - на Руси жил смиренный иконописец Рублев. Его живопись - высшая ступень отвлеченности и идеализации. Это - видение Царствия Небесного. Духи, изображенные им, чужды всяких страстей. Они покинули землю, а с ней очистили себя от ее суеты. Преодолев смерть, они перенеслись в потустороннее. Рублев, подсмотрев загробную жизнь, при помощи своего младенческого сердца сумел формою передать то, что не имеет формы. Его творчество - это песнь ангела, подслушанная русской душой. Трудно, неся в себе такое отображение Божественного, примириться с земным. Понятны слова поэта:

Люди заняты ненужным,

Люди заняты земным. (Гумилев)[13]

Что можно противопоставить ему? Рядом всё земное - ненужно. Зато легко верить в то, что человек не может, как писал Веневитинов, «свое предназначенье в пределах жизни совершить»[14].

Словом, ни в одной культуре, а в частности ни в одном искусстве, не играет такой роли религия, как в русской. Русский талант, будучи даже глубоко привязан к русской жизни, «не поет для суеты», сознавая, что «для цели мы великой созданы». Композитор Римский-Корсаков, обладавший натуралистическим жизнерадостным гением, кончил сказанием о граде Китеже, истинно русской темой о конечной победе добра, несмотря на безысходность зла земного. Смерть помешала ему закончить мистическую композицию «Небо и Земля». Общий путь русского истинного таланта от опьянения полнотой жизни. Но земные песни не могут заглушить памяти о райской.

Радости не надо

Вкусившим райского вина[15].

По памяти с детства русский талант (бывает и помимо воли) обращается в кругу образов, заложенных в нем православием, и верит в его идеалы - идеалы Христа простого, приближенного к страданиям человеческим. Бог скорбный, неумолимый к другим, как и к себе, но скорбящий и скитающийся по земле среди обездоленных и оскорбленных - это уже русская национальная черта.

«Наш Христос» - русское выражение; оно имеет оправдание в характерном понимании Христа. В «рабском виде» Он исходил Русскую землю[16], полюбившую Его проповедь больше всего за вдохновенный завет о смирении, а Его самого за то, что родился среди простых людей, за то, что пришел из презираемого Назарета, что страдал как человек и умер позорной казнью. Рядом с идеализированными красивыми распятиями европейских мастеров суд, пытки и распятие Христа, рисованные русским художником Ге, изумительны по натурализму, с которым он осмелился подойти к божественному. Его Христос колеблется, страдает и умирает, как каждый человек. Потому преграда времени исчезает и Христос становится современным, чудо - современным. Он живой и среди живых знакомых нам человеческих типов. Бог подходит вплотную к человеку, трагизм будней обожествляется, и каждый принимает участие в Его великом Деле.

Презирая славу и земные сокровища, Ге подобно Толстому ушел простым странником в конце жизни. Люди божии, в нищенском платье смиренно бродящие широкими дорогами Руси, с древних веков носили и сохраняли ее дух. Для европейски образованного, пользовавшегося всеми житейскими благами графа Толстого они явились идеалом человеческого совершенства. В этом факте доказательство национальности Толстого. Он показал на своем примере, что русский народ внутренне всё тот же и ни века, ни цивилизации не изменили его души. В повести «Отец Сергий» Толстой дает апофеоз русского странничества. Степан Касатский, как и сам Толстой, имевший все условия земного благополучия, красавец князь, командир лейб-эскадрона кирасирского полка, которому предсказывали блестящую карьеру, порвав с невестой, уезжает в монастырь. Но, задумавшись о жизни и в поисках ее правды, он находит ее только в смирении - там, где его подвиг никому не известен и презираем. Он идет странником. Однажды на дороге Касатский встречается с барыней, ехавшей с путешественником-французом. Отлично понимая их французский разговор, он не подает вида и принимает от француза подаяние 20 копеек. «Ему, - пишет Толстой, - особенно радостна была эта встреча, потому что он презрел людское мнение и сделал самое пустое, легкое - взял смиренно 20 копеек и отдал их товарищу, слепому нищему. Чем меньше имело значения мнение людей, тем сильнее чувствовался Бог».

Говоря о способности русских как бы перевоплощаться в другие народы и понимать их самые характерные черты, некоторыми принято порицать это.

Нам внятно всё - и острый галльский смысл,

И сумрачный германский гений...[17]

«Внятность» стольких чужих особенностей будто бы лишает возможности чувствовать свою собственную. Но это не так. Наоборот, такой одухотворенной любви к родине, как у русского, не знают другие народы. Одни из них любят ее рассудочно, другие инстинктивно и называют ее матерью. Но кто из них сказал так, как Блок:

О Русь моя! Жена моя![18]

Русский гений и родину свою, необъятную страну, раскинувшуюся по степям и пашням, очеловечил и приблизил судьбу огромного целого к судьбе одной бесконечно малой ее частицы. Он привык чувствовать в себе, ограниченном, не поддающееся ограничению. Так выражено это у Гумилева:

Словно молоты громовые

Или волны гневных морей,

Золотое сердце России

Мерно бьется в груди моей[19].

Это непреодолимое чувство старался вытравить из себя Есенин во имя чужого интернационализма и после долгой борьбы сознался:

О Русь, малиновое поле,

И синь, упавшая в реку!

Люблю до радости, до боли

Твою озерную тоску.

Холодной скорби не измерить,

Ты на туманном берегу.

Но не любить тебя, не верить –

Я научиться не могу[20].

То, что русскому внятно чужое, есть признаком его всечеловечности. Всечеловечность же русского определяется «его» Христом, иначе: всегда любовью, часто не знающей о самой себе.

Не к идеальному вымышленному герою обращалось сердце русского писателя. Он полюбил обыкновенного маленького человека, который составляет главную толщу человечества. Он открыл, что маленький человек ценою страданий и своего унижения купил право голоса в жизни.

Как можно наслаждаться благами земными, своими мыслями или духом, когда голос страдания громче других раздается в мире. Ради падших и обездоленных русский гений готов отказаться от самого себя и отвергнуть все ценности, признанные остальным человечеством, раз они не спасают от страдания.

Единственное спасение русского - любовь. Любовь, не признающая ничего, кроме своего инстинкта, тревожная, трогательная, чуткая и неустающая. Апофеоз такой любви дал Достоевский. Сам страдальчески проникнутый любовью, он учил: «За людьми сплошь надо присматривать, как за детьми, а за иными как за больными в больницах»[21].

Толстой основывал уважение чужой души на ее божественности: «Следует делать то, что делают духоборы - кланяться в ночи всякому человеку, помня, что в нем Бог».

Достоевский видит обязанность каждого перед людьми в том, что «каждый единый из нас виновен за всех и вся»... «ибо не знаю, как их и любить! Пусть я грешен перед всеми, да зато и меня все простят, вот и рай»[22]. Жизнь дана нам для облегчения друг другу и радости - надо торопиться исполнять это назначение - потом будет поздно. Как бы ни была блаженна вечная потусторонняя жизнь, возместить пропущенного здесь будет уже нельзя. В этом и будет та мука, которая в Евангелии названа адской.

Не только внешней, но и внутренней жизнью Достоевский советует жить для других: «Всякую минуту ходи около себя и смотри за собою, чтобы образ твой благолеп. Вот ты прошел мимо маленького ребенка, прошел злобный, со скверным словом, с гневливою душой; ты и не приметил, может, ребенка-то, а он видел тебя, и образ твой, неприглядный и нечестивый, может, в его незащищенном сердечке остался. Ты и не знал сего, а может быть, ты уже тем в него семя бросил дурное, и возрастет оно, пожалуй, а всё потому, что ты не уберегся перед дитятей, потому что любви осмотрительной, деятельной не воспитал в себе»[23].

«Кто любит людей, тот и радость их любит». Конечно, не за достоинства и не ради себя, но только ради любви, как выражено у Толстого: «Люблю вызывать любовь в других; - Бог, проснувшийся в тебе, вызывает пробуждение того же Бога и в другом».

Эта любовь «смиренна». «Не бойтесь греха людей, любите человека и во грехе, ибо сие уже подобие Божеской любви и есть верх любви на земле»[24].

Через такую любовь русский приближается к природе. Сердце его младенчески очистилось, он отказался от гордости человека и назвавшегося царем природы. Он понял, что кровь «не святее изумрудного сока трав»[25]. Гумилев усумнился, сказав, что, может быть, деревьям, а не нам дано величье совершенной жизни. Отсюда приближение к животному, как у Есенина:

И меньшого брата зверя

Никогда не бил по голове[26].

«Любите всё создание Божие, - говорит Достоевский, - и целое, и каждую песчинку. Каждый листик, каждый луч Божий любите. Любите животных, любите растения, любите всякую вещь. Будешь любить всякую вещь и тайну Божию постигнешь в вещах. Постигнешь однажды и уже неустанно начнешь ее познавать всё далее и более, на всяк день. И полюбишь, наконец, весь мир уже всецелою, всемогущею любовью. Животных любите: им дал Бог начало мысли и радость безмятежную. Не возмущайте ее, не мучьте их, не отнимайте у них радости, не противьтесь мысли Божией. Человек, не вознесись над животными: они безгрешны, а ты со своим величием гноишь землю»...[27]

«Всё, что истинно и прекрасно, всегда полно всепрощения»[28]. Удивительные слова, достойные, чтобы их запомнить. Можно сказать обратно: жизнь, одухотворенная любовью, - прекрасна. Земля становится раем для души, полной такой любовью. Понятны слезы восторга: - «Облей землю слезами радости твоей и люби сам слезы твои»...

И там, где надо гордиться, Достоевский смиренно прибавляет: «не стыдись исступления сего»[29].

Русский Голос, 1929, №?41, 30 мая, стр.2; №?43-44, 8 июня, стр.?2-3; №?45-46, 16 июня, стр.2-3.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.