В такие дни...
В такие дни...
Денек был как раз самый серенький, прохладный - незаметный. Никакого намека нельзя было уловить вначале на то, что ведь был это страстной четверг.
Возле барака с табличкою «кухня» к отцу подошел бледный высокий офицер без погон и без кокарды и скороговоркой отрапортовал о прибытии своего эшелона. А потом, уже «своим голосом», пониженным, чтобы не слышал стоявший за нами каптенармус:
– Я вам рапортую, господин полковник, но считайте это чистой формальностью. Потому что я не с эшелоном, а при нем; ничем не распоряжаюсь и ни за что не отвечаю. По дороге мы разгромили три местечка и один город и разбили винный завод. В поезде ведра с водкой, перепившихся мертвых из вагонов выбрасывают. Сейчас громят здесь станцию, а потом в местечко явятся. Делайте что хотите. Советую вам с ними не встречаться. Я сам только жду случая... до сих пор меня не отпускали, приставили наблюдателя, вот - первый раз вырвался и здесь совсем один. Отдаю себя в полное ваше распоряжение.
Отец, пошевелив своими нависшими бровями, посмотрел дольше, чем следовало, в его лицо, потом деловито осведомился, сколько человек в эшелоне. Офицер с кривой усмешкой пошевелил губами и вскинул плечом.
– Хорошо, - сказал отец, выдержав паузу, и, строго обратившись к каптенармусу, отдал распоряжение выдать хлеб эшелону. На расстоянии двух шагов, на котором, например, почтительно стоял капенармус, разговор с офицером должен был казаться самым обыкновенным деловым разговором.
Войдя в кухню, отец спокойно, как всегда, поговорил с поваром, отдал нужные распоряжения, приказал, чтобы доложили сегодня сала в кашу, сделали мясной суп. Такс уже получил или стащил где-то огромную, больше его головы, кость и, враждебно косясь на чмокающего ему солдата, волок ее через двор в укромное место. Повар, как всегда, весело пошучивал.
Подумав, отец поинтересовался еще, сколько будет солдатских «куличей» - хватит ли поделиться с гостями.
Возвратившись к эшелонному офицеру, недоверчиво наблюдавшему сию этапную идиллию, отец пригласил его на обед в офицерскую столовую, посвистел Таксу, спешно зарывавшему кость под стеной барака, и мы направились обратно через местечко домой.
Офицер поклонился нам в спину, сделал шаг за отцом, остановился и, мне показалось, сделал растерянный жест руками.
Больше мы его уже не видели...
После обеда (обедали без прапорщика Семипалатинского, который вторые сутки кутил с офицером железнодорожного батальона, и без Маргариты Константиновны, которая его «спасала») отец, как всегда, отправился «подремать». За столом он рассказал между прочим про утреннее явление. Все как-то дико переглянулись, а доктор, который как раз вчера вернулся из деловой поездки, снял пенсне, долго протирал его прыгающей салфеткой и уронил в суп.
За отцом прошествовал в спальню и Такс, долго уминал свой сенник, ринулся наконец на него и сразу захрапел. Во сне он бредил и храпел, как человек.
Все разошлись. Дом, где мы жили, был на отлете. В кухне звенела посуда. Потом послышались голоса. Бесшумно появилась кухарка, вытирая о полосатый передник руки:
– Барыня, за барином пришли.
Пришли (с кухни!) три чужие (эшелонные!) солдата с винтовками в руках и потребовали коменданта:
– Где наш кровопийца?
– Барин спит.
– Давай его сюда живого или мертвого.
Но от шепота ли кухарки, от тишины ли в доме голоса понизились. Мельком я заглянул в кухню: стояли они посредине молча, в шапках, у переднего свисал расстегнутый ворот.
Будил отца всегда я. Была у меня своя система: чтобы не испугать, тихо что-нибудь говорить над ухом. На этот раз отец очнулся быстрее: была обычная секунда недоумения пробуждающегося. Поправив перед зеркалом волосы, отец накинул свою зеленую без погон куртку, в которой ходил на охоту, взял палку (Такс, который всегда бывал рад прогулке, вилял уже вокруг) и вышел в кухню.
– Что случилось?
– Да там... разберут...
– А, ну идемте.
И вышел, сутулясь, подпираясь спокойно палочкой.
В окно наше, если глядеть с самого края, была видна улица и в конце ее домик этапной канцелярии. Домика теперь видно не было - черно было от толпы: стояли на заборе, на высоких тротуарах, в русле улицы, наклонно протискивался куда-то красный обвисший флаг.
Окно мама открыть не позволила и оттащила меня в угол.
Маму в эти часы я как-то совсем не помню. Смутно представляется, что сидела, сжимая виски, а то вставала, делала несколько шагов, сложив на груди руки, точно собиралась ходить из угла в угол, но тотчас же снова молча садилась. Вокруг, между прочим, было тихо, только временами долетал из местечка веселый гомон, похожий на детские голоса. И вот в этом напряжении впервые в своей жизни я узнал потом часто приходивший холодок пустоты, ясное ребенку «апокалипсическое» томление, которое станет навсегда преградой между моим поколением и поколением новым, детство которого пришлось на спокойное время.
Уже начало темнеть. Наконец кто-то под окнами пробежал, потом прошагал. Постучали. Мама решительно подошла к двери, отстраняя меня, но вошла - ворвалась Маргарита Константиновна. Она была в детском плащице без рукавов, с капюшоном, накинутым на голову, и с большим фонарем в руке - как лесной дед из детской книжки с картинками. За ней из двери выглянул чумазый писарь, влез и стыдливо замялся. (Про этого писаря мы потом узнали, что он готовил на этапе революцию и сам метил в диктаторы.)
Глаза у Маргариты Константиновны были расширены, губки прыгали. Она не знала, куда поставить фонарь, и ни за что не хотела снять плащ и освободиться от капюшона.
– Одевайтесь... Чего же вы сидите... Сюда же придут сейчас... Вы ничего не знаете... Могут же прийти... всего в крови... привели... посадили... Сережу хотели схватить - но его самого схватили... да, он вышел и говорит, что Сережа пел «Боже царя»... а у нас, действительно, пели - они за стеной марсельезу, а у нас «Боже...» А кто-то крикнул: он дезертир... Сережа же с пистолетом в самую толпу и говорит - нет, хотел сказать или крикнуть, всё равно... Сейчас придет доктор... Никанор Гаврилович меня только проводил, спасибо, Никанор Гаврилович... Да, я не сказала главного... Сережу сейчас приведут... Только не нужно показывать, что его привели, чтобы он не подумал. Я, пожалуй, сниму плащ. И спрячьте это - его мне доктор где-то нашел - говорит, на случай, если ночью бежать придется...
Плащ сняли, фонарь я сунул под диван (в нем, кстати, не было ни лампы, ни свечки). Постепенно мы восстановили связь событий, хотя рассказ был по-прежнему невразумителен.
Эшелон начал с железнодорожного батальона, где их с револьвером в руке встретил начальник. Его обезоружили, сорвали погоны, привели в местечко, избивая по дороге, и посадили на этапную гауптвахту, выпустив двух солдат, там сидевших за покражу. У солдат этих спросили, «а что ваш кровопийца». Но и этапные узники ничего дурного сказать об отце не пожелали.
Со станции повалили сначала на этап: громить и делать революцию. Набросились на кухню, но там ждал сытный обед.
После обеда эшелон разбрелся по опустевшему местечку, ища с чего начать. И тут произошло два события. В булочной у старой еврейки нашли булку, которую, показалось, продавали втридорога; возле же самой канцелярии, где столпились солдаты и любопытные, выскочил длинноногий молодой человек, сын хозяйки, у которой жили Семипалатинские, и стал кричать, что жилец прапорщик ходит в погонах, поет «Боже царя храни» и пьянствует.
Всё это соответствовало действительности. Сам прапорщик (правда, уже без погон, которые без его ведома Маргарита Константиновна дрожащими кривыми ножницами для маникюра спорола, а он спьяна этого не заметил) стоял тут же на своем крыльце, нащупывая в кармане револьвер, с умилением смотрел на солдат и порывался им что-то крикнуть.
Молодой человек ораторствовал, толпа наседала. Но в это время кто-то крикнул: «да чего он сам тут... мы на фронт, кровь проливать, а он...» и т.д.
Бледного оратора стащили и под конвоем отвели на ту же гауптвахту. Тогда вспомнили о Семипалатинском. Но прапорщика уже спрятали, а к канцелярии подступила новая толпа. Вперед несли дорогую булку и вели упиравшуюся и голосящую старуху.
Тут-то и было послано за отцом.
Отец прошел через толпу невозмутимой своей походкой: одна рука наполовину в косом кармане охотничьей куртки, другая с палочкой. На Такса, поджавшего уши, зачмокали. Перед отцом расступились и в ожидании замолкли.
Канцелярия, кабинет отца были набиты солдатами. Отец сел за свой стол (Такс в обычной позе у ноги, дыша в сапог), обвел глазами:
– Что случилось?
– Да вот, господин полковник, у вас тут непорядки. Булку втридорога продают. За ценами не следите... население от спекулянтов страдает...
– Покажите, какая булка.
Медленно пошарил в кармане, вынул ключи, открыл стол, взял перочинный ножик, разрезал булку.
– Да ведь это кулич. Сдобное тесто, с изюмом.
– Это кулич... да это кулич... - пошло зыбью из кабинета в коридор, на улицу.
Из толпы протолкался солдатик - такой серенький солдатик, с застенчивым лицом - потянулся, вырывая уже у кого-то.
– Это мой кулич, я купил.
– Товарищ комендант не виноват, вынесем ему доверие...
Доверие было вынесено, написано и подписано.
А отец тут же его всемерно использовал, поручив эшелону охрану местечка.
И вот в эту минуту в канцелярию явился Семипалатинский, вынул револьвер и заявил:
– Полковник, только через мой труп...
Он пошатывался, был бледен, без фуражки, со спутанными волосами. Отец отобрал у него револьвер, шепнул, что прапорщик георгиевский кавалер, контужен в голову, а потому невменяем, и, выведя в коридор, отправил с писарем к нам.
Семипалатинского долго уговаривали лечь, но он сидел неподвижно в столовой. То начинал плакать, то порывался вести солдат на защиту отечества. Света не зажигали. Маргарита Константиновна сидела, обняв его, несколько же раз, выбегая в другую комнату, ломала руки, шептала что-то, а потом снова к нему возвращалась.
Дрожа, я следил за нею из темноты. Тут я должен в скобках добавить, что уже давно в офицерской столовой вошли в привычку шутки над моими, как говорилось, «воздыханиями». Воздыханий, собственно, не было, для воздыханий я был слишком еще мал, но порою бывали странные сны, с участием Маргариты Константиновны, и фантастические выдумки в дреме. Между прочим я, несмотря на свои 13 лет, замечал, что Маргарите Константиновне игра эта: шутки, мои пристальные взгляды и внезапные вспыхивания нравились. Она не прочь была игру эту продолжить и даже углубить. Даже и тут, в такую минуту, она (впрочем, мне это могло казаться, ребенком я был фантастическим) искала меня глазами, а может быть, и руки заламывала для меня. Я же, потрясенный, следил за нею. Необычная тишина, первый холодок «апокалипсический», всё это входило в ряд фантастических ночных мечтаний.
Наконец Семипалатинский уснул, уткнувшись в стол. Его на минуту оставили, когда же, беспокоясь, Маргарита (как я мысленно осмеливался ее называть) заглянула в столовую, - она ахнула и схватилась за дверь.
Столовая была пуста. Окно настежь открыто.
Тут же, - всё как-то потом скомкалось, - постучали. Вбежал доктор. Трясущимися руками он застегивал и отстегивал снова пуговицу на своем пальто, пенсне его прыгало, усы топорщились.
– Бежимте, господа, беда! - зачем только полковник туда пошел. Господа, не теряйте времени. Тут же западня. Сюда в первую голову... Как в западне всех перережут.
– Да что случилось...
– Погром... стреляют...
Он был в совершенной панике, панике, заражающей других и от этого еще более возрастающей. Кто в чем был, через кухню и сад, мы выбежали в поле, где оказалось неожиданно серо и прозрачно. Доктор, подняв воротник и пригибаясь, семенил перед нами.
– Господи, Боже мой, а фонарь-то... Маргарита Константиновна... Да где Маргарита Константиновна... Я ей фонарь...
Мы оглянулись - Маргариты Константиновны с нами не было.
Тут бы мне и броситься вслед за нею, найти и спасать по очереди от всех опасностей - героически и благородно-великодушно, потому что и прапорщика вместе с нею.
Но сугубая робость или, вернее, бесчувственность овладели мною: - первое чувство обманутых расчетов на себя. Я прекрасно сознавал при этом весь хитрый расчет своей бесчувственности и был раздавлен совершенно своею мерзостью и ничтожеством. Решением этой слишком сложной для ребенка задачи я был занят всю нашу дорогу. Стыд, отчаяние, жалость, страх проносились во мне с такою же легкостью, с какою мелькали под ногами кочки, кусты, камни. В сероте ночи - где-то за серотою этой стояла невидимая луна - лица бегущих были призрачно-белы. Минутами туман - не вверху, но во мне - расступался, и я с жестокой, невыносимой отчетливостью видел отца, где-то, может быть, сейчас умирающего, Маргариту Константиновну, бегущую по пустым улицам, и нас, удаляющихся от них, их оставляющих, предающих.
Но остановиться было уже нельзя. В своей панике, как падающая лавина, мы увлекали за собою всё попадающееся навстречу. Остановились мы только далеко за местечком, увлекши по дороге с собою сестру милосердия и фельдшера из лазарета. Сестра сняла с головы и спрятала в пальто новый шерстяной платок, на тот случай, если будут стрелять и попадут в голову, а фельдшер кругленький и низенький, нами защищаясь, катился у нас под ногами, натянув на голову шинель.
В заброшенных окопах, куда мы забрались, первое время слышалось тяжелое дыханье и постукивания наших сердец. Под ногами оказалась грязь, валялись жестянки и бумага, а сестра напоролась на ржавую колючую проволоку и стонала. Доктор шипел на нее и прислушивался.
Кругом было так тихо, как может быть только ночью в открытом поле. Но доктор различал какие-то шорохи и шаги. Через некоторое время и мне стало казаться, что я что-то слышу.
В самом деле, теперь в тишине слышались глухие удары - точно от тяжелых ног в мягкую почву пашни. Кто-то тихо присвистнул, в окоп посыпались комья земли, и внезапно над нами появилась голова взъерошенного Такса, который завелся воющим лаем.
И вот на окопном краю выросла заслоняющая небо фигура - в ушастой шапке, с огоньком папиросы на месте лица, с палкой - фигура отца.
– Что вы тут делаете? - голос его, после нашего перешептывания и шелеста тишины, показался мне благодатным громом. - Если бы не он, никогда бы вас не нашел. А он, дурачок такой, по вашим следам от самого дома. Чутье какое! - отец от умиления прослезился в голосе. - Сначала в саду замеклешился, запутался, а потом па-шол, как пуля. Идемте ужинать... Да всё спокойно... Я им отдал охрану, теперь спокойнее, чем в другое время.
Но вылезти оказалось труднее, чем спуститься в окоп. Такс всё еще недоверчиво, точно призраков, обнюхивал нас.
Измазанные, переволновавшиеся, пристыженные, мы отправились домой.
А Семипалатинский: - пришел на гауптвахту и говорит начальнику батальона, и еще там молодой человек долговязый сидит: вы свободны, идите по домам. А сам пьян в стельку.
Прапорщика тут же арестовали, и весь следующий день прошел в волнениях, дипломатических ходах и хлопотах, пока отцу удалось его выгородить. В субботу эшелон тронулся дальше, увозя с собой своих пленников - капитана и долговязого юношу (судьба их так и осталась неизвестна). В воскресенье же страхи и волнения уже улеглись.
Вечером у нас сидел Семипалатинский с Маргаритой Константиновной, прощаясь. Прапорщик уезжал с секретным поручением к начальнику участка в О. В запечатанном конверте, который он вез, была просьба о переводе Семипалатинского в другое, более безопасное для него и его сослуживцев, место.
И вот уже в последнюю минуту Маргарита Константиновна вспомнила, что ведь сегодня же Пасха. Начались пасхальные воспоминания. Я сидел в стороне, страдая вдвойне - у меня, наверно, после ночного нашего бегства и «окопов», начался и уже успел разыграться настоящий флюс, нарушавший всю торжественность минуты.
Наконец подали лошадей. Такса выпроводили из комнаты, посидели в молитвенном молчании и, крестясь (каждый по-своему), встали. Начались пожелания в дорогу, надежды на скорую встречу. Я стоял, прислонясь к стене в полуобморочном состоянии от двойной боли. Когда все уже вышли (действие происходило в столовой), Маргарита Константиновна вдруг вернулась, подбежала ко мне (она была в том же детском плаще с капюшоном), взяла за плечи и, приблизив лицо к моему, –
– Ну, на прощанье, Христос Воскресе! - поцеловала в самые губы.
От стыда (за флюс), от волнения, от внезапности случившегося, от отчаяния, от боли, от любви, от своих 13 лет я пошатнулся и пополз вдоль стены, теряя сознание. Но удержался и схватился за стул.
Маргариты Константиновны уже не было. Отец кричал что-то вдогонку отъезжающим. Вошел Такс и, презрительно посмотрев на меня, зевнул и облизнулся.
Меч, 1938, №?16, 24 апреля, стр.5-6. Подп.: Г.?Николаев. Эпизоды, лежащие в основе рассказа, фигурируют также в 3-й главе Совидца».
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКДанный текст является ознакомительным фрагментом.
Читайте также
Кто такие райтеры?
Кто такие райтеры? Я узнал это от Роберта Макки. Райтер, говорит он, это писатель, полностью зависящий от аудитории, ориентированный исключительно на нее, но при этом ее презирающий. Когда райтер садится за работу, он не спрашивает себя, что происходит в душе. Он спрашивает,