VIII
VIII
Критический отдел майской книжки открывается язвительною полемическою статьею, стремящеюся доказать, что все петербургские журналисты, пишущие легко, быстро и ясно, похожи на г. Аскоченского и достойны быть сотрудниками его «Домашней беседы». Об убийственном, неразборчивом в средствах и выражениях полемизме «Русского вестника» я уже говорил не раз, и потому общая мысль и направление этой статьи («Одного поля ягоды») не может ни удивить меня, ни вызвать с моей стороны негодования.[28] Я не стану защищать петербургских литераторов, не стану спорить с «Русским вестником» о степени сходства «Времени» или «Современника» с «Домашнею беседою»,[29] а просто вместе с моими читателями прогуляюсь по этой критической статье и осмотрю то, что в ней заслуживает внимания.
Поговорив об истории, о движении мысли, о великих началах, управляющих человеческою жизнью, автор статьи вдруг из области высокой отвлеченности спускается на почву действительной, да еще вдобавок русской жизни и начинает радоваться тому обстоятельству, что «у нас с недавних пор появилось много духовных изданий с разнообразными достоинствами» и что, следовательно, в нашем обществе существует «потребность этого рода чтения». Заявив свое удовольствие перед этим, без сомнения, отрадным фактом, г. критик переходит к частностям и начинает разбирать вопрос, нуждается ли божественная сила христианского слова в каких бы то ни было пособиях. «Не следует ли, — спрашивает автор, — довольствоваться одним размножением священных текстов в печати и ограничить ими одними всю духовную литературу?» Этот вопрос решается отрицательно, и критик «Русского вестника» приходит к тому убеждению, что должно, не ограничиваясь одним приведением текста, «изъяснять, истолковывать его, учить и убеждать людей и, стало быть, содействовать образованию в них таких нравственных и умственных настроений, каких требует христианская истина». Это мнение подкрепляется следующим историческим доводом: «Если Христос избрал некоторых учеников своих из среды людей простых и неученых, если эти рыбаки с одного слова, с одного взгляда его, покинув мрежи, пошли за ним, то кто решится применять к себе этот пример, вздумает, что одного взгляда, одного слова его будет достаточно подействовать на души?» Потом г. автор обращает внимание публики на то обстоятельство, что духовные лица и духовные корпорации издают журналы, в которых нет духа фанатизма, «нетерпимости или недоброжелательства к историческому ходу». «Напротив, — продолжает он, — если в нашей литературе оказывается нечто в этом духе, то все такое выходит не из среды духовенства, не имеет никакого отношения к церкви и есть плод досуга людей, столько же чуждых ей по своему положению, сколько и по духу». К числу людей, чуждых церкви по своему положению и по духу, причисляется г. Аскоченский, которому, конечно, подобный упрек покажется более чувствительным, чем все нападения прогрессистов. Критик «Русского вестника» доказывает с большим жаром и с не- малою силою красноречия, что нет и не может быть ни малейшей солидарности «между изданиями, как «Маяк»[30] или «Домашняя беседа», и православною церковью или русским духовенством». Совершенно справедливо отрицая всякое соотношение между «Домашнею беседою» и русским духовенством, Р. критик с замечательною изобретательностью и гибкостью ума сближает между собою воззрения г. Аскоченского «с политическими и философскими статьями наших прогрессистов». «То же циническое глумление над человеческою свободой, — восклицает критик, — то же презрение к истине, то же наездническое обращение с действительностью, та же ухарская заносчивость в суждениях о фактах и лицах, тот же дух и тот же смысл, и из тех же причин те же результаты… Они совершенно сходятся в своих отрицаниях, а если н расходятся в некоторых из своих положений, то эти разности, отрывочные, бессильные и темные, ничем не отзовутся в результантах и сами собою исчезают в дружном содействии родственных и однозвучных отрицаний. Дух тьмы и слепой случай — кто будет взвешивать разницу этих понятий? А сходство их результатов несомненно. Возможно ли, чтобы христианская мысль могла прийти к такому воззрению на мир? Возможно ли, чтобы мысль, искренно ищущая истины, могла успокоиться на таком воззрении? И религиозному чувству, и мыслящему уму, и зрелому опыту жизни известно, что мир, в котором мы живем, не есть мир божественный; и что во всем человеческом есть неизбежное семя зла, что самые ж высшие степени человеческого превосходства не изъяты от злоупотреблений и что никакая высота не спасет человека от падения. Но мир этот существует, и христианский смысл говорит нам, что если мир существует, то бог его терпит, что он в какой-либо мере положил в нем свое благоволение и что самое зло обращается в орудие к раскрытию истины, к осуществлению блага». Красноречие, вроде приведенного отрывка, продолжается на четырех страницах; постепенно разгорячая самого себя потоком своего красноречия, оглушая себя каскадом слов и периодов, г. критик доходит до пафоса и, как скандинавский берзеркер,[31] с глазами налившимися кровью и желчью, кидается на вечных своих врагов, на петербургских фельетонистов, которых он ненавидит беспредельною ненавистью соперника-журналиста. На нашу бедную литературу сыпятся такие ругательства, каких, может быть, не сумел бы подобрать даже рассердившийся Иван Никифорович, такие ругательства, какие, может быть, поленился бы произнести даже мрачный Михайло Иваныч Собакевич. Журналистика равняется, по приговору «Русского вестника», океану «пустословия, пошлости, фальши, фраз без смысла, затопляющих нашу литературу, литературу без науки, без всяких норм, без значительных серьезных преданий».
Решительно приходится согласиться с тем, что мы живем в минуту всемирного потопа и можем покуда дышать только благодаря уродливому устройству наших легких; ковчег, в который, конечно, не пустят нас, нечестивых фельетонистов, плавает по водам и покуда не садился на мель ни на каком Арарате; из этого ковчега вылетает, как невинный голубь, «Русский вестник» и бесцельно, безнадежно кружится над мутными волнами, не представляющими его тоскливо-ищущему взору ничего отрадного; ему некуда опуститься, не на чем отдохнуть, негде найти масличную веточку; бедный голубок! Ему придется, покружившись в пространстве, воротиться под спасительную крышу объемистого ковчега и навсегда отказаться от деятельной роли в грандиозной и вместе с тем хаотической драме потопа. Впрочем, критик «Русского вестника» начинает замечать, что он кружится в пространстве и тоскует беспредметною тоскою; чтобы разом прекратить это бесплодное и утомительное занятие, он внезапно опускается к океану пошлостей, пустословия и фальши, наудачу черпает из него полную пригоршню разной дряни и подносит ее своим читателям, говоря им торжествующим тоном человека, имеющего возможность доказать непреложную истину своих слов: «Видите, видите, что это за гадость; видите, сколько пустословия, пошлости и фальши!» Пригоршня, зачерпнутая г. критиком из мутного океана, затопляющего нашу литературу, оказалась одним из фельетонов г. Кускова,[32] который, конечно, настолько же может воплотить в себе тип русского журналиста, насколько он может воплотить в себе тип русского поэта. Было бы довольно дико, если бы какой-нибудь иностранец вздумал глумиться над пустотою русской поэзии и в подтверждение своих слов стал бы приводить многочисленные цитаты из поэтических произведений г. Кускова; такому господину можно было бы, я думаю, заметить, что поглумиться в русской поэзии есть над чем, но что для этого надо брать более крупных представителей поэзии, таких людей, в стихотворениях которых действительно выражаются рельефные, дурные или хорошие особенности нашей поэзии. Со стороны русского журналиста, подвергающего критическому анализу явления русской же журналистики, мы имеем полное право требовать основательного знакомства с делом; его приговоры должны быть произносимы над всею совокупностью литературных явлений, и потому бросить петербургской журналистике упрек в хлестаковстве и привести в подтверждение своих слов цитаты из фельетона г. Кускова — это, воля ваша, прием в высшей степени недобросовестный; тут, очевидно, автор рассчитывает на легкомыслие нашей публики и на то обстоятельство, что эта публика покуда остается довольно равнодушною к литературным прениям и к печатному слову вообще.
Действительно, при теперешней, еще не вполне нарушенной апатии нашего общества печатные обвинения всякого рода но вызывают в читающих людях ни особенного сочувствия, ни энергического протеста; теперь можно, не опасаясь общественного мнения, клеветать и на литературу и на литераторов; голословная клевета не упадет на самого клеветника и не замарает его имени только потому, что публика, не заинтересованная движением идей и столкновением мнений, завтра забывает то, что читает сегодня, и часто не дает себе труда справиться ни об имени автора или редактора, ни о степени достоверности печатного нападения; делаясь таким образом безопасною для самого клеветника, печатная клевета в то же время становится безвредною и для того, против кого она направлена. Гг. Булгарин и Ксенофонт Полевой клеветали на Пушкина,[33] г. Аскоченский клевещет на все, что не участвует в «Домашней беседе», «Русский вестник» клевещет на всю петербургскую журналистику, «Искра» оклеветала недавно г. Писемского;[34] несмотря на все эти клеветы, следующие друг за другом как частые извержения мелких грязных вулканов, публика продолжает относиться к оклеветанным субъектам так же кротко и ласково, как она относилась к ним до выхода в свет клевещущих статей и статеек. Пушкин остался великим русским поэтом, несмотря на сиплые крики булгаринской партии; лица, не участвующие в «Домашней беседе», не считаются воплощениями антихриста, хотя г. Аскоченский твердит это на все лады; петербургская журналистика пользуется вниманием публики, несмотря на то, что «Русский вестник» уподобил ее океану пустословия, пошлостей и фальши; Писемский попрежнему останется первым русским художником-реалистом и попрежнему будет пользоваться сочувствием и уважением всех мыслящих людей России, несмотря па все восклицания хроникера «Искры», напоминающего собою моську в известной басне Крылова.
Печатное слово не начинало еще быть в нашем обществе опасным орудием, и потому старые дети, подобные редакторам «Русского вестника», шалят им, как тупым ножом, не боясь обрезаться. Шалости их иногда бывают чрезвычайно оригинальны. Автор статьи «Одного поля ягоды» дошалился до того, что закончил свою статью следующею загадочною выходкою, направленною опятьтаки против Хлестаковых, господствующих в периодической литературе. «Таких молодцов, — восклицает он, — действительно нельзя не побаиваться. Зарезать они не зарежут, но не кладите вашего четвертака плохо». Тревожное настроение, под влиянием которого критик «Русского вестника» дошел до забвения всяких литературных и житейских приличий, произошло вследствие чтения фельетонов г. Кускова. Надо подивиться тому обстоятельству, что г. Кусков, писатель кроткий и безвредный до последней степени, мог возбудить против себя такую страшную бурю негодования. Г. Кусков, который в безвестной тиши мог бы в продолжение целых десятилетий писать гладким языком фельетоны и плачевные стихотворения, г. Кусков, который при конце своей жизни мог бы самого себя причислить к «явлениям, пропущенным нашею критикою»,[35] вдруг осыпается из Москвы градом незаслуженных ругательств, обвиняется в нравственной изломанности, опозоривается именем Тряпичкина и сравнивается, наконец, с новой Мессалиною, «о которой рассказывают, что, не довольствуясь Европой, она ездила в Алжирию к кабилам». Вся эта буря в стакане воды поднялась против г. Кускова за то, что он осмелился в своем фельетоне провести следующую мысль: иногда можно уголовного преступника уважать больше, чем того безукоризненного перед законом гражданина, который произносит над ним приговор. Заслышав эту еретическую мысль, «Русский вестник» восстает против нее во всем величии добродетельного негодования и доходит до такого пафоса, до которого, как мне казалось, может доходить только очень набожная старуха. «Возмутительный душегуб, за которым отказывается следить всякое человеческое чувство, всякий человеческий смысл, этот зверь, который бросается на свою жертву с тем, чтобы удовлетворить минутную прихоть, даже хуже, чем зверь, потому что у зверя по крайней мере нет прихотей, — это чудовище является, в глазах Тряпичкина, могучим человеческим образом, обаятельным и чарующим, подавляющим мелкие душонки, которые прячутся под грудою правил, пестрящих прописи и азбуки». Увлекаясь негодованием, критик «Русского вестника» не замечает того, что вопрос о преступнике ставится очень просто; тут является следующая дилемма: или он одарен кровожадными инстинктами, или он развращен воспитанием, влиянием, советами и примером окружающего общества или круга людей. В первом случае он — больной, которого надо только сделать безвредным, во втором случае он сам — несчастная жертва, о которой можно пожалеть, он сам — герой страшной трагедии, погибающий под гнетом враждебных обстоятельств. Наполеон I, желая потешить одну барыню, за которою он ухаживал, приказал сделать на неприятельский лагерь бесполезное нападение, которое стоило жизни нескольким солдатам; мы читаем этот факт в его истории и замечаем очень кротко, что Наполеон в молодости был непрочь подурачиться и пошалить; в то же самое время мы читаем в газетах, что какой-нибудь мужичонка с голоду зарезал купца и очистил его кошелек, — и мы возмущаемся, и мы находим, что наказание плетьми и ссылка в рудники едва покрывают его вину. Воришек бьют за те самые поступки, которые сходят с рук ворам.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКЧитайте также
VIII
VIII Он верил, что душа родная Соединиться с ним должна, Что, безотрадно изнывая, 4 Его вседневно ждет она; Он верил, что друзья готовы За честь его приять оковы И что не дрогнет их рука 8 Разбить сосуд клеветника; Что есть избранные судьбами, Людей священные друзья; Что их
VIII
VIII И дождалась… Открылись очи; Она сказала: это он! Увы! теперь и дни, и ночи, 4 И жаркий одинокий сон, Всё полно им; всё деве милой Без умолку волшебной силой Твердит о нем. Докучны ей 8 И звуки ласковых речей, И взор заботливой прислуги. В уныние погружена, Гостей не слушает
VIII
VIII Татьяна любопытным взором На воск потопленный глядит: Он чудно вылитым узором 4 Ей что-то чудное гласит; Из блюда, полного водою, Выходят кольца чередою; И вынулось колечко ей 8 Под песенку старинных дней: «Там мужички-то всё богаты, Гребут лопатой серебро; Кому поем,
VIII
VIII Он был не глуп; и мой Евгений, Не уважая сердца в нем, Любил и дух его суждений, 4 И здравый толк о том, о сем. Он с удовольствием, бывало, Видался с ним, и так нимало Поутру не был удивлен, 8 Когда его увидел он. Тот после первого привета, Прервав начатый разговор, Онегину,
VIII
VIII В черновике (2371, л. 4): <Но> раз вечернею порою Одна из дев сюда пришла. Казалось — тяжкою тоскою 4 Она встревожена была — Как бы волнуемая страхом, Она в слезах пред милым прахом Стояла, голову склонив — 8 И руки с трепетом сложив. Но тут поспешными шагами Ее настиг
VIII
VIII Мороз и солнце! чудный день; Но нашим дамам видно лень Сойти с крыльца и над Невою 4 Блеснуть холодной красотою. — Сидят — напрасно их манит Песком усыпанный гранит, Умна восточная система, 8 И прав обычай стариков: Они родились для Гарема, Иль для неволи теремов. 10 Терем
VIII
VIII Всё тот же ль он иль усмирился? Иль корчит так же чудака? Скажите, чем он возвратился? 4 Что нам представит он пока? Чем ныне явится? Мельмотом, Космополитом, патриотом, Гарольдом, квакером, ханжой, 8 Иль маской щегольнет иной, Иль просто будет добрый малой, Как вы да я, как
VIII–IX
VIII–IX Натренированный социологический слух Бродского улавливает в передаваемой речи этих строф (и в XII, 1–7) целый шквал оскорблений, который консервативные аристократы обрушивают на Онегина. Все это, конечно же, глупости. Бродский забывает, что Татьяна тоже подвергала
VIII
VIII Всё тот же ль он иль усмирился? Иль корчит так же чудака? Скажите, чем он возвратился? 4 Что нам представит он пока? Чем ныне явится? Мельмотом, Космополитом, патриотом, Гарольдом, квакером, ханжой, 8 Иль маской щегольнет иной, Иль просто будет добрый малой, Как вы да я, как
[VIII]
[VIII] Москва Онегина встречает Своей спесивой суетой, Своими девами прельщает, 4 Стерляжьей потчует ухой. В палате Анг<лийского> Клоба (Народных заседаний проба) Безмолвно в думу погружен, 8 О кашах пренья слышит он. Замечен он. Об нем толкует Разноречивая Молва; Им
VIII
VIII Люди злы, и нас с тобою осмеют. Мы не пустим их в наш радостный приют. Ф. Сологуб. «Больная жена»[296] Очень трудна была жизнь, только молодость все скрашивала, и еще более, несравненно более, ее любовь, любовь милой Иринушки, первой жены… Ф. Сологуб. «Помнишь, не
VIII
VIII Все, что я говорил о нашем провинциальном обществе, — искусственность занимающих его интересов, грубость семейных отношений, неестественность нравственных воззрений, подавление личной самостоятельности гнетом общественного мнения, — все это выразилось в повести
VIII
VIII В том, что я написал до сих пор, есть несколько мыслей о тех явлениях жизни, которые представлены Писемским и Тургеневым. Полной оценки их деятельности нет, а между тем статья вышла уже очень большая. Сознавая ее неполноту, я постараюсь в особой статье высказать свои
VIII
VIII Гоголь впервые выступил на литературное поприще с своими «Вечерами на хуторе близь Диканьки». Это были еще юношеские, свежие вдохновения поэта, светлые, как украинское небо: все в них ясно и весело, самый юмор простодушен, как юмор народа; еще не слыхать того грустного