«Отчаяние» и параноидальный роман Сологуба

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Отчаяние» и параноидальный роман Сологуба

В 1934 году в рецензии на «Отчаяние» Георгий Адамович следующим образом связывает Набокова с традицией русской литературы: «О Сирине мне довелось писать сравнительно недавно, и, помнится, высказывать суждение, что его духовный предок – Гоголь. Но Гоголь – огромное, сложнейшее в русской литературе явление, и нитей от него исходит множество: есть, между прочим, среди них и нить “безумная”. ‹…› Так что, указывая на чье-либо родство с Гоголем, надо указывать тут и другое дополнительное имя. ‹…› Мне кажется, что Сирин продолжает именно “безумную”, холостую, холодную гоголевскую линию, до него подхваченную Сологубом. От “Отчаяния” до “Мелкого беса” расстояние вовсе не велико – если только сделать поправку на разницу в эпохе, в среде и культуре… Мне именно потому “Отчаяние” и представляется вершиной сиринских писаний, что в нем Сирин становится, наконец, самим собой, то есть человеком, полностью живущим в каком-то диком и страшном мире одинокого, замкнутого воображения, без выхода куда бы то ни было, без связи с чем бы то ни было»[659].

Адамович невысоко оценивал знаменитый роман Сологуба: «Тяжелая, механическая и поистине больная выдумка»[660]. Так что идея родства прозвучала чем-то вроде приговора молодому писателю. Сквозь него, однако, слышится важное: есть точка пересечения Набокова и Сологуба, и эта точка лежит в романной дистанции между автором и героем, позиционная близость которых провоцирует к отождествлению («Сирин наконец становится самим собой»).

Выше указывалось, что Сологуб впервые в русской литературе воплотил сложную форму, в которой герой, наделенный особенным, безумным ви2дением, производил сдвиг, или, по-сологубовски, «ужасное преображение» романной реальности (и таким образом становился причастным к ее созиданию), но при этом был объектом как прямой авторской критики, так и тайного разоблачения самим движением текста. В этом движении передоновские маневры, направленные на расширение и упрочение его «я», как бы поворачивались против него и возникала ситуация множественного заговора. Здесь был заговор Передонова против мира, который, по законам параноидального мышления, являлся ответом на воображаемый (но в сологубовском восприятии также и реальный) заговор мира против него: мнимый заговор соседей, учеников, природы и т. д. Вместе с тем здесь творился заговор текста (или мира, инспирированного автором) против Передонова. Наряду с ходульными, наивными сентенциями, которые позволяет себе художник в отношении протагониста, Сологуб разработал виртуозную систему приемов, осуществляющих тайную, роковую, магическую власть создателя над темной магией своего персонажа. Для этого он заставил его говорить и делать нечто такое, что оказывалось ему самому неизвестно или не вполне известно и что обладало способностью развиваться и прорастать помимо его воли и при посредстве других романных сущностей, реальных и фантастических.

Известно, что Набоков отзывался о Сологубе как об «очень маленьком писателе, к которому Англия и Америка испытывает столь неизъяснимое пристрастие»[661]. В самом деле, едва ли ему нравились угрюмая назидательность и прямолинейность, утомительное сладострастие, стилистическая неровность, а подчас и беспомощность чересчур плодовитого декадента. Однако он не мог просмотреть гениальную форму «Мелкого беса», этого свода маневров литературного рока.

Укажем на постоянную перекличку «Отчаяния» с главным романом Сологуба[662], в структуре которого видение-созидание мира героем делается уловляющей его самого сетью, искусно сотканной автором из его ошибок, незнания, из проявлений, исподволь взаимодействующих с мотивным рисунком текста. При этом самой очевидной линией набоковского наследования становится та игра цитатами, которую начинает Сологуб в целях конспирологии или отделения кругозора персонажа от кругозора создателя. То же делает автор «Отчаяния», наделяющий своего героя неведомой ему самому культурной начинкой, которая создает поле незнания или неполного знания персонажа и скрытое поле знания автора. Мир Германа, как и мир Передонова, не принадлежит им в силу того, что они не знают тайной литературной, мифологической, философской подоплеки или смысла своих чувств, поступков и слов.

Однако взаимодействие текстов (и здесь, что важно, не только «Мелкого беса», но и «Тяжелых снов») свидетельствует и в пользу расхождения и даже противостояния авторов. Это противостояние концентрируется в самой субстанции или в качестве общей для художников роковой инстанции. Сологубовский рок – трагический рок преодоления индивидуации, рок приведения к единству, абсолютной фигурой которого является небытие. Набоковский рок, напротив, играет на множественности, строит тонкий узор из отличий и оттенков, неспособность к уловлению которых загоняет героя в тупик.

Пародийное, сдвинутое воспроизведение Сологуба в «Отчаянии» высвечивает это сочетание родства и чужеродности текстов, сочетание сложное, ибо само присутствие сологубовских мотивов у Набокова порождает множество смыслов. Самый явный – Герман как «мелкий бес» (в тексте «Отчаяния» – «мелкий демон»[663]), который вступает в тщетное соревнование со своим создателем. При этом в методах набоковской борьбы с собственным героем как бы заложена память сологубовской формы. Последняя при этом не спасала писателя-декадента от смешения с собственным созданием, от той одержимости Передоновым, или передоновским страхом, которая сплошь и рядом проступает в авторском слое «Мелкого беса» и которая в тексте «Отчаяния» целиком замыкается в персонаже. Перекличка с Сологубом усложняется еще и тем, что сам «Мелкий бес» является смещенным отражением «Тяжелых снов», герой которых, очень близкий Сологубу, доведен, отчасти помимо воли автора, до пародийного искривления в Передонове. Так что с большой долей схематизма можно было бы сказать, что Набоков создает еще одну пародию на «Тяжелые сны», заставляя их вновь отразиться в «Мелком бесе», и как бы обыгрывает внутренний опыт Сологуба, ужаснувшегося своему гротескному подобию.

Замысел и заговор героя

Завязку «Отчаяния» составляет некое пронзительное переживание, которое, казалось бы, сродни первому творческому импульсу, как описывает его Набоков в статье «Искусство литературы и здравый смысл». Это импульс «смещения», или выпадения вещи из привычных связей. «Я усомнился в действительности происходящего, в здравости моего рассудка. ‹…› Чудо вызывало во мне некий ужас своим совершенством, беспричинностью и бесцельностью»[664]. Переживание сдвига есть грань безумия. Следущий этап – этап нового собирания мира: «… может, уже тогда, в ту минуту, рассудок мой начал пытать совершенство, добиваться причины, разгадывать цель»[665].Согласно германовской оценке, этот этап явился этапом «логического зодчества», которому «предавался» его «сильно развитый», не чуждый «интуитивным играм», «но вполне нормальный разум»[666]. Самодовольный тон, однако, сразу выдает в нем самозванца. Профанация творчества затем изобличается в постепенном раскрытии замысла и неудачном его исполнении. Не творчество, не вдохновение и не высокое безумие творца, но только – болезнь здравого смысла, или острый приступ безвкусицы, скудного воображения и корыстолюбия, в которых, по Набокову, и проявляется патология вкупе с преступными наклонностями.

Ошеломляющее открытие, которое внезапно смещает координаты героя, заполняет его изначальную «пустоту» и запускает в ход машину романного мысле-действия – обнаружение абсолютного двойника, или живого отражения в случайном бродяге. Замысел же (план новой отстройки, или «зодчества») – «идеальное убийство» другого, или зеркального «я», найденного в Феликсе. Убийство имеет мотивации разного порядка: высокую – метафизически-артистическую, выставляемую Германом напоказ, и низкую – меркантильную, подающуюся не сразу и как бы невзначай.

«Метафизика» и «эстетика» преступления – утверждение себя в копии, безупречность которой нарциссически гарантируется ее неподвижностью, или смертью. «…У нас были тождественные черты, и в совершенном покое тождество это достигало крайней своей очевидности, – а смерть – это покой лица, художественное его совершенство; жизнь только портила мне двойника: так ветер туманит счастие Нарцисса…»[667] Артистическое убийство, как абсолютизация сходства, обещает овладение бытием, уловление его в одном послушном зеркале, обеспечивающем незыблемость, крепость, вечность отразившего себя творца.

Что до низкого, практического смысла, то, по расчету героя, преступление позволяло ему умереть в двойнике и таким образом одурачить страховых чиновников почти на манер Чичикова[668].

Два сологубовских зеркала отражают идею Германа. Во-первых, зеркало Логина с замышляемым им общественным строительством (ср. «логическое зодчество»). Возможность деятельности на социальной ниве, однако, оказывается иллюзией, и замысел претворяется в созидание личное, созидание собственного «я» через преодоление злокозненных «других». Те постепенно сгущаются в одного, который существует вовне, но и укоренен в самом Логине как дурная его часть или двойник. Логин должен освободиться: перестать «быть двойным», убить двойника, или свести множественность к себе: многообразие – к единству. (Ср. в «Отчаянии»: «Надобно что-то такое коренным образом изменить в нашей пестрой, неуловимой, запутанной жизни»[669].) Тема поглощения одним многих, которые становятся частями этого одного, поддерживается в «Тяжелых снах» сюжетом с Ленькой, символизирующим будущее Логина в противоположность Мотовилову, его отжившему прошлому. Сюжет, как мы помним, окутан городской молвой, заражающей помыслы Логина гомосексуальным соблазном.

Первая встреча Германа с Феликсом, которого он находит спящим, напоминает встречу Логина со сбежавшим из приюта Ленькой, точно так же спящим на земле. Перекличка поддерживается неявной в русской и откровенной в английской версии «Отчаяния» гомосексуальной нотой. Гомосексуальность, гомоэротичность предстает страстью к самоповторению, самослиянию и смыкается с темой убийства. Аллюзия на замысел Логина, замысел убийства двойника, или приведения двух к одному, подчеркивается и прямым набоковским цитированием сологубовского названия: «Тяжелые творческие сны миновали»[670], – думает Герман в момент обманчивого отказа от своего плана.

Убийство Феликса отражается и в иной, лишенной романтического флера, версии Логина – в его искривленном подобии, Передонове. Тот опознается через игру имен. «Герман», очевидно, отсылает нас к «Пиковой даме». Но в целях конспирации герой берет «шифром» имя Ардалион, принадлежащее брату жены. У Сологуба же Ардалион Борисыч, прежде чем жениться на Варваре, выдает себя за ее брата. Совершенно неожиданно в шестой главе набоковского романа выскакивает фамилия Перебродов. Герой, которому она принадлежит, навсегда остается за сценой, а произнесение его фамилии становится значимым ходом одного из литературных сюжетов «Отчаяния».

Так, сологубовский Ардалион Передонов «распадается» в «Отчаянии» на несколько персонажей (характерный прием набоковской поэтики реминисценций). В то же время разные имена-маски сфокусированы на главном герое.

Сама детективная ситуация зеркально перевернута Набоковым, создающим игровую перекличку текстов: Передонов боится, как бы не подменил его собой Володин, как бы не стал Павлушка Варвариным мужем и не получил вместо него обещанного княгиней инспекторского места. Набоков смещает расстановку сил на своем поле, меняет ходы, путает фигуры, заставляя Германа выступать в той роли, которую Передонов приписывает Володину. Герой-убийца в «Отчаянии» надевает маску передоновской жертвы, желая сойти за Феликса, подменить собой двойника, чтобы жениться на вдове и получить деньги за свою мнимую смерть.

Здесь, в передоновском освещении, в фокус попадает низкий интерес Германа. «Чистая» идея убийства как созидания идеального «я», свободного от всего случайного, поворачивается неприятной гранью бытовой паранойи: в зеркале, или на портрете Германа кисти Ардалиона, показывается маленький хищник, «кабан», по словам художника, защищающий свою территорию, свое «место» (Передонов) или присваивающий чужое (Герман).

Тонко выписан у Набокова передоновский мотив сохранения идентичности как телесного знака, буквы или «крапа». Мы помним, что Передонов, «запершись в комнате… решил наметить себя, чтобы Володин не мог подменить его собою. На груди, на животе, на локтях, еще на разных местах намазал он чернилами букву “П”». (Обратим внимание на оплошность героя: буква «П» может означать не только фамилию Передонов, но и имя двойника – Павел. Эта оплошность в «Отчаянии» становится роковой, ибо буква «П» на теле Передонова, так и не сыгравшая своей роли в сюжете «Мелкого беса», обращается здесь в предательские инициалы убитого, выжженные на палке, забытой Германом.) «Надо было бы наметить и Володина»[671], – думает Передонов. Герман же, напротив, опасается, нет ли у его двойника какого-нибудь отличительного знака – особой родинки, шрама – «крапа», разоблачающего подмену.

Мотив этот присутствует и в «Тяжелых снах», и от них протягивается к «Отчаянию» другая смысловая нить. Как упоминалось раньше, замысел логинского общества или «союза взаимопомощи» перетолковывается горожанами в манере конспирологических озарений о масонах и «знаках на спине в доказательство вечной принадлежности». Знаки посвятительного ритуала действительно, хоть и в тайне от самого героя, проступают на дне его жизненной грезы. Так, замысел общественного строительства, перешедший в идею личного созидания, или убийства соперника, соединяется с темой заговора. Что касается метки, то она предстает идентификацией по принадлежности клану заговорщиков.

В «Отчаянии» это масонское эхо отдается следующим образом: при первой же встрече с мнимым двойником Герман говорит о «масонской связи», намечая дальнейшую историю отношений с Феликсом (который не раз называется германовским «братом») как развитие тайного преступного заговора.

Метафора масонства как будто повисает в воздухе, но на самом деле, как и в «Защите Лужина», находит отклики в тексте. Так, герой говорит о себе, что «у него на лбу надувается жила, как недочерченная “мысль”», имея в виду церковнославянское написание буквы «м» – «мыслете»[672]. (В английской версии это звучит определеннее: «On my forehead a vein stands out like a capital M imperfectly drawn»[673].) Буква «М» – знак мастера, который традиционно изображается на масонской перевязи.

Вместе с тем заглавная литера «М» отсылает, возможно, к инициалам «J. M.» – Jaques Molаy, гроссмейстер ордена тамплиеров. Эти инициалы изображаются на атрибутах степеней шотландского обряда. На связь Германа с тамплиерами и их последователями указывают виселицы, которые рисует Ардалион, наряду с геометрическими фигурами (также намекающими на масонскую символику) в качестве фона портрета героя. В ритуале посвящения в высокие рыцарские степени используется мотив повешения: посвящаемому надевают веревку на шею в память о казненных средневековых храмовниках.

Рыцарский мотив поддерживается зооморфными именами героев «Отчаяния». Герман отмечает «львиное лицо» Ардалиона, руку с когтями грифона Орловиуса, видит их стилизованными фигурами, застывшими, «как зверье на гербах». Этих рыцарей он пытается использовать в своем мрачном и загадочном «строительстве чудесного здания». Зданием или храмом для Германа оказывается Феликс. «Оставить его без головы или строить дальше», – размышляет он.

Его строительство («зодчество»), подсвеченное аллюзиями на демонических тамплиеров, представляет акт стирания индивидуальности, приведения к единому, подлежащему бесконечному тиражированию образцу, – себе самому. В этом заключается его заговор, заговор сходства. (Тема, с ее масонскими вариациями, находит продолжение в «Bend Sinister», где к власти приходят «эквилисты», насаждающие культ Одного и деспотию «братства» его двойников.) В «Отчаянии» же германовский заговор в его общественном, «братском» или «масонском» звучании оркеструется советским маршем: «Мне даже представляется иногда, что основная моя тема, сходство двух людей есть некое иносказание. Это разительное физическое подобие, вероятно, казалось мне (подсознательно!) залогом того идеального подобия, которое соединит людей в будущем бесклассовом обществе… я… смутно выполнял… некоторую социальную функцию. ‹…› Мне грезился новый мир, где все люди будут друг на друга похожи, как Герман и Феликс, – мир Геликсов и Ферманов, – мир, где рабочего, павшего у станка, заменит тотчас, с невозмутимой социальной улыбкой, его совершенный двойник»[674].

Так логинский союз, точнее неудача союза, которая претворяется в уничтожение другого ради собственной однородности, сходится в контексте набоковского романа с мрачной идеей советского единообразия, поглощения частного общим. По-видимому, символистский культ отвлеченного, идеального, вплоть до небытия, символистская страсть к глобальному и единому и неприязнь к индивидуальным, случайным, незначительным подробностям бытия, или «окольным путям духа», – все это для Набокова обретало прямое продолжение в тусклой антиутопии нового времени[675].

Заговор автора: тема зрения

Зрение героя – мотив, также связующий Германа с двумя сологубовскими прототипами. Логин был близорук, и эта близорукость вызывает авторское сочувствие, являя пренебрежение некрасивыми и монотонными мелочами, докучливой, по Сологубу, и ненужной «пестротой» жизни. Близорукость – дар глубинного видения – рокового, «навеки неизменного».

Этот взгляд, как мы вспомним, есть и у Передонова, который «точно всматривался за предмет… и искал каких-то просветов». Но близость Передонова к той силе, которая движет миром, иного рода: Передонов – слепое орудие, ужасная гипертрофия мышления «по мотивам», мышления, безраздельно послушного мировой воле и как бы отрицающего самое себя, делаясь слабоумием, и в этой незащищенности открывающим глубинное начало жизни. Здесь, в этом безумии здравомыслия, болезнь Передонова смыкается с недугом Германа, вознамерившегося обмануть мир своим тривиальным расчетом, который дает трещину и позволяет проявиться иному, таинственному рычагу бытия. И сама передоновская «слепота», трактуемая как ущербность восприятия и делающая Передонова не избранником, но мишенью Рока, предстает у Сологуба пародией или, по-символистски, темным изводом метафизического зрения Логина и предваряет патологическую ненаблюдательность Германа Карловича, который являет собой передоновскую изнанку высокого сологубовского героя. «Даже и в спокойном своем состоянии Передонов, как и все грубые люди, не мог точно оценить мелких явлений: он или не замечал их, или преувеличивал их значение»[676]. Это невнимание к деталям, незнание оттенков, мельчайших переходных состояний, необходимое, с точки зрения Набокова, для покорения и приручения художником реальности, это порочное, грубое стремление к обобщению, к делению на «типы», к точным копиям и абсолютным двойникам и губит его героя. «Вы забываете, синьор, что художник видит именно разницу», – говорит Герману его антипод-Ардалион, парадоксально наделенный именем Передонова. Подлинный мастер видит различное в тождественном, сходное в различном, замечает и схватывает движение в неподвижности – так творится иная жизнь, так покоряется земное время и пространство.

Неполноценное зрение как бы выносится вовне героя и угрожает ему оттуда сглазом, соглядатайством, разбитыми очками (Передонов), а у Германа – яркими всевидящими глазами Ардалиона, вредоносными, подглядывающими, разоблачающими зеркалами, которые тот старательно завешивает. На каждом шагу подстерегает опасность разоблачающего отражения, пугающего пророчества в гротескно искривленном образе: «А есть и кривые зеркала, зеркала – чудовища… кривое зеркало раздевает человека или начинает уплотнять его… – а не то тянешься, как тесто, и рвешься пополам…»[677] У Лакана зеркальный двойник стирает лицо, вытесняет из мира[678], у Набокова же – лишает головы: Герман «будет обезглавлен», шутливо замечает автор его портрета.

Вслед за Сологубом Набоков использует против своего героя магию хищного отражения, магию взгляда, окружая персонажа своими надзирающими агентами: «Я опять отвел занавеску. Стоят и смотрят. Их сотни, тысячи, миллионы»[679].

Самым важным магическим инструментом, направленным автором против своего героя, оказывается передоновская палка, и кукиш на ее набалдашнике обращается в глазок («толстая загоревшая палка… с глазком в одном месте»), а передоновские инициалы, которыми тот помечает свое тело, проступают теперь предательским именем германовской жертвы.

«Туда? – спросил он и указал… Палкой, читатель, палкой. ‹…› Самодельной палкой с выжженным на ней именем…»[680]

«– Зачем тут грязное зеркало, Павлушка? – спросил Передонов и ткнул палкою по направлению к пруду.

Володин осклабился и ответил:

– Это не зеркало, Ардаша, это пруд. А так как ветерка теперь нет, то в нем и деревья отражаются, вот оно и показывает будто зеркало»[681].

Палка жертвы – главная улика. Неверное отражение (мнимое сходство), на которое показывает палка Передонова, мстит его собрату и подсовывает ему тот самый мрачный шиш, который Передонов подносит Володину: «Ардаша, отчего же тут пальчики калачиком свернуты? Что же это обозначает?»

«Передонов сердито взял у него из рук тросточку, приблизил ее набалдашником с кукишем из черного дерева к носу Володина и сказал:

– Шиш тебе с маслом»[682].

Подглядывающий за героем «глазок» ловит его на ошибках: «… приятное предвкушение, только что наполнявшее меня, сменилось почти страданием, ужасным чувством, что кто-то хитрый обещает мне раскрыть еще и еще промахи, и только промахи»[683]. «Кто-то хитрый» – словосочетание, отсылающее к прозваниям сологубовского рока и при этом указывающее на присутствие того самого «густо психологического беллетриста» или автора, которого герой как бы чувствует у себя за спиной[684].

Мифологема мелкого беса

Темное детище Сологуба являет тот образец литературных созданий, к порождению которых так стремилась символистская культура. Передонов сделался мифологемой[685], в нем осуществилось некое животворение искусства, которое вобрало столько смыслов и традиций, что, уплотнившись, зажило своей жизнью. Сологуб внес вклад в каталог демонологии, открыв новую разновидность беса: маленького провинциального учителя словесности.

Скрупулезный исследователь воображаемых сущностей, знаток демонов всех сортов, Набоков использует сологубовскую мифологему для построения собственной эстетической метафизики. Согласно известной интерпретации «Отчаяния», предложенной Сергеем Давыдовым, Герман – лжедемиург, претендующий на роль творца. Претензии его несостоятельны – единственным творцом романного мира остается автор[686].

Бесовская тема «Отчаяния» часто предстает в сходных мотивах или аллюзиях на роман Сологуба, воспроизводит или переигрывает его смыслы.

В «Мелком бесе» постоянно присутствует мотив оборотничества. Передонов опасается кота, подозревает Володина в том, что тот баран, Сашу Пыльникова – в том, что по ночам «переворачивается в девчонку». Сам же он все время называется свиньей. Свиньи – одно из характерных воплощений дьявола. В «Отчаянии», где перед Германом тоже повсюду возникают звериные лики, герой является в образе кабана: «Вы очень похожи на большого страшного кабана с гнилыми клыками, напрасно не нарядили такого в свой костюм»[687].

С бесовской темой связан мотив вранья и клеветы.

Передонов с удовольствием сочиняет гадости про своих учеников, чтобы родители их высекли, доносит на сослуживцев, знакомых, на карточных королей и дам. Герман признается, что в детстве увлекался придумыванием историй, «ужасно и непоправимо, и совершенно зря» «порочивших честь знакомых». (Тут же возникает и совершенно сологубовский мотив телесных наказаний: «За такую соловьиную ложь я получал от матери в левое ухо, а от отца бычьей жилой по заду»)[688].

Но есть определенный поворот клеветнического мотива, где Набоков более всего совпадает с Сологубом, так что текст предшественника оказывается не только материалом, обыгрываемым восприемником, но открывается в «Отчаянии» как момент глубочайшего родства художников. Это родство опознается в идее поругания Красоты, и точнее – искажения, огрубления и упрощения бессмертных образов Искусства.

В обоих текстах бесовскому перевиранию подвергается священное имя русской культуры: Пушкин – объект восхищенного соперничества Сологуба и безусловного поклонения Набокова.

«На иных уроках Передонов потешал гимназистов нелепыми толкованиями. Читали раз пушкинские стихи: “Встает заря во мгле холодной, / На нивах шум работ умолк, / С своей волчихою голодной / выходит на дорогу волк”.

Постойте, – сказал Передонов, – это надо хорошенько понять. Тут аллегория скрывается. Волки попарно ходят: волк с волчихою голодной. Волк сытый, а она голодная. Жена всегда после мужа должна есть. Жена во всем должна подчиняться мужу»[689]. «В школе, – признается Герман, – мне ставили за русское сочинение неизменный кол, оттого что я по-своему пересказывал действие наших классических героев: так, в моей передаче “Выстрела” Сильвио наповал без лишних слов убивал любителя черешен и с ним – фабулу, которую я, впрочем, знал отлично»[690].

Искажение классики героями романов как будто роняет тень на ту высокую игру с традицией, которой предаются их создатели. Но разница между обманом творца и глумливым перевиранием самозванца для Набокова, видимо, восходит к тому же сочетанию фигур, которые он находит в акте артистической демиургии: фигуре смещения (и, значит, искажения) и – нового соединения. Последнее должно быть оригинальным, неожиданным, единственным в своем роде. В нем образ традиции призван обрести новое, яркое бытие. Что до мелкого беса, то он не способен к оригинальному творчеству, его роль – плохо подражать, портить и разрушать.

Все сдвинуто, переставлено, перемешано, перетасовано и прихотливо собрано – куда там мелкому фокуснику-кривляке с его пошлым зубоскальством над пушкинским «Выстрелом» и романом Достоевского Kunst und Zune (Кровь и Слюни), до виртуозных бросков литературными сюжетами, до высоких, бескорыстных обманов подлинного Мастера! Есть общее сологубовско-набоковское пространство романов, которое создается за счет одних и тех же литературных аллюзий, отсылающих к русской теме безумия: Пушкин, Достоевский и, разумеется, Гоголь. Вот, к примеру, гоголевские аллюзии в «Мелком бесе»: Передонов намеревается постричься по-испански, чтобы этим сильнее отличаться от Володина. В «Отчаянии» испанец всплывает в случайном разговоре накануне финала: «Я спросил, когда тут последний раз арестовали кого-нибудь. Он подумал и ответил, что это было шесть лет тому назад – задержали испанца, который с кем-то повздорил не без мокрых последствий и скрылся в горах»[691]. От Набокова через Сологуба нить мотива возвращает к гоголевским «Запискам сумасшедшего», к Поприщину, вообразившему себя испанским королем.

Как уже отмечалось, Сологуб впервые в русской литературе направил против героя магию тайных реминисценций, заставляя того говорить и действовать в соответствии с неведомыми Передонову, но живущими в бессознательной памяти учителя-словесника хрестоматийными сюжетами (Гамлет, Достоевский, Гоголь, Крылов и т. д.). Я думаю, что именно к Сологубу восходят набоковские манипуляции с бессознательной памятью героя, уловление его в скрытые литературные ловушки, изобличение его подлинной сути за счет не опознаваемых им аллюзий. Но если сологубовский бес – порождение однострунного символистского гения – карикатурно невежественен и груб, то набоковский любитель словесности не чужд прекрасного. Автор здесь усложняет сологубовскую поэтику, прибегая к сокрытию одной аллюзии за другой[692] – подчас настойчиво демонстрируемой читателю. В «Отчаянии» существует целый слой таких навязчивых, иногда провокационных, обманывающих аллюзий. К ним относится, в первую очередь, – Достоевский[693], на которого Герман беспрестанно оборачивается, пытаясь таким образом выйти из статуса персонажа в металитературное поле творца. Автор же, свободный, в отличие от Сологуба, от темной власти своего создания, как будто позволяет герою испробовать эту эстетическую забаву и тем очевиднее потерпеть поражение, не разгадав тайного литературного кода создателя.

К этому тайному, разоблачающему персонажа коду «Отчаяния» можно отнести и романы Сологуба, в героях которых Герман обретает подлинных братьев.

Заговор героя и замысел автора

Вспомним вновь идею Пумпянского: «замышляющий» герой перерастает свой подчиненный эстетический статус и делается с одной стороны – безумцем, с другой – соперником автора. Сам его «замысел» тяготеет к свержению романного мира создателя и, значит, претворяется в «заговор». С нашей точки зрения, модель эта была вполне осуществлена именно в параноидальном романе символизма, впервые созданном Сологубом. Заговор героя здесь противостоял заговору «действительности», за которой таился замысел его создателя. Вместе с тем Сологуб не был защищен от передоновских чар, ибо его эстетическая власть была подточена стихией дионисийства, опасной для романного искусства и всегда посягающей на авторскую неприкосновенность. Устремленный за пределы индивидуума, за пределы сознания, Сологуб более не мог вполне отделиться от своего персонажа, переживая трагическое единство с искажающим его образом. Это единство утверждалось и той высшей инстанцией, на службе у которой состоял Сологуб, – инстанцией, преодолевающей множественность, или Смертью, «превосходящей», по мысли художника, искусство своим «совершенством».

Набоков же остается вне опасности. Заговор героя в его мире бессилен против замысла автора. Мелкий бес, восставший против творца, водворен на место. Так же водворяется на место вся внеположная искусству действительность, в первую очередь действительность, наиболее противная эстетическому, – социальная, политическая, идеологическая. Водворяется, поглощаясь искусством.

В заключение проследим то развитие, которое обретает масонский мотив Германа в рассказе «Истребление тиранов». Его социальная семантика здесь демонстративно вытесняется эстетической. На лбу деспота – «шрам мысли», двойник «недочерченной мысли» или буквы «М» на лбу Германа. Окружение напоминает «пожилых масонов» с «их дьявольскими манипуляциями». Внутри опасного братства рискует оказаться герой-повествователь. Но в конце концов он понимает, что сумел противостоять тирану-заговорщику и всему этому единообразному, мертвому миру. Ему удалось «заговорить рабство» смехом, и свой заговор воплотить в словах. «…Полный слов, которые годами выковывались в моей яростной тишине, я взял искренностью и насыщенностью чувств там, где другой взял бы мастерством да вымыслом. Это есть заклятье, заговор…»[694] – произносит герой. Он заклинает страшное слово, смещая его в безопасный эстетический ряд.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.