2. Грозный палач, милосердный судья. Бог «Грозы» (1859)
2. Грозный палач, милосердный судья. Бог «Грозы» (1859)
Подобна разнообразию самоцветных камней и житейская, и духовная многоукладность русской жизни, русской народности в «Грозе». Так или иначе все обитатели Калинова живут «с Богом». Этих богов невозможно свести в единое целое.
М. М. Достоевский, критик, современник Островского, нашел, что у Катерины Кабановой и Марфы Игнатьевны Кабановой Бог — один: «Смотрят на жизнь они совершенно одинаково, веруют и поклоняются одному и тому же»[92]. Коли у Катерины и Кабанихи один Бог — гневный, безжалостный мучитель, то и пьеса обращается в моралите о вреде свиданий в оврагах. Перед этим Богом Катерина согрешила, покаялась и наказала самое себя.
Но это суждение из редких. В основном читатели, критики, зрители, режиссеры, актеры признают очевидное противостояние — и житейское, и духовное — Катерины и Кабанихи. Многие писавшие о «Грозе» сразу после премьеры пьесы в театрах назвали быт семейства Кабановых старообрядческим. «Богатая купеческая вдова, Кабанова, проникнутая староверческими убеждениями…» (А. С. Гиероглифов)[93]; «… быт калиновских старообрядцев…» (М. И. Дараган)[94]; «… домы обывателей выстроены прочно, с крепкими воротами, как у раскольников» (С. С. Дудышкин)[95]; наконец, П. И. Мельников-Печерский, известный писатель, знаток быта раскольников, утверждает: «… хотя г. Островский… ‹…›…и не упомянул нигде, что это семейство раскольническое, но опытный глаз даже и на сцене Александринского театра, где, кажется, ни режиссеру, ни артистам не пришло на мысль придать раскольнический колорит… ‹…›…с первого взгляда заметил, что Кабаниха придерживается правил Аввакума и его последователей»[96].
Видимо, та обрядовая строгость, на которой настаивает Кабаниха, даже в небольшом волжском городке 1859 года была достаточно исключительной. Марфа Игнатьевна — единственная в пьесе хранительница допетровской, нетронутой веры и последний оплот «старомосковского мессианического самомнения». Поддерживает ее странница Феклуша (этот образ вызвал у Мельникова-Печерского ассоциации со «скитами керженскими и чернораменскими»); но Феклуша — лицо, настроенное поэтически, она сказительница, живущая на подаяния, зависимая от своей «публики».
Бог Катерины заметно иной. Вот как рассуждает о нем исследователь Ю. В. Лебедев: «… миросозерцанию Катерины неприемлем далекий и страшный Бог Кабановых. ‹…›…в вещих снах видятся Катерине не последние времена, а земля обетованная. ‹…›…в ее душе играет более живая и свободная религия. ‹…›…в мечтах Катерины есть отзвук христианской легенды о рае, о божественном саде Эдема»[97].
Источник этих рассуждений — рассказ героини о своей юности в седьмом явлении первого действия. Рассказ поразительного свойства: он плавно и постепенно уводит нас от земли к небу. Сначала Катерина описывает домашний быт своего детства, как протекал день в доме у маменьки: «Встану я, бывало, рано; коли летом, так схожу на ключок, умоюсь, принесу с собой водицы и все, все цветы в доме полью. У меня цветов было много-много. Потом пойдем с маменькой в церковь, все и странницы — у нас полон дом был странниц да богомолок. А придем из церкви, сядем за какую-нибудь работу, больше по бархату золотом, а странницы станут рассказывать: где они были, что видели, жития разные, либо стихи поют. Так до обеда время и пройдет. Ту т старухи уснуть лягут, а я по саду гуляю. Потом к вечерне, а вечером опять рассказы да пение».
Чудесное, но земное еще житье: цветы и вода, бархат и золото, лето и сад, стихи и пение — собраны самые светлые нити земной пряжи, самое хорошее и ласковое, что в ней есть.
От светлого домашнего житья легко взмыть выше, в церковь, туда, где земля соединяется с небом: «И до смерти я любила в церковь ходить! Точно, бывало, я в рай войду, и не вижу никого, и время не помню, и не слышу, когда служба кончится. Маменька говорила, что все, бывало, смотрят на меня, что со мной делается! А знаешь: в солнечный день из купола такой светлый столб вниз идет, и в столбе ходит дым, точно облака, и вижу я, бывало, будто ангелы в том столбе летают и поют».
Почти вовсе избавившись от материальной оболочки, превратившись в чистую душу, по светлому столбу взбирается Катерина еще выше: «А какие сны мне снились, Варенька, какие сны! Или храмы золотые, и сады какие-то необыкновенные, и все поют невидимые голоса, и кипарисом пахнет, и горы и деревья будто не такие, как обыкновенно, а как на образах пишутся. А то будто я летаю, так и летаю по воздуху».
Ни о маменьке, ни о родительском доме Катерина более не вспомнит. Вообще, когда у героинь Островского случается какое-либо семейное расстройство, их первая мысль — вернуться в родительский дом. Но в этот дом возврата нет. Точно он и не на земле был вовсе, точно душа Катерины с неба упала.
Тяжко придется душе, упавшей с подобных высот в Калинов. Ее мир и ее вера были непротиворечивы, цельны. «В мироощущении Катерины, — пишет Ю. Лебедев, — гармонически сочетается славянская языческая древность… ‹…›…с демократическими веяниями христианской культуры»[98].
Упоминание демократизма в этом контексте кажется лишним, ведь и язычество было вполне «демократическим». А замечание о гармонии кажется верным: Бог Катерины неотделим от «солнышка». «… Рано утром в сад уйду, еще только солнышко восходит, упаду на колена, молюсь и плачу…»: ангелов она видит «в солнечный день».
То ли в далеком прошлом, то ли в мечтах о будущем в народном мироощущении слились Христос и солнце. Духовное сплелось с природным и облагородило, осветило его. Может статься, так было; можно надеяться, так будет. Но то состояние русского мира, в которое спустилась душа-Катерина, далеко от гармонии, от слияния и примирения духа и природы.
Самый решительный разрыв духа и природы описан, конечно, в творчестве Достоевского. Обострение духа неминуемо ведет к отпадению от природы. «Взойдет солнце: посмотрите, разве оно не мертвец? Одни только люди, а кругом них молчание — вот земля», — скажет герой рассказа «Кроткая». Восхода солнца будет ждать Ипполит из романа «Идиот», чтобы после чтения исповедального дневника, «покаяния на миру», застрелиться. Многие герои Достоевского предъявляют строгий счет природе — неумолимому тарантулу, казнящему людей, не пощадившему и самого Христа. Но и «живая жизнь», любовь, солнце, «клейкие листочки» для них в таком случае становятся невероятным и совершенно недостижимым счастьем. Значит, дух виноват в невозможности жить в мире с собою и природой?
В. В. Розанов в книге «Темный лик» отважно пойдет до конца, выговорит последние слова. Христос — враждебен миру: он против всего, что дорого и мило человеку в земной жизни, против любви, рождения детей, семьи, он объявил злом и грехом все, что ему не подчинено; он уродует человека, заставляя того бояться, стыдиться, презирать собственную природу. В последней книге своей «Апокалипсис нашего времени» Розанов завершит поиски своего Бога отчаянным возгласом: «Попробуйте распять солнце, и вы увидите — который Бог»[99].
Трагический тупик! Предпочтешь солнце и природу — отъединишься от духа и Христа. Уйдешь к духу и Христу — отпадешь от солнца и природы. Боги ссорятся, людям горе.
Но тема ссоры богов возникает в творчестве Островского позже. Калиновское состояние «русского космоса» — напряженно-тревожное сожительство богов, довольно-таки враждебно охраняющих границы своих владений.
В домах живет мрачный и строгий Бог Кабанихи, опирающийся на заветы Домостроя.
Отношение русских просвещенных людей к Домострою в новые времена бывало разным. Есть и мнение о том, что книга эта хорошая, полезная, много способствовавшая укреплению русской семейственности в свое время. Тут, конечно, есть определенная путаница понятий. Представьте себе, что подобная книга вышла в Англии и предписывает англичанам способы поведения в домашнем быту. Англичане сочли бы такую книгу юмористической. Но идея нравственности, спущенной сверху, внедренной по указу, конечно, не чужда русским и не смешна им.
Мне ближе всего та оценка Домостроя, которую дает в книге «Роза мира» выдающийся русский мистик Даниил Андреев, собиратель и истолкователь всех духовных поисков человечества. «Домострой, — пишет он, — есть попытка создания грандиозного религиозно-нравственного кодекса, который должен был установить и внедрить в жизнь именно идеалы мирской, семейной, общественной нравственности. ‹…› Сильвестру, как известно, удалось сложить довольно плотно сколоченную, крепкую на вид, совершенно плоскую систему, поражающую своей безблагодатностью. ‹…› Совсем другой дух: безмерно самонадеянный, навязчиво-требовательный, самовлюбленно-доктринерский, ханжески прикрывающий идеал общественной неподвижности личиной богоугодного укрепления общественной гармонии — гармонии, которой в реальной жизни не было и помину. ‹…› В последующие эпохи мы еще не раз встретимся с этим тяжеловесным, приземистым, волевым духом: духом демона государственности»[100].
Что домостроевский Бог, венчающий крепостную «лестницу в небо», есть на самом деле невесть кто, я писала в связи с «Воспитанницей». Вот и Андреев считает, что опора патриархальной старины и «мессианического самомнения» инспирирована особым «демоном государственности». Мистическое учение Андреева предполагает государственность исключительной специализацией демонов. Это убедительно отражает умонастроение русского интеллигента в XX веке, но, конечно, никаких тому доказательств мы не имеем, кроме четкого ощущения, что русская государственность в ее исторической перспективе не есть сугубая область Божьего строительства. Тем не менее превращение общинного русского Бога в русского демона кажется не визионерской сказкой, а жестокой правдой.
«Тяжеловесный, приземистый, волевой» дух пришелся по нраву, по вкусу, по нутру на Руси. Без опоры в человеческом общежитии этому богу-демону не было бы никакой пищи. Но тяжеловесные, приземистые, безблагодатные натуры вроде Кабанихи сочетались с ним гармоническими узами.
Свидетельство тому, что эти рассуждения вдохновлены драматургией Островского и не навязаны его мировоззрению, — персонаж, очень родственный Марфе Игнатьевне Кабановой. Это Снафидина, мать Ксении, героини последней пьесы Островского «Не от мира сего». Зять аттестует ее так: «… теща моя очень богата, но порядочная ханжа, женщина с предрассудками и причудами какого-то особого старообрядческого оттенка. ‹…› Сама-то она из купеческого рода…» Другой персонаж рассказывает о Снафидиной: «В этом семействе добродетели довольно суровые, старинные: и отречение от удовольствий, и строгое воздержание в пище, постничанье…»
Снафидина мало участвует в непосредственном действии пьесы. Скорее всего, она нужна Островскому, дабы подвести итог, сказать последние слова о подобном роде нравственности. «Один закон только и есть, — толкует Снафидина, — чтоб дети повиновались своим родителям. ‹…›…я свои права знаю; я за дочерей должна на том свете отвечать». Она считает себя вправе даже убить свою дочь, потому что «я убью ее тело, но спасу душу». Вполне в духе той морали, которая приказывала вырвать глаз, если он соблазняет, морали, обратившей все поэтические выражения евангельского Христа в руководство к действию и метод государственного и общественного строительства.
«Я ее (дочь — Т. М.) очень люблю; а уж как в детстве любила… ‹…› Я просила, я молилась, чтобы она умерла. ‹…› Тогда бы уж туда прямо во всей своей младенческой непорочности». Какая злая пародия на христианскую идеологию! Трудно принять такую нравственность и такого Бога. «Нет, — замечает дочь Снафидиной Ксения, — они (маменька — Т. М.) от настоящей нравственности куда-то в сторону ушли. Их кто-нибудь путает». «В сторону ушли». «Их кто-нибудь путает». Кто ж их может путать, как не великий путаник, дух подмены, отец лжи и враг рода человеческого?
Крепко писан Домострой, крепко строены дома в Калинове. Только живет в домах ревниво оберегаемый дух человеконенавистничества. «У всех давно ворота, сударь, заперты и собаки спущены, — рассказывает Кулигин Борису. — Вы думаете, они дело делают либо Богу молятся? Нет, сударь! И не от воров они запираются, а чтоб люди не видали, как они своих домашних едят поедом да семью тиранят. И что слез льется за этими запорами, невидимых и неслышимых! ‹…› И что, сударь, за этими замками разврату темного да пьянства! И все шито и крыто — никто ничего не видит и не знает, видит один только Бог!»
Это в домах. Дома же окружены вольной волюшкой природы, царством ветхих стихий, увенчанных державной силой древних богов: грозы, солнца. Вне дома и вне природы стоит церковь. Древние боги не заходят в дома, не заглядывают в церковь. Но все, что происходит на воле, на природе, — то в их власти, и вмешательства они не потерпят. И надо сказать, демоны домов дипломатично уступают древним богам их древнюю долю.
Толкуя дальше о солнце, разъясню: имеется в виду Ярило-Солнце, в значительной мере сотворенный Островским, бог, покровительствующий любви — молодой, горячей, страстной, земной любви, требующий ее от своих подданных властно и гневно.
Возражая тем критикам, которые удивлялись, отчего девица Варвара преспокойно гуляет с Кудряшом и явно их отношения не невинны, Мельников-Печерский пишет: «Господа критики, конечно, не знают, что у нас весной бывают в разных местах гулянья на Яриле, гулянья на Бисерихе, на которые нет ходу ни женатым мужчинам, ни замужним женщинам, и что эти гулянья непременно оканчиваются сценами, какие бывали на классической почве Эллады в роще Аонид»[101].
Девице, сполна нагулявшейся по молодости «в роще Аонид», было проще и сподручнее затем принимать строгости дома. Неписаный договор дома и воли разграничил сферы влияния: солнце собирало свою дань с вольных, незамужних и неженатых, не вмешиваясь в сумрачный покой дома. Дом был вынужден терпеть определенную власть солнца, отвоевав у него иерархию семьи. Сосуществование дома и воли не было мирным, договор нарушался обеими сторонами.
Мельников-Печерский разъясняет драму Катерины следующим образом: «Катерина взята из другого города, где нет раскола и где не празднуется Ярило. ‹…›…она непричастна была в девичестве русским вакханалиям… Но поставленная теперь в такую среду, где служение Яриле не считается безнравственным…»[102] Считать, что трагедия Катерины в том, что она свершила запоздалое служение Яриле, — значит сделать творение Островского грубее и проще, чем оно есть. Однако действие солнца в истории Катерины существует, и оно — решающее.
При падении души-Катерины в калиновские обстоятельства произошел раскол. Единый светлый Бог, солнце-Христос ее девичества, распался. Солнце стало Ярилой, жестким, жгучим богом страстей земных. А Христос, лишенный солнечного света, обратился в «темный лик», стал грозным судьей, запретом, окликом, повелением. Катерина потеряла связь с прежним Богом и поневоле покорилась богу Кабанихи.
Немало написано об истории грешной любви Катерины, о ее раскаянии и самоубийстве. Забавно сказал один из современников Островского: в рассуждениях о нравственности Катерины выясняется прежде всего нравственность самого пишущего.
Суждения тут самые пестрые. Кто признает Катерину святой, кто — все-таки грешницей, кто — революционеркой, кто — пионеркой эмансипации, а Д. Писарев счел «мечтательницей и визионеркой», никак не могущей способствовать человеческому прогрессу.
Заветное дитя Островского приметно отделилось от создателя, зажило своей жизнью. Возможно ли сегодня понять «отцовское мнение» драматурга о своей героине: есть ли на ней грех, есть вина? какая? или нет?
Власть природы Островский признавал, природу любил сильно, остро чувствуя ее неслиянность с человеком. Замечательна дневниковая запись 1848 года, где драматург называет природу «любовницей» и держит к ней страстную речь:
«… как ни клянись тебе, что не в силах удовлетворить твоих желаний, — ты не сердишься, не отходишь прочь, а все смотришь страстными очами, и эти полные ожидания взоры — казнь и мука для человека».
Такое натурфилософское откровение — редкость для Островского, чей духовный мир вне творчества замкнут. Итак, природа ждет от человека ответной, взаимной любви, и это требование мучительно для него, живущего уже в отъединении от природы. Живя в слиянии с ней, человек был сыном природы, и любовь ее была материнская, властная, но и покровительственная. Отъединившись и усилившись, испытывая и покоряя природу, человек сделался объектом иной любви — требовательной, мучительной, казнящей.
Изрядно написано о любви Катерины к Борису. Между тем история любви в «Грозе» — это история любви Катерины и Бориса, история взаимной любви, что есть великая редкость в русской литературе.
Борис Григорьевич Дикой (очевидно, что фамилия Бориса именно такова, ведь его отец — брат Савела Дикого, Григорий) — истинный мученик и по пьесе, и по ее истолкованиям в критике, и в сценических интерпретациях. Всякий норовит его обидеть, сказать словцо поунизительнее. «Тиша… ‹…›… в тысячу раз умнее и нравственнее пошлого Бориса… ‹…› Его бесцветность хороша и в том отношении, что рельефно выставляет всю нелепость любви к нему Катерины…» (А. М. Пальховский)[103]; «… автор… ‹…›… и артист… ‹…›… дружными силами сделали из Бориса такое ничтожество, что нельзя его видеть на сцепе» (М. И Дараган)[104]; «Нет оправдания любви к этому Борису» (П. И. Мельников-Печерский)[105]. В полном презрении к Борису сошлись два главных критика Островского — Ап. Григорьев и Н. А. Добролюбов, обычно столь несхожие в своих мнениях. «Главный ее (пьесы — Т. М.) недостаток — это безличность Бориса. ‹…› Во что тут было влюбиться?» (Ап. Григорьев)[106]. Рассудительный Добролюбов подводит окончательный и плачевный итог: «Борис — не герой, он далеко не стоит Катерины, она и полюбила его больше на безлюдье… ‹…› О Борисе нечего распространяться; он, собственно, должен быть отнесен тоже к той обстановке, в которую попадает героиня пьесы. ‹…› Будь это другой человек и в другом положении — тогда бы и в воду бросаться не надо»[107].
Критики будто, право слово, ревнуют прекрасную Катерину к Борису. Так и повелось с тех пор — «о Борисе нечего распространяться». «Любовь к Борису, честному, добропорядочному, но неспособному ответить этой силе и яркости чувств, — путь к ее гибели», — пишет В. Я. Лакшин[108]. Е. С. Калмановский замечает, что Катерина, вернее всего, полюбила Бориса за то, что тот «нездешний, некалиновский…»[109].
Между тем Борис не безличен. Конечно, он не столь ярок, как ругатель Дикой или выдумщица Феклуша. Образование и воспитание смягчают слишком резкие черты характера и буйство нрава. У Бориса есть своя история. «Знали бабушку нашу, Анфису Михайловну?» — спрашивает он у Кулигина и Кудряша. «Ну как не знать! Как не знать!» — отвечают те. Бабушка эта, судя по всему, была крутенька, вроде Марфы Игнатьевны. Недаром оставила она хитроумное завещание, «чтобы дядя нам выплатил часть, какую следует, когда мы придем в совершеннолетие, только с условием… ‹…› Если мы будем к нему почтительны». Даже из-за гроба Анфиса Михайловна тиранствует, кажет свою волю.
Отец Бориса женился вопреки воле родни, по любви, на благородной. Значит, у Бориса в душевной памяти — пример безоглядной, вырвавшейся из-под контроля Калинова любви родителей.
Кулигин говорит о нем: «Хороший он человек» — и, по всему судя, это так и есть. Дикого Борис терпит из-за сестры («сестру жаль»), влюбляется в Катерину с первого взгляда, завидев ее «ангельскую улыбку» и свет лица, расстается с ней — «рыдая», как указано в ремарке. Ни в одной пьесе Островского мы не найдем мужчину, который расстается с женщиной, рыдая.
И вообще-то, на земле таких, наверное, не много будет. Конечно, рыдания не свидетельствуют о силе характера, но уж о силе чувства и ранимости сердца говорят точно.
Тихон рассказывает о Борисе: «… ругали, ругали — молчит. Точно дикий какой сделался. Со мной, говорит, что хотите делайте, только ее не мучьте! ‹…› Так тоскует, беда!» И еще замечательная черточка, ее нашел в свое время актер и драматург А. И. Сумбатов-Южин: когда Катерина в последнем действии отчаянно призывает: «Радость моя, жизнь моя, душа моя, люблю тебя! Откликнись!», Борис откликается, приходит на зов, хотя не видел и не слышал возлюбленную. «Реальное чудо, — указывает Южин. — Она позвала, он пришел»[110].
Все приходы и уходы у Островского обычно конкретны, мотивированы. Здесь объяснение одно: исключительная сила любви, обостряющая все чувственные способности человека.
Подобно Катерине, Борис тоже упал из своего «рая», но не из богочестиво-богоугодного житья среди цветов и странниц, а из жизни просвещенной, цивилизованной, столичной, где родители его любили, воспитывали хорошо, отдали учиться в Коммерческую академию. Бориса выделила из персонажей Калинова не только любовь Катерины, но и уважительное внимание Кулигина, охотно с ним беседующего, изливающего душу; а ведь Катерина и Кулигин — лучшие люди Калинова, неужели они отличили своей душой полное ничтожество? Борис мягок, деликатен, что, конечно, делает его «бесцветным» среди цветастого хамства и замысловатой ругани. Он знает, например, что вечный двигатель построить нельзя, но решает Кулигину того не говорить, не расстраивать хорошего человека, пусть мечтает. Борис — всего лишь интеллигентный человек, небывалая диковина для Калинова… Он тоже пленник, как и Катерина: воля отнята. Взаимная симпатия верующей Катерины и разумного Бориса, взаимное тяготение неминуемы и провиденциально благодатны. Недаром полюбились они друг другу в церкви.
Но сила Ярилы-Солнца сообщает этому тяготению опасную чрезвычайность. Для древних богов Катерина и Борис — беглецы, отступники: один укрылся в городе, в разумности и просвещении и отъединился не только от природы, но и от нравов родной стороны; другая покорилась «темному лику» «темного царства» и забыла солнышко, которому молилась в детстве. Доброе детское солнышко обратилось в грозного Бога, требующего и поклонения, и жертв.
Свой Бог — у естествоиспытателя Кулигина. И живет он с ним в полном ладу и согласии, и ничего не может ни с Кулигиным, ни с его Богом поделать калиновская жизнь. Не страшны ему ни демоны дома, ни гнев языческих богов. Мы немногое узнаем об этом Боге — лишь то, что он милосерден, справедлив и весьма благоволит к учению, науке, просвещению. Никакого особого поклонения, никаких жертв не требует. Он ценит сердечное тепло, и одно ему тяжко: обман доверия. Человек, исповедующий такого Бога, обманывать доверившегося не будет, не сможет.
Думаю, этот Бог и есть Бог самого Островского. Провинилась ли перед ним Катерина?
По системе нравственных ценностей драматургии Островского, определенная вина есть. Не в любви, конечно. А в «обмане доверия». Катерина ведь поклялась Тихону в верности, а клятву нарушила, обманула его. Это и мучит прежде всего Катерину. «Тихон! Матушка! Грешна я перед Богом и перед вами! Не я ли клялась тебе, что не взгляну ни на кого без тебя! Помнишь! Помнишь!» Но муками совести и покаянием этот грех искуплен, и более никакой вины на Катерине нет. Кто же из богов виновен в дальнейшей судьбе героини? Древние боги повинны в страсти Катерины и Бориса, они выказали свою силу, взыскали свою дань — десять ночей в овраге, но они их не разлучали. Несмотря на ужас перед «темным ликом», Катерина еще могла бы жить дальше с любимым человеком: «Еще кабы с ним жить, может быть, радость какую-нибудь я и видела». Расставшись с Борисом, Катерина остается один на один с демоном дома, настроенным весьма решительно, преисполненным жаждой мести. На его территорию набеги, его владычеству ущерб. Обступают со всех сторон: солнце сманило в овраг мужнюю жену, «милосердный судья» осмеливается давать советы домашним (Кулигин — Тихону: «… врагов-то прощать надобно, сударь»), и размягчающее тепло начинает свивать гнездо в сердце хозяина дома, так что тот готов простить Катерину и впустить в дом на жительство дух милосердия и сострадания.
Демон объявляет им войну — не солнцу и Христу, перед ними он ничтожен, а своим подданным: Катерине, Варваре, Тихону. Земная, простая Варвара сбегает с Кудряшом, по своей воле и в согласии с природой. Самостоятельная человеческая воля начинает производить решительные действия.
Кабаниха, верная слуга «темного лика», не желает смерти Катерины, но лишь ее подчинения, самоумаления. «Мучайся». Смерть Катерины — бунт против «темного лика» и всех его запретов. «Молиться не будут? Кто любит, тот будет молиться».
В христианской этике самоубийство впрямь тяжелый грех. Над самоубийцами нельзя читать молитвы. Даже высокопоставленный дворянин Лаэрт и сам король не вправе заставить священника отпеть Офелию полным чином, как мы помним из «Гамлета». А это лишь по подозрению в самоубийстве. Сколько все-таки жестокости в морали, не позволяющей даже пожалеть несчастного, который наложил на себя руки, верно, не от легкой жизни.
Слова Катерины: «Кто любит, тот будет молиться» — заповедь, оставленная нам Островским. Он не бунтует, не считает себя вправе учительствовать, реформировать, пропагандировать своего Бога. Но его заветный Бог — не казенный, не нормативный, не запрещающий и не указывающий.
Последние слова о Катерине — Кулигина: «… душа теперь не ваша: она теперь перед Судией, который милосерднее вас!» Кулигин поднял из Волги тело Катерины, а душа ее, видимо, ушла к Богу Кулигина, исполненному любви и сострадания к своим земным детям.
«После смерти своей, — пишет Лебедев, — Катерина сохраняет все признаки, которые, согласно народному поверью, отличают святого человека от простого смертного, — она и мертвая как живая»[111].
Душа прошла по мытарствам и вернулась к Отцу, «который милосерднее нас».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.