Николай Николаевич Туроверов

И ещё одно имя поэтическое возвращается на родную землю с чужбины как из небытия — Николай Николаевич Туроверов (1899–1972). Поэт казацкого корня, прошедший в составе казачества Белое движение, он прославил казачество во многих стихах своих, но было бы неверным сводить поэзию Туроверова к единой теме. Важнее: он вложил в творчество энергию любви к жизни, к родине — энергию, питаемую глубокой верой в промыслительную Божию помощь и защиту от всех бед земных.

Это не значит, конечно, что он не знал душевного смятения, тоски по оставленному, сознавания своего безнадёжного положения изгнанника. Даже мысленное возвращение в родной дом становится для него чрезмерно грустным — он передал свою печаль в гениальных по образной силе строках:

Я знаю, не будет иначе,

Всему свой черёд и пора.

Не вскрикнет никто, не заплачет,

Когда постучусь у двора.

Чужая на выгоне хата,

Бурьян на упавшем плетне,

Да отблеск степного заката,

Застывший в убогом окне.

И скажет негромко и сухо,

Что здесь мне нельзя ночевать,

В лохмотьях босая старуха,

Меня не узнавшая мать (57)*.

*Здесь и далее ссылки на стихотворения Туроверова даются непосредственно в тексте по изданию: Туроверов Николай. Двадцатый год — прощай Россия! М., 1999; с указанием страницы в круглых скобках.

Он был не одинок в своей тоске — о всё более удаляющемся времени, когда связь с родиной сознавалась не в ослабевающей памяти, а в печали о живом чувстве бытия на родной земле. И он был слишком одинок в своей тоске, ибо слабеющее чувство родины не скрепляло рвущихся связей с теми, с кем соединяла она когда-то любовью к себе.

Одних уж нет, а те далече—

Недолог человечий срок.

О Боже, как я одинок,

Какие выспренные речи,

Как мёртво падают слова,

Как верим трудно мы и плохо,

— Что ж, может быть, ты и права,

Для нас жестокая эпоха.

И для каких грядущих дней

Храню бессмертники сухие?

Всё меньше помним о России,

Всё реже думаем о ней;

В плену бесплодного труда

Иными стали эти люди,

А дни идут, идут года,

Разлюбим скоро и забудем

Всё то, что связано с Тобой,

Всё то, что раньше было с нами.

О, бедная людская память!

Какой архангельской трубой

Нас воскресить теперь из праха?

И мы живём, всё что-то ждём

И песни старые поём

Во имя русского размаха,

Во славу легендарных лет,

Давным-давно которых нет (59).

Он знает: чужая земля — это теперь навсегда. Мать, родина, осталась там, далеко. Здесь мачеха. Надо свыкаться и с нею.

Жизнь не начинается сначала,

Так не надо зря чего-то ждать;

Ты меня с улыбкой не встречала

И в слезах не будешь провожать.

У тебя свои, родные, дети,

У тебя я тоже не один,

Приютившийся на годы эти,

Чей-то чужеродный сын.

Кончилась давно моя дорога,

Кончилась во сне и наяву,—

Долго жил у твоего порога,

И ещё, наверно, поживу.

Лучшие тебе отдал я годы,

Всё тебе доверил, не тая,—

Франция, страна моей свободы—

Мачеха весёлая моя (84).

Строгое мужество и трезвая печаль в этих пронзающих душу строках. Никто лучше не сказал о том, что утаивается человеком, живущим у порога неродного дома.

И понимает он: время идёт, приходят новые поколения, эмиграция становится уже не просто ощущением, но состоянием, которое втягивает в себя, подчиняет, в котором рвутся многие связи.

У отцов свои преданья,

У отцов свои грехи:

Недостроенные зданья,

Непрочтённые стихи.

И ни в чём уже не каясь,

Лоб крестя иль не крестя,

Подрастает, озираясь,

Эмигрантское дитя (215).

А всё же есть в жизни то утешение, с каким не совладает никакое уныние. Воспоминания об оставленной родной земле постоянно сопрягаются с неколебимостью веры.

Ах, Русь, Московия, Россия,—

Простор безбрежно снеговой,

Какие звёзды золотые

Сейчас зажгутся над тобой?

И всё равно, какой бы жребий

Тебе ни бросили года,

Не догорит на этом небе

Волхвов приведшая звезда,

И будут знать, и будут верить,

Что в эту ночь, в мороз, в метель

Младенец был в простой пещере

В стране за тридевять земель.

Никто другой не станет ближе,

Чем Он, скуде дымящих хат,

Когда сухой мороз пронижет

Весёлый крик твоих коляд (20–21).

Туроверов в своих стихах часто проявляет сугубо религиозное мирочувствие, обнаруживающее себя ненарочито, но верно. Примеров много. Так, не случайно же, вспоминая о жестоком Перекопе, он не забывает и о молитвенной помощи, без которой может быть утрачена всякая надежда:

Кто завтра жребий смертный вынет,

Чей будет труп в снегу лежать?

Молись, молись о дальнем сыне

Перед святой иконой мать! (35)

Для поэта само сознавание прихода Спасителя в мир делает жизнь небезнадёжной, полной ожидания светлой радости.

Все мы с детства знаем: к Рождеству

Всё на свете и чудесней, и добрее.

Снег, упавший на опавшую листву,

Под листвой кузнечика согреет.

И на ёлках, зеленеющих вокруг,

Разноцветные зажгутся свечи.

Рождество, мой музыкальный друг.

Рождество, мой молодой кузнечик.

И скрипач весною с торжеством

Воскресение прославит в песне.

Все мы с детства знаем: Рождеством

Всё необычайней и чудесней (198).

Рождество, кажется, любимый праздник поэта: о Рождестве немало строк в его стихах.

Туроверов продолжил то в русской поэзии, что было всегда соединено с сознаванием красоты мира как проявления славы Господней. А для этого-то нужно быть проникнутым истинною верою.

Грозу мы замечаем еле;

Раскрыв удобные зонты,

В проспектах уличных ущелий

Не видим Божьей красоты,

И никому из нас не мнится

Вселявшая когда-то страх

Божественная колесница

С пророком в грозных облаках.

……………………………….

Но где-нибудь теперь на ниве,

Средь зеленеющих равнин,

Благословляет бурный ливень

Насквозь промокший селянин.

И чувств его в Господней славе

Словами выразить нельзя,

Когда утихший дождь оправит

Весёлой радугой стезя (67).

Он знает о тех чувствах в Господней славе, ибо они не сторонние для него, но живут в нём самом, всегда жили. Эти чувства для Туроверова сопряжены с некоей тайной, только и придающей миру то великолепие, ту жизненность, которые так много говорят сердцу о Творце. В том мы можем отметить близость Туроверова Достоевскому — в мироощущении.

И снилось мне, что будто я

Познал все тайны бытия,

И сразу стал мне свет не мил,

И всё на свете я забыл,

И ничего уже не жду,

И в небе каждую звезду

Теперь я вижу не такой,

Как видел раньше — золотой,—

А бледным ликом мертвеца,

И мёртвым слухом мудреца

Не слышу музыки светил.

Я всё на свете разлюбил,

И нет в груди моей огня,

И нет людей вокруг меня… (184).

Поэту скучны притязания на (позитивистское по природе) всезнание. Знание земных мудрецов — не сила, но мертвизна. Здесь мы встречаемся вновь всё с тою же проблемою противостояния веры и рассудка, в своеобразном преломлении. Рассудочным претензиям поэт противопоставил радостное чувство живого восприятия бытия: поэтому и долго спустя он вспоминает ощущения тех дней, когда пребывал ещё в своём лучшем из миров:

И я проснулся на заре,

— Увидел церковь на горе,

И над станицей лёгкий дым,

И пар над Доном золотым,

Услышал звонких петухов,

— И в этом лучшем из миров

Счастливей не было людей

Меня, в беспечности своей (184).

Не упустим вниманием: облик родной земли освящён вознесённым надо всем — храмом.

Поэт не только восхищён Божьей красотою, разлитою в природе, но скорбит о том, что для человека она становится всё более далёкою, забытою, недоступною. Ему кажется тщетою надежда на неземное утешение у тех, кто не прозрел земную благодать мира.

Как далека от нас природа,

Как жалок с нею наш союз;

Чугунным факелом свобода

Благословляет наших муз,

И, славя несветящий факел,

Земли не слыша древний зов,

Идём мы ощупью во мраке

На зовы райских голосов,

И жадно ищем вещих знаков

Несовершившихся чудес,

И ждём, когда для нас Иаков

Опустит лестницу с небес.

И мы восторженной толпою,

В горячей солнечной пыли,

Уйдём небесною тропою

От неопознанной земли (50).

Вот это чувство — чувство красоты мира как отражения совершенства творения — было исконно присуще русской культуре и ещё в средние века отличало её от западной. Русская всеотзывчивость, которую Достоевский так проницательно ощутил в Пушкине, жила и в душе Туроверова, по-своему осуществляя себя в нём.

Мне приснились туареги

На верблюдах и в чадрах,

Уходящие в набеги

В дымно-розовых песках.

И опять восторгом жгучим

Преисполнилась душа.

Где мой дом? И где мне лучше?

Жизнь повсюду хороша!

И, качаясь на верблюде,

Пел я в жаркой полумгле

О великом Божьем чуде—

О любви ко всей земле (126).

Вот это-то и помогает подлинно приять в душу всё, ниспосылаемое человеку, — любовь к Божьему миру даже в неизбежности ухода из него.

Глядеть, глядеть! И глаз не отрывать,

И знать, что никогда не наглядеться

На Божий мир. Какая благодать,

Какая радость для стареющего сердца.

И здесь, в чужом, и там, в родном краю,

В деревне под Парижем и в станице,

Где жёг огнём я молодость свою,

Чтоб никогда потом не измениться,

Всё тот же воздух, солнце… О простом,

О самом главном: о свиданьи с милой

Поёт мне ветер над её крестом,

Моей уже намеченной могилой (188).

Потрясающие строки, ибо слагаются они и впрямь над будущею могилою своею.

Но он нашёл верную опору: упование на Промысл:

«В скитаньях весел будь и волен,

Терпи и жди грядущих встреч,—

Тот не со Мной, кто духом болен,

Тому не встать, кто хочет лечь.

Простор морей, деревья пущи

И зреющий на ниве злак

Откроют бодрым и идущим

Благословляющий Мой знак.

В лицо пусть веет ветер встречный,—

Иди — и помни: Я велел»,—

Так говорил Господь, и Млечный

На тёмном небе путь блестел (86).

Как созвучно это более поздним ахматовским строкам: «В каждом древе распятый Господь, //В каждом колосе тело Христово, //И молитвы пречистое слово //Исцеляет болящую плоть». Как Тютчев, как Ахматова, как Шмелёв, Туроверов узревает в природе указующие знаки Божьей премудрости. Нужно вновь вспомнить слова святого Максима Исповедника: «Весь мысленный мир таинственно и в символических образах представляется изображённым в мире чувственном для тех, кои имеют очи видеть»8. Поэтому: Млечный путь для поэта есть символ пути небесного, пути Господня — он ощущает своё призвание идти именно этим путём, одолевая на нём все тяготы и сомнения.

Так кто же я? Счастливый странник,

Хранимый Господом певец,

Иль чернью проклятый изгнанник,

Свой край покинувший беглец?

И почему мне нет иного

Пути средь множества путей,

И нет на свете лучше слова,

Чем имя родины моей?

Так что же мне? Почёт иль плаха,

Когда в толпу швырнёт с размаха

Вот эту голову палач.

Ах, всё равно! Над новой кровью

Кружиться станет вороньё;

Но с прежней верой и любовью

Приду я в Царствие Твоё (103–104).

Сам дар свой поэтический, своё призвание — Туроверов нёс как долг следования Божьей воле. Испытания же ниспосланные — как проверку решимости следовать ей.

Мне Сам Господь налил чернила

И приказал стихи писать.

Я славил всё, что сердцу мило,

Я не боялся умирать,

Любить и верить не боялся,

И всё настойчивей влюблялся

В своё земное бытиё,

О счастье верное моё!

Но просветлённая любовь

К земле досталась мне не даром—

Господь разрушил отчий кров,

Испепелил мой край пожаром,

Увёл на смерть отца и мать,

Не указав мне их могилы,

Заставил всё перестрадать,

И вот, мои проверя силы,

Сказал: “Иди сквозь гарь и дым;

Сквозь кровь, сквозь муки и страданья,

Навек бездомный пилигрим

В свои далёкие скитанья,

Иди, Мой верный раб, и пой

О Божьей власти над тобой” (113–114).

Поэзия становится для Туроверова средством общения с Творцом.

Не наяву, а в том счастливом сне,

Когда я вдруг заговорю стихами,

И Сам Господь в стихах ответит мне;

Но будет тайным разговор меж нами (135).

И одновременно он признаёт со смирением, как мало достоинства в его труде на весах Божьего суда.

Сколько веса в этой бедной лире,

Певшей о земном и для земных?

Ангел молча подбирает гири,

Выбирая самый лучший стих…

О, как все они теперь убоги,

Эта плоть и эта кровь моя,—

В судный час пред Богом, на пороге

Нового простого бытия (158).

Среди русских поэтов Туроверов выделяется особою темою своею: он сознаёт себя певцом казачества. Казаки для него — испокон века выделенный Божий народ. Народ, которому покровительствует Сам Спаситель, народ, за который перед Престолом Вседержителя заступаются святые, говоря о тяжком пути казачества, о защите им Божией правды, о следовании Божьей воле. Можно было бы много назвать и привести здесь стихов, этой теме посвящённых, но ограничимся лишь молитвою, возносимою поэтом к Богу за своих собратий.

Отныне, навеки и присно!

Господь, оглянись на слугу:

Для Тебя ведь казачьи письма,

Как святыню я берегу.

Они писаны потом и кровью,

Непривычной к писанью рукой,

С твёрдой верой в Тебя, и с любовью

К человеческой правде мирской.

И во сне, как в священном обряде,

На коленях, во прахе, скорбя,

Я стою пред Тобой на докладе—

За бездомных прошу я Тебя:

В чужедальних краях, без причала,

Казакам и не снится покой—

Приласкай на земле их сначала,

А потом у Себя успокой (188–189).

Мысль о казачестве и память о родине для Туроверова неразрывны — это несомненно.

Конечно, как и у всякого подлинного поэта, творчество Туроверова не ограничено лишь несколькими темами, но нам приходится вынужденно ограничивать себя. Простимся с ним — сознавая неповторимость этого творчества, как и неповторимость любой личности, независимо от масштабов её.

Возвращается ветер на круги свои,

Повторяются дни и мои, и твои,

Повторяется всё — только наша любовь

Никогда не повторится вновь (91).

Быть может, поэт бессознательно пришёл к тому, с чем можно одолеть скептический пессимизм Екклесиаста?..

Однако в кратком разговоре о тех, кто из огня гражданской войны оказался в сухом холоде чужбины, начавши именно там своё поэтическое бытие, мы как бы обошли поэтов, выходцев из «серебряного века», в изгнании продолживших творческое осмысление жизни, нагруженное прежним опытом, к которому добавились новые переживания, не изобильные счастливыми моментами. О них можно было сказать нечто и прежде, когда речь шла о начале века, но для целостности впечатления сосредоточим внимание на них в едином месте.