6
6
Отмеченные выше семантические нюансы истерического (и, в частности, эпилептичекого) дискурса не снимают проблемы его целостного характера. В плане терминологической экспликации истерического дискурса прямое и переносное значение медико-психологических понятий смешаны. Проблема осложняется, если учесть, что эпилепсия и истерика не исчерпываются медицинским и психиатрическим знанием. Приступы истерии и эпилепсии указывают на наличие потаенных, зачастую остающихся нерасшифрованными, значений, выходящих далеко за пределы сферы психологии и медицины. Случай Ставрогина представляет собой в этом смысле наиболее показательный пример. Как архетип одержимого (одержимого и искушаемого дьяволом) Ставрогин с самого начала осужден на смерть, т. е. на самоубийство, по отношению к которому совершаемые им на протяжении романа антисоциальные и аморальные поступки предстают как имеющие своего рода компенсаторную функцию. Самоубийство, совершенное на скрытой сцене (Варвара и Дарья принуждены разыскивать его в самой удаленной комнатке под крышей), «воспроизводит» акт надругательства над ребенком, о котором он рассказывает на исповеди Тихону. Первоначальное преступление — надругательство над Матрешей, чей маленький грозящий кулачок является ему в ночных кошмарах (и появляется в речи хроникера, описывающего Марию Лебядкину, чей узел волос на затылке напоминает кулачок, а также в угрожающем кулаке Шатова), — приводит к превосходящим его и, казалось бы, уже в силу этого вытесняющим его злодеяниям. Этого, однако, не происходит. Первоначальное преступление не может быть вытеснено и забыто, но только скрыто за другими преступлениями. Ставрогинские эротические (и временами сексуальные) похождения, как и его эксцентрические выходки, представляют собой симптомы его тайной вины. Кажется, что святитель, которого он презрительно называет «шпионом» и «психологом», — единственный, кто способен уловить тайное значение этих симптомов. Именно «психолог» угадывает его желание публичного признания вины (провокационного и шокирующего — как выражения преступной дерзости и горделивой самонадеянности), не будучи, однако, способным излечить его посредством «talking сиге». Стремление Ставрогина к излечению не может быть удовлетворено иначе как через (обратное, инверсивное) повторение. Он — преступник, виновный в том, что не предотвратил самоубийство оскорбленного им ребенка, должен теперь сам покончить с собой, удавиться. Это и есть конец истерии и ее объяснение. Тихон, призванный быть моральным цензором, оказывается литературным цензором [Сараскина 1996: 412], обостренно восприимчивым к риторике аптума и декорума. Святитель читает текст Ставрогина с точки зрения стилистики, что напоминает чтение сновидений Фрейдом, подлежащее описанию в терминах риторики [Antoine 1991]. В то время как для расшифровки символов текста сновидений Фрейд формулирует понятия «Verschiebung» и «Verdichtung», суровая оценка Тихоном ставрогинского непристойного (извращающего таинство исповеди) самообличения вскрывает лежащие в его основе неискренность и безудержную гордыню, но ни в коей мере не является интерпретацией психологической симптоматики. Мысль Достоевского сложнее. Истерический дискурс «Бесов» включает в себя цитату загадочного места из Нового Завета, упомянутого впервые в эпиграфе, который нужно постоянно держать в памяти, читая роман. Идет ли здесь речь об аллегории? Аллегория как фигура речи неоднократно упоминается в тексте в ироническом контексте, как самый грубый и даже тривиальный способ непрямого выражения мысли. В целом как способ высказывания она не заслуживает высокой оценки персонажей (капитан Лебядкин, полуобразованный и наглый болтун использует термин «аллегория» наивно и провокативно. Варвара Петровна, удивленная каким-то замечанием, спрашивает презрительно: «это аллегория?» [Бесы: 187]. Трудно, однако, отказаться от мысли, что именно аллегория — главная фигура и семантический ключ текста. Эпиграф и название романа стоит прочитать аллегорически. Хотя рассыпанные по тексту отсылки к евангельским словам («бесенок», «бес», «демон»; ср. «демон иронии» [Бесы: 202], «бес гордости» и «злоба без наслаждения») создают ощущение, что аллегорический уровень в «Бесах» избыточен, а обращение Степана Верховенского в самом конце романа к евангельскому тексту-эпиграфу может быть истолковано аллегорически. Присутствующий в романе библейский мотив многократно интерпретировался без учета его возможного соотнесения с дискурсом истерии. По словам евангелиста, экзорцизм, изгнание бесов из тела и души человека, исцеляет его. Лечение больных истерией в XIX веке предстает аналогичным очищающему воздействию Христа, изгоняющего нечистых духов из души больного и таким образом устраняющего болезненные симптомы. Однако, в романе не упоминается ни одного случая успешного излечения, напротив, все попытки облегчения душевных страданий (угрызений совести, отчаяния, невозможных желаний), не исключая и целительные беседы Тихона, заканчиваются очевидной неудачей. К концу романа половина персонажей погибает (двое кончают с собой, четверых убивают намеренно, одного — случайно, двое умирают при чрезвычайных обстоятельствах, и один — от эпидемической болезни). Бесы не покидают одержимых, экзорцизм не срабатывает. Души страждущих не могут быть заменены, как в библейском тексте, телами свиней, способных принять в себя покинувших человека бесов. Роль (истерических) свиней отведена самим героям.