Остров
Остров
Неоконченная повесть
Глава I
На Средиземном море, между островов, окружающих Грецию, давно уже известна мореходцам одна скала, уединенно возвышающаяся посреди моря.
Эта скала замечательна мореплавателям особенно потому, что она служит для них спасительным предостережением от опасных подводных камней и совершенно непроходимой мели, которая окружает ее со всех сторон на несколько верст. Потому кормчий, как скоро завидит ее вдалеке, уже спешит повернуть корабль в ту или другую сторону, чтобы миновать опасное место.
И не одни большие суда, даже мелкие лодки рыбаков, иногда занесенные бурей от ближних островов в соседство опасной скалы, всегда погибали там без возврата, застревая в вязком песку или разбиваясь об острые камни, так что ни один, вероятно, живой человек не приближался к подошве неприступного утеса, а вершина его была знакома только хищным птицам, которые прилетали туда съедать свою добычу.
Но достигнуть до скалы людям было не только невозможно, но и не нужно и даже не любопытно. Она не представляла ничего, кроме голого, бесплодного камня, впрочем довольно живописно исковерканного и в некоторых местах орошенного гремящими, дробящимися потоками, вытекавшими, вероятно, из средины самой скалы.
Но для чего же природа образовала это бесполезное явление? Или нужно человеку на всех дорогах земли и моря, на путях жизни и мышления встречать беспрестанные затруднения и опасности, чтобы не заснуть прежде ночлега в расслабляющей душу беспечности?
В ту ночь, когда в Греции случилось известное землетрясение, от которого многие города уничтожились, многие горы изменили свой вид, реки — течение, и особенно потерпели острова, а на север от Кандии, около Санторино, даже явился на свет новый, небывалый островок, тогда — кажется, это было в 1573 году — и в каменной скале произошло некоторое изменение. Мель вокруг нее распространилась еще более, сам утес еще вырос из моря и много расширился в своем объеме.
После того лет через тридцать два греческих монаха, занимаясь рыбной ловлей, в тихую погоду, на легкой плоскодонной лодочке плавали около берегов Анатолии. Утро было ясное; море, как зеленое стекло, лежало недвижимо; рыба играла на поверхности воды, и они, преследуя ее движения, мало-помалу удалились от берега. Но неожиданно поднялся ветер, и сила волнения увлекла их еще далее в море. Видя опасность, они начали прилежно работать веслами, но буря увеличивалась, земля исчезла из виду, лодочка их, прыгая по волнам, уносилась все далее. Воздух стал темен от туч; вокруг не было ничего, кроме разорванного моря, которое, казалось, за каждой волной раскрывается до самого дна. Страх, ужас и холод проникали их до самых костей. Но скоро они почувствовали, что продолжать долее спор свой с бурею было бы им и бесполезно, и невозможно. Сберегая силы на всякий случай, они сложили весла в лодку и отдались на волю Божью.
Между тем успели они принять друг от друга исповедь, получили разрешение, обнялись и тихим, но согласным голосом запели псалмы, глядя, уже почти равнодушно, на свою беспрестанно раскрывающуюся могилу.
Долго легкая лодочка носилась с пением по ревущему морю, увлекаясь то в ту, то в другую сторону.
Наконец сквозь тучи проглянуло солнце, потом скоро все небо очистилось, ветер утих, и только одно раскачавшееся море не переставало еще волноваться.
Сами не веря безвредности своего долгого плавания, они начали уже надеяться на спасение, но надежда их скоро исчезла, когда, осматриваясь вокруг себя, они заметили, что находятся далеко от земли и прямо в виду той опасной скалы, которая, как им было известно, со всех сторон окружена мелью и камнями и куда неодолимо стремило их морское волнение. В средине моря еще была им возможность случайно наплыть на остров или встретить корабль. Здесь не было и этой надежды: они неслись на скалу и уже видимо плавали над самой мелью. Но вот другое удивление: между желтым песком, едва покрытом водой, показалось темное углубление, как бы тропинка для лодки посреди непроходимого моря. Снова взялись они за весла, стараясь удержаться на этой узкой полоске, которая своим темным цветом ясно отличалась от окружающей равнины. Мало-помалу морская тропинка привела их к самой подошве скалы — они спасены.
Между тем день склонялся к вечеру. Море успокоилось. Но возвращаться уже было поздно. Они решились встащить лодку на камни и, взойдя на скалу, дожидаться там до следующего утра.
По неровным уступам огромных разбитых камней кое-как взобрались они наверх утеса, но там нашли они зрелище неожиданное.
Скала, казавшаяся бесплодным камнем, в самом деле была цветущий, плодоносный остров. Голые кремни, которые окружали его со всех сторон, составляли только высокую ограду, внутри которой, в таинственном углублении, скрывалась пространная зеленая равнина, усеянная живописными пригорками, перерезанная живыми потоками, густыми и разнообразными перелесками. Высокие кедры не достигали, однако же, до вершины ограды. Леса лавровые и финиковые мешались с оливковыми и лимонными деревьями, осыпанными плодами, с апельсинами и персиками, с ореховыми рощами, с миртовыми кустами и виноградными лозами, вокруг них обвивающимися. Невыразимое чувство овладело спасенными спутниками посреди этой роскошной природы. Молча стали они на колени и долго не могли найти голоса для слов, смотря на светлый восток, озаренный заходящим солнцем.
Окончив молитву и утолив голод древесными плодами, они пошли осматривать остров.
Нигде не заметно было следов человека. Все было дико, но все прекрасно: сад, устроенный без трудов и работы, все ярко и стройно, все наполнено красоты и благоухания. Особенно внимание их остановилось на течении одного красивого потока, который бежал с вершины небольшой горы и, живописно извиваясь по ней, беспрестанно падал с камня на камень громкими порогами. В одном месте, где падение его было значительнее других, сгибаясь в широкую дугу, под которой, как под прозрачным покрывалом, зеленелись кусты и растения, они заметили, что под этим радужным сводом образовалась круглая пещера, у входа заросшая гибкими розгами винограда. Природа, казалось им, нарочно создала в этой жаркой стране это отрадное убежище, и занавесила его прохладной струей от солнца, и убрала его стены разноцветными кристаллами, и устлала его пол мягким мохом и густой травой. Но что-то звонкое попалось им под ноги. Это был женский браслет, украшенный драгоценными каменьями. Как зашел он сюда? Птица ли занесла его? Или был здесь человек? Но вот явный признак человека: прямой греческий меч, весь покрытый ржавчиной. Недалеко от него яшмовая курильница, обвитая искусственными рельефами, с остатками благовонной смолы и нескольких недогоревших углей. Вот и еще: шлем и мужские латы. Подле них блестели в траве женские ожерелья и кованый пояс, а в темном углу пещеры два белых человеческих остова лежали обнявшись. Но истлевшие кости при первом прикосновении разлетелись в пыль, так что от них остались только два маленьких крестика из чистого золота и два кольца, на которых вырезаны были две греческие буквы, на одном I, на другом N. Больше не было никакой надписи.
На другой день, когда солнце выкатилось на небо, маленькая лодочка уже плыла вдаль от острова, по той же темной тропинке.
Легко было путникам, вчера заметив дорогу, отыскать ее опять. Скоро выбрались они в открытое море и, держась все прямо, достигли одного из островов архипелага. Там сели они на корабль и благополучно прибыли в свой монастырь, во все продолжение пути храня крепкую тайну о своем странном открытии. Но в монастыре они обо всем рассказали настоятелю, который, чувствуя, при бедственном состоянии Востока, всю важность независимого убежища, также втайне сообщил об нем патриарху. Таким образом, известие о новом острове сберегалось между избранным духовенством Востока, и только немногим мужам испытанной жизни и характера передавалось оно вместе с другими важными преданиями, которые всегда хранились и теперь еще хранятся в целости у известной части восточного монашества.
Между тем многие пустынники удалились на тайный остров, навсегда скрываясь там от света и людей. Вскоре подле таинственного грота, в тени кипарисовой рощи, основан греческий монастырь и возвысилась церковь во имя святого Георгия, от чего и весь остров получил то же название между знавшими о его существовании.
В течение времени переселялись туда многие из ученейших людей Греции и Палестины, так что, наконец, монастырь Святого Георгия, хотя известный не многим, сделался, однако же, одним из первых на Востоке и по духовной замечательности людей, его составляющих, и по богатству своей библиотеки, и по своему счастливому местоположению, и более всего — по тому особенному духу глубины, который должен был возникнуть в отдаленном и сомкнутом кругу людей необыкновенных.
Впрочем, не одни монахи населяли таинственную скалу: многие и светские семейства, преследуемым неверными, уходили туда, желая лучше сокрыться в вечном уединении, чем променять на латинскую чужбину свою православную родину.
Часто, на греческих островах или в Константинополе, когда от паши или от султана угрожала опасность какому-нибудь важному фанариоту за его подозрительную приверженность к христианам или богатому купцу за его завидные сокровища, то прежде чем беда настигнет несчастного, у порога его жилища являлся какой-нибудь неизвестный прохожий в разорванном рубище и просил его гостеприимства. И получив его, за чашей меда он рассказывал хозяину про свои далекие странствия, про Святую землю, угнетенную варварами, про Афонскую гору, светильник христианского просвещения на Востоке, про некоторых святых мужей, скрывавшихся в пустынях Азии и Африки, — а между тем, тайно передавал ему известие об опасности и приготовленных средствах к спасению. Но некоторым, особенно испытанным, открывалось также о существовании неизвестного острова.
По этой причине остров разделен был на две части: в одной стоял монастырь и жили монахи, в другой семейства изгнанных.
На этой последней части острова образ жизни был совсем необыкновенный. Земля была общая, труды совместные, деньги без обращения, роскошь неизвестна, а между тем вся образованность древней и новой Греции хранилась между жителями во всей глубине своей особенности, неизвестной Западу и забытой на Востоке. В их занятиях работа телесная сменялась умственной деятельностью. В собраниях правдивость, доброжелательство и стремление к возвышенным наслаждениям духа. В семейном кругу глубокий мир и чистота. В воспитании детей развитие душевных сил без насильственных напряжений, ненависть к притворству и презрение к нелюбовному чувству соперничества. Высоко ценили они всякое достоинство, всякую способность, но для детей своих, скорее, бы предпочли их совершенное отсутствие, чем, при некотором достоинстве, еще больше лукавое его выказывание. И они росли весело, юноши крепли духом и телом, девы стыдливые, глубоко любящие и во всей прелести неизнеженного здоровья и греческой красоты.
Нередко, однако же, получали островитяне известия об остальном мире и часто туда, где нужна была помощь, тайно посылали деньги из своих сокровищ, им не нужных и только хранимых для добрых дел и некоторых далеких предположений. Не тревожила их наружная мишура европейской образованности, ни газетные знаменитости, ни чужедворные сплетни; но, морем отделенные от мира, любовью к человечеству с ним соединенные, всегда с любопытством сердечного участия следили они за судьбами просвещения и народов и с трепетом ожидали, не воскреснет ли Греция и не блеснет ли где-нибудь луч надежды к избавлению христианства.
Так было на неизвестном острове, посреди невежественных земель, угнетенных варварами. Между тем в просвещенной стране человечества, в образованной Европе, все, казалось, идет своим установленным, твердым порядком. Люди живут как обыкновенно, один не заботясь о другом, каждый думает, считает, страдает и утешается за себя. Те немногие, на которых лежит бремя общей заботы, также следуют обыкновенным правилам: в прошедшем ищут уроков для будущего, судят о завтра по вчера, смотря на заходящее солнце, рассчитывают о грядущем утре. И в самом деле расчеты их верны: по известным законам известные силы играют и равновесятся, как играет в парусах постоянный и попутный ветер.
Но вдруг на Западе переломился порядок: взволновался народ, разыгрались страсти, рухнул престол, полилась кровь, падает церковь, законы ломаются, все устройство вещей ниспровергнуто, новое устройство возникает и снова рушится, уставы сменяются другими, все зыблется, все падает, все подымается и снова падает; топор работает день и ночь, кровь льется реками, народ пляшет, страсти не знают границ, крики восторга мешаются с криком отчаяния, с громом пушек и барабанов, с отзывом славы и побед, воплями кровожадного зверства, с глубокими воздыханиями глубокой любви к человечеству, с хохотом распутства и самозабвения.
Вся Европа дрожит от волнующегося народа, все царства соединились против него войной и не могут одолеть его напряженных сил. Что-то будет с просвещенным человечеством?
На уединенном острове слух о переворотах европейских особенно занимал одного из потомков древних греческих императоров, фанариота Палеолога, прежде служившего драгоманом при Порте и оттого более других опытного в делах Запада. Но эти известия нисколько не изменяли его мирных занятий и стройной, деятельной жизни, разделенной между их дружеским обществом и его небольшою семьей, которую составляли его молодая жена, маленький сын и маленькая девочка, у них воспитывавшаяся.
Олимпиада Палеолог была одною из тех жен, любимых Небом, которые видимо приводят благословение Божие на душу ими любимого. Чистая правильная красота была только светлой тенью светлого, внутреннего существа ее. Со всей теплотой полного, не засыпающего сердца разделяла она с мужем определенные заботы дня, и произвольные мысли отдыха, и далекие надежды будущего, и едва заметные сердечные думы — и все в его жизни, в сердце и в мыслях получало новый заманчивый вид от ее гармонического прикосновения. Неистощимая глубина их душевного согласия могла только сравниться с глубокою синевою теплого неба над их тихим островом.
Общими силами, общими радостными заботами занимались они воспитанием своего маленького Александра — и это чувство занимало в их сердце то же отдельное место, на котором лежала и мысль о будущем избавлении их народа.
Девочка, которая у них воспитывалась, была дочь фанариота Наттарры, искреннего друга Палеолога, погибшего в Константинополе насильственной смертью вместе со всем своим семейством. Маленькая Елена, спасенная человеколюбием варваров в маленькой колыбели, забрызганной кровью ее родных, тайно перенесена была в другой город к одной бедной христианке. Скоро потом какой-то монах, зная прежнюю связь ее отца с Палеологом, в одну темную ночь поставил люльку в узкую лодочку и с тихой молитвой над прекрасным младенцем по спокойному морю между мелью и камнями привез ее, спящую, на остров Святого Георгия.
Но на Западе долго еще не решался вопрос о судьбе взволнованного народа. Поколеблет ли он другие царства или сгорит в собственном огне? Чем кончится этот взрыв? Чего надеяться? Чего бояться?
И для чего Провидение послало или, по крайней мере, допустило это страшное явление? Какая польза произойдет из него для человечества? Или даром пролито столько крови, легло столько жертв и между жертвами столько чистых?
Из брожения беспорядка выйдет ли лучший порядок? Из дорогих опытов устройств и законов родится ли лучшее устройство, лучшие законы? Или все это волнение окончится одной горячей страницей в истории, одним холодным уроком для человечества?
Или, может быть, эта кровь, эти жертвы только страшное наказание просвещенному человечеству за ложь в его просвещении, очистительное наказание человеку за расслабление его сердечных сил, за вялость и ограниченность его стремлений, за притворство в вере, за корыстное искажение святыни, за несочувствие к угнетенным, за презрение прав бессильных, за легкомыслие, за коварство, за изнеженность, за забытие меньшей братии Сына Человеческого, за оскудение любви?..
Отдыхая на дерновой скамейке в тени лавровой рощи, однажды Палеолог, в минуту душевного волнения, говорил жене своей:
— За твою чистую душу, друг мой сердечный, посылает нам Небо то небывалое счастье, которое другие знают только во сне. Когда твоя стройная рука меня обнимает и я гляжу в твои глубокие, блестящие глаза, тогда мне кажется, что внутри моего сердца раскрывается другое зрение и я вижу насквозь все бестелесное существо твое и вижу еще тем же чувством сердца, как будто вокруг нас струится что-то прекрасное, что-то охранительное, родное и непонятное. Как будто небо в эту минуту раскрывается над нами. А с некоторого времени еще новая радость прибавилась к моему счастью. Одна мысль тревожила меня за маленькую Елену, когда ее привезли к нам. Я знал всегда, что ты будешь любить ее, что со всею заботливостью матери ты окружишь ее детство самыми нежными попечениями, но я боялся, чтобы любовь к нашему сыну не увлекла тебя невольно хотя к какому-нибудь различию в чувствах к двум детям. И мне грустно было предвидеть последствия этого для маленькой сироты, зная, как прозорливо несчастие и, еще больше, как оно подозрительно. Но теперь я спокоен совершенно. Я снова убедился, что для тебя чувство добродетели то же, что чувство природы. Я вижу ясно, как ты внутри сердца не разделяешь обоих детей, как ты равно и полно любишь их одной материнской любовью. Трудно выразить, какое сладкое ощущение дает мне эта уверенность. Часто я думаю, что если из-за могилы можно видеть нашу землю, то, верно, с благодарностью, верно, с радостными благословениями молится за тебя ее бедный отец.
— Я видела твое сомнение, — отвечала Олимпиада, — и молчала, ожидая, покуда время тебя успокоит. Могла ли я не любить дочь твоего друга? И, впрочем, кто бы она ни была, можно ли не чувствовать особенной привязанности к этому прекрасному ребенку? Посмотри, какая кротость, какой ум в этих черных задумчивых глазках! Посмотри, как в эти лета на ее милом личике уже обозначилась вся будущая красота! Какая стройность, какие тихие, легкие движения и какое любящее сердце! Однако я не скрою от тебя, что, может быть, начало моего чувства было не совсем бескорыстное. Когда привезли ее к нам, и я взяла ее на руки еще спящую, и потом она открыла свои большие глаза с длинными черными ресницами и потянулась маленькими ручками и улыбнулась мне прекрасной улыбкой, тогда мне живо пришло на сердце, что этот ребенок нарочно послан нам для того, чтобы со временем составить счастье нашего Александра. С тех пор эта мысль лежит неотвязно у меня на уме, и я невольно смотрю на Елену как на свою дочь, посланную мне Богом для радости всей нашей семьи.
— Ты говоришь мне мою же мысль, — отвечал Палеолог, — и, кажется, надежда нас не обманет. Смотри, как сильно растет между ними их детская дружба, основание будущего согласия и залог неминутной, разумной любви.
Между тем как они говорили, дети их, кудрявые, веселые, бегали вокруг них, играя между цветущими лаврами. Солнце садилось; в монастыре раздался тихий благовест; и взоры их, устремившись на небо, были полны счастья и благодарности.
Впрочем, это счастье, эта тихая жизнь возможна была только для них, отделенных от мира. Но для человека, окруженного беспрестанным волнением интересов, страхов, забот, удовольствий и страданий других людей, нет отдельной судьбы и, следовательно, нет безмятежного счастья. Когда ум его, встревоженный любопытством, хотя раз пришел в живое соприкосновение с движениями человечества, то уже насильно и навсегда обречен он разделять его общую судьбу, если не делом руки, то по крайней мере колебанием сердечным, волнением мыслей, сочувствием, пристрастиями, ошибками и вообще всеми страданиями человеческого рода. Тогда ему счастье одно: если жизнь его, для него потерянная, будет не совсем потеряна для других!
Все больше разгорался кровавый пожар на Западе. Страшно смотреть, как Небо карает народ. Но кто знает? Может быть, как буря очищает воздух, так волнение народное должно очистить жизненную атмосферу человечества? Может быть, бедствия царств и людей посылаются им для того, чтобы разбудить заснувшие силы ума, настроить в гармонию расстроенные звуки души и натянуть новые струны на ослабевшее сердце человека?
Или, может быть, эти судороги народной жизни предсказывают только смерть прошедшему, без надежды для будущего? Может быть, этими страшными движениями отжившие народы роют себе могилу, приготовляя место для колыбели новых?
Но вот решается задача Европы.
Пришел человек, задумчивый и упрямый; в глазах — презренье к людям, в сердце — болезнь и желчь; пришел один, без имени, без богатства, без покровительства, без друзей, без тайных заговоров, без всякой видимой опоры, без всякой силы, кроме собственной воли и холодного расчета, и — расчетом и волей — остановил колесо переворотов, и нагнул перед собою вольнолюбивые головы, — и, кланяясь ему, народ утих. И он заковал его в цепи, и поставил перед собой в послушные ряды, и повернул их красиво при звуке барабанов, и повел их — за собой далеко от отечества, и приказал им умирать за его имя, за его прихоти, за богатство его низкой родни; и народ шел стройно, под звуки его барабанов, и умирал отважно за его прихоти, и, умирая, посылал детей своих ему на службу, и благословлял его имя, и восторженным кликам не было конца!
И не было границ его силе. Царства падали пред ним — он создавал новые; троны рушились — он ставил другие; чужим народам давал он свои законы; сильных властителей сгибал в своей прихожей. Вся Европа страдала под его могуществом и с ужасом называла его Великим!
И он был один.
Без прав на власть — самодержец; вчера затерянный в толпе простолюдин, нынче — судьба всего просвещенного мира. Каким волшебством совершил он чудеса свои?
Когда другие жили, он считал; когда другие развлекались в наслаждениях, он смотрел все на одну цель и считал; другие отдыхали после трудов, он складывал руки на груди своей и считал; другой, в упоении счастья, спешил бы воспользоваться своими успехами, насладиться своей силой, забыться, хотя минуту, на лаврах своих, — он помнил все один расчет и смотрел все на одну цель. Ни любовь, ни вино, ни поэзия, ни дружеская беседа, ни сострадание, ни блеск величия, ни даже слава — ничто не развлекало его: он все считал, все шел вперед, все шел одной дорогой и все смотрел на одну цель.
Вся жизнь его была одна математическая выкладка, так что одна ошибка в расчете могла уничтожить все гигантское построение его жизни.
Между тем на острове Святого Георгия случилось происшествие, новое посреди его однообразной жизни. В море показалась маленькая лодка, плывшая к острову, в лодке сидели два человека: один монах, другой в европейской одежде, еще никогда не виданный на острове. Монах давно был знаком островитянам, часто для их потребностей переезжая со скалы на землю, но кто же другой? Черты лица его ясно обнаруживали грека, круглая шляпа надвинута на глаза, стан заметно высокий, хотя весь обвитый длинным плащом. С любопытством и недоумением ожидали они его приближения. Но когда лодка подъехала к утесу, прежде европейца монах один взошел на остров, прося собравшихся жителей, чтобы они, из осторожности, скрылись от минутного гостя хотя в ближний лес. Жители тотчас же исполнили совет старца, но многие, спрятавшись в кустах, с детским любопытством смотрели оттуда, ожидая, что будет? А некоторые дети легли в густую траву недалеко от самой дороги. В том числе был и двенадцатилетний Александр.
Посреди шумной европейской жизни, кипящей разнообразием перемен, мудрено понять, как сильно в уединении зажигается любопытство человека самыми бездельными обстоятельствами, которые сколько-нибудь нарушают обыкновенный порядок тишины. В этом положении находились жители острова. С мужественной крепостью ума обнимали они самые глубокие соображения отвлеченного мышления, но самому ничтожному явлению из живой действительности поддавались со всей восприимчивостью ребенка. Оттого, напрягая внимание, глядели они из-за кустов своих, как незнакомец вышел на остров, как он, вместе с монахом, пошел по дороге в монастырь, и как они, улыбаясь, переглянулись между собою, когда лежавший в траве Александр выставил из нее свою кудрявую голову, чтобы лучше рассмотреть приезжего, проходившего мимо.
Подойдя к монастырю, европеец снял шляпу, перекрестился, но, не останавливаясь, пробежал путь свой. «Куда?» — думали они.
Любопытство их еще увеличилось, когда они заметили, что путники избрали дорогу к той отдаленной кипарисовой роще, где таилась в глуши кедров и деревьев небольшая пещера одного пустынника, который уже многие годы скрывался там от взоров людей, ни для кого не отворяя дверей своего подземелья.
Но когда путники подошли к нему и незнакомец постучался у входа, произнеся несколько неслышных им слов, тогда, к удивлению жителей, загремел внутри железный затвор и дверь растворилась. Незнакомец взошел туда один, провожавший монах остановился у входа, дверь снова заперлась изнутри.
Долго оставался незнакомец в подземелье, но жители не уставали смотреть туда, ожидая его появления.
Наконец показался он из пещеры, а вместе с ним и сам отшельник, столько времени не виденный никем.
Старец был низкого роста и еще более согнутый постом и годами, черную рясу опоясывал ременный пояс, на голове низкий греческий клобук, лицо почти заросло седыми волосами, но в светлых глазах его таяла свежесть молодости, печать строгой жизни и чистоты душевной.
От непривычки, может быть, или от лет он с трудом, казалось, передвигал свои ноги, однако, опираясь на посох, без отдыха шел с незнакомцем, провожая его до самого берега, и что-то во всю дорогу говорил ему с видимым жаром. Европеец молчал, изредка отвечая.
Никто не слышал их любопытного разговора. Иногда только отдельные слова старца долетали до тех, кто был ближе к дороге. Эти слова были: «Греция… Божья помощь… война… избранный человек… еще не готово… великое дело… тебе…» и тому подобные. Иногда слышались и целые изречения, как например: «Государственные дела мне чужды, только сердце болит за братию». Или же: «Велика опасность от неверных, не меньше от иноверных, а больше от своих». Или еще: «Великое дело готовится, только начать его безвременно — все то же, что стать за противников». Но самая длинная речь из его разговора, которую удалось поймать некоторым, была следующая: «Остановись немного: посмотри на этот прекрасный остров! Еще Бог бережет его, жизнь на нем не похожа на вашу грязную, люди не знают его, но если бы узнали, как бы удивились они! А, кажется, чему бы? Что тут нового? В душе каждого человека есть такой же незаметный, такой же потерянный островок, снаружи камень, внутри рай! Только ищи его. Только душа часто сама не знает о нем. А еще хуже, если…» Тут старец повернул в другую сторону, продолжая путь свой, и больше не слышно было его слов.
Когда же дошел он до края скалы, то провожавший монах был уже внизу и сидел в лодке, приготовляя весла. Старец остановился на самом утесе, и видно было, что он с каким-то особенным чувством поднял к небу глаза, блестящие слезами, и потом указал рукой на ту сторону, где далеко на небосклоне, наподобие неясных облаков, едва виднелись горы Греции. Незнакомец стал на колени и поднял руки к небу, как бы произнося какую-то клятву. Потом, получив благословение от старца, он скорыми шагами сошел к морю, сел в лодку и, еще раз поклонившись отшельнику, отплыл от берега.
Согбенный старец долго стоял на скале, облокотившись на свой посох и не сводя взоров от удаляющейся лодки. Но когда она совсем скрылась из виду, он посмотрел на небо, отер глаза и тихими шагами пошел в подземелье, где снова затворился от людей.
Тогда на острове начались расспросы и догадки, но верного жители могли узнать только то, что незнакомец был грек, который еще в детстве знал старца, жившего прежде на Афонской горе.
Прошло несколько лет, уже на острове давно перестали говорить об этом происшествии, но на воображение молодого Александра оно положило неизгладимое впечатление.
Все, что слышал он прежде от своего отца о земле за морем, все, что читал он в его книгах о жизни людей и народов, — все разом проснулось в его уме, все заиграло новой жизнью и скипелось в одну пеструю, блестящую, волшебную картину при одном взгляде на странную заморскую одежду, на стройную походку чужеземца, на его европейские движения.
«Кто был этот грек? — думал он. — Зачем приезжал он сюда? Кто открыл ему нашу тайну? Как пустил его к себе старец-отшельник? Что значит их таинственный разговор? О каком великом деле они говорили?.. О, много пленительного, тайного и заманчивого должно скрываться в разнообразной жизни людей, отделенных от нас этим грустным морем! Что наша бедная жизнь в сравнении с их блестящей жизнью? Вялый, болезненный сон. Нет, хуже сна! Мои сны живее моей жизни. Они уносят меня в те далекие места, о которых читал я в книгах моего отца; там одна минута богаче для сердца, чем годы здесь. И неужели не должно жить вместе со всем созданным человечеством, делить его труды и радости, помогать ему, погибать с ним в бедах, утопать в наслаждениях? Боже мой! Удастся ли мне когда-нибудь исполнить желания моего сердца?»
Это стремление в другой мир за морем беспрестанно увеличивалось в душе молодого человека, усиливалось чтением, разговорами с отцом, уединенными мечтаниями, препятствиями и всеми даже равнодушными обстоятельствами жизни, которые обыкновенно поджигают воображение больное, зараженное невозможностью. Шли годы, но это чувство вырастало в нем еще сильнее и, наконец, сделалось его господствующим состоянием духа.
Так достиг он своего двадцатилетнего возраста.
А между тем просвещенный мир, которому завидовал Александр, лежал еще скованный под железной пятой своего властелина. Необъятно было его могущество, и (удивительно!) все оно было явным созданием его головы.
Но в голове его, еще от рождения, одна мысль задавила все другие: мысль блестящая и тяжелая, как царский венец, удивительная, как египетская пирамида, но сухая, и бесплодная, как голый утес посреди океана, и холодная, как глубокий снег севера, и страшно разрушительная, как бы пожар огромной столицы, и бездетная, как музыка барабанов. И справедливое Провидение послало ему судьбу его по мысли его.
«Зачем, — думал Александр, смотря на далекие горы Греции, — зачем радовался отец мой, когда я изучал чужеземные языки? Зачем давал он мне свои ядовитые книги? Они отравили мне душу соблазнительным представлением невозможной для меня жизни; они нашептали мне мысли пленительные и неотвязные; они, как волшебный ковер, уносят меня в страны далекие, кипящие новостью и опасностями, заманчивые счастьем разнообразия, бурей душевных волнений и блеском художественных хитростей. Все прекрасно, все мне нравится, все пленяет меня в этих недоступных землях, даже пороки их наполняют меня любопытством: их неразумные слабости вместе с гигантскими созданьями ума, их необузданные страсти посреди усиленного стремления к устройству, их легкомыслие, их яркие искусства, их внутренние противоречия, пестрое просвещение, ломкие связи, быстрые перевороты, ежеминутная деятельность для близкого настоящего и вместе странная беспечность о будущем — все это мне ново, все мудрено и заманчиво.
Я чувствую, я понимаю, что наша жизнь на острове и лучше, и чище, и разумнее их, и должна бы, кажется, быть счастливее, но, сам не знаю отчего, только в их жизни я вижу счастье, а здесь все бесцветно и пусто.
Не нахожу я отрады в кругу семьи моей, ни в дружеских собраниях нашего общества, ни в определенных занятиях дня, ни даже в свободных сновидениях ночи. Всюду преследует меня беспокойство невозможного желания, везде одни неотвязные мысли, везде тоска, и скука, и мечта все об одном!
Нет! не могу я больше выносить это мучительное состояние! Во что бы то ни стало переплыву я это зеленое море, отыщу там земли невиданные, но давно знакомые, брошусь в объятия их бурной жизни, утону в их отрадных волнениях!
Жаль мне тебя, добрый отец мой! Много надежд положил ты на сына своего! Жаль тебя, бедная мать! Все твое счастье во мне! Перенесешь ли ты тяжелую разлуку? И ты, прекрасная Елена… которую они готовили мне в подруги счастья… зачем открыла ты невинное сердце безвременным внушениям? Что будет с тобой?
Милые, дорогие сердцу создания! Душа разрывается при мысли о вас. Зачем судьба поставила мое сердце в это несносное противоречие?
Сам не знаю, что во мне делается: я не властен над моими чувствами, не властен более над поступками, чужая сила влечет меня неодолимо, может быть, на погибель — будь, что будет!
Кто это пробирается между миртами? Сквозь темную зелень блеснуло белое покрывало. Это ты, Елена? Пойди ко мне, милая сестра моя, скажи мне слово утешения из тихой души твоей. Беспокойные мысли встревожили меня».
— Не в первый раз замечаю я, милый брат, — сказала Елена, — что какое-то скрытое горе лежит у тебя на сердце. Давно собиралась я просить тебя, чтобы ты разделил его со мной. Только страх меня удерживал, чтобы словами дружбы еще больше не растревожить твоей непонятной тоски. Теперь благодарю тебя! Теперь я счастлива, что ты сам ищешь моего участия.
— Елена! Посмотри туда, на край неба, видишь ты эти далекие, чуть заметные облака? Знаешь ли, что значат эти облака?
— Знаю: это горы.
— Да, Елена! Это горы Греции! Знаешь ты, что там живут люди?
— Могу ли я не знать этого! Они убили моего отца!
— Убили отца! Не все были убийцы. Там были и друзья отца твоего, с кем он жил вместе, делил радость и горе, заботы и опасности, с кем вместе готовил надежды к избавлению христиан, вместе думал действовать, понимаешь ты? Действовать!
— Твой отец был ему лучшим другом.
— Елена! Там жизнь другая. Там все кипит, там все ярко, все живо. Там день не похож на другой. Там есть опасность, есть и надежда. Там впереди жизни — неизвестное, сзади — воспоминание. Там жизнь не машина, наперед рассчитанная. Елена! Неужели ни во сне, ни в мечтах тебе никогда не хотелось туда?
— Брат мой! Там зарезана моя мать. Там погибли мои родные. Здесь твоя семья окружила меня любовью и счастьем. Могу ли я понять это желание? Брат мой, друг мой! Оставь свои далекие мысли. Возврати твою прекрасную душу на этот счастливый остров, в тихий круг твоей семьи, также счастливой прежде! Посмотри, как твоя черная задумчивость убивает твоего прекрасного отца. Давно уж он лишился своего светлого спокойствия, глядя на твою тоску. А мать твоя всякий раз, когда ты уйдешь на этот берег, она не осушает глаз своих. Смотри, как горько они изменились оба в это тяжелое время. Брат милый! Сжалься над нами!
Много еще сердечных слов и дружеских убеждений нашла Елена в душе своей, уговаривая его возвратиться к прежней спокойной жизни. Но, наконец, она замолчала, заметив, что он уже давно ее не слушает. Тогда на лице ее выразилась живая, глубокая скорбь — скорбь дружбы, теряющей друга, тоска любви, неразделенной и презренной. Неподвижно устремились на него ее большие черные глаза, но в них не было слез, они сверкали тем сухим блеском страдания, который является во взорах человека при последней судороге сердца, когда или жизнь отходит, или счастье жизни гибнет навеки.
Между тем он стоял задумавшись, смотря на далекие горы Греции.
Но в этот день совершилось важное событие в доме Палеологов.
Давно уже заметили они задумчивость, тоску и, наконец, совершенное уныние своего сына. Не трудно было им узнать причину его страдания. Само собой разумеется, что они употребили все средства к его излечению. Увещания, советы, прямые и косвенные разговоры, всякого рода убеждения приведены были в действие, но все без успеха. Непонятная страсть его только увеличивалась и особенно развилась в это последнее время. Наконец, убедившись, что все старания их бесполезны, что для него уже невозможно счастие в тихом семейном кругу, по крайней мере прежде чем он насытит свое болезненное любопытство, Палеолог решился сам помогать ему. Уже несколько раз в собраниях народных, тайно от самого Александра, просил он их общество позволить ему отправиться в другие земли. Общество не соглашалось, полагая, и не без основания, что страстное любопытство молодого человека не стоит опасности целого острова, могущего погибнуть от одной его неосторожности, от одного необдуманного слова. Но неотступные просьбы Палеолога, его поручительства и, наконец, его клятвы за сына поколебали твердость его друзей. Они начали склоняться, хотя с неудовольствием, на отправление Александра и в этот день назначили быть последнему собранию, чтобы положить окончательное решение этого дела.
Олимпиада Палеолог разделяла мысли и намерения своего мужа, но сердце ее, против убеждений мужа, все еще не могло оторваться от утешительных ожиданий. Она думала, что сын ее еще может возвратиться от своей страсти, что он не решится оставить их, разорвать их счастье, на нем основанное, что его удержит благоразумие, привязанность к ним и, может быть, любовь к Елене, любовь, которую она предполагала в нем больше по собственному желанию, нежели по каким-нибудь особенным замечаниям. Потому в то время, когда отец пошел на последнее совещание островитян, мать, еще не теряя надежды, послала Елену на берег острова, поручив ей употребить последние увещания дружбы над больным сердцем ее сына.
Она тем больше ожидала от разговора Елены, что последняя до сих пор еще никогда не говорила с Александром об этом предмете.
Долго Олимпиада Палеолог оставалась одна в робком ожидании. То выходила она на крыльцо смотреть, не идет ли муж с тяжелой вестью или Елена с радостью. То, возвращаясь внутрь дома, она спешила заняться каким-нибудь хозяйственным устройством, стараясь заглушить в себе бесполезное волнение. То вдруг, обливаясь горькими слезами, она бросалась перед распятием, произнося самые пламенные молитвы. То опять выходила слушать, не идут ли с вестью. Беспокойство ее все больше усиливалось. Она попеременно придумывала себе то отчаянные, то радостные мысли. Наконец, утомившись внутренними усилиями, она села на кресла под раскрытым окном и неподвижно осталась в этом положении, не замечая течения времени. Вдруг кто-то стукнул в двери. Дрожь пробежала по ее членам. «Это Елена! — думала она. — Верно, добрая весть, верно, радость! И как могла я мучиться так напрасно! Как могла я сомневаться в нем! Елена, друг мой, иди!» Эти мысли разом и с быстротой молнии пробежали в ее сердце. И по какому-то закону предустановленного разногласия души с жизнью, закону, который чаще повторяется, чем обыкновенно думают, она всего больше предавалась надежде, отворяя дверь печальному известию.
Так в изнурительной болезни в самую последнюю минуту жизни является неожиданная уверенность в выздоровлении.
Но недолго оставалась она в заблуждении. В двери взошел не отец — взошла Елена, но мертвая бледность ее лица, но ее сильно открытые глаза и какая-то странная окаменелость во всех чертах слишком ясно высказывали истину. Бедная мать не сказала, не спросила ничего, но опустила голову и возвратилась на прежнее место. Елена также не нарушала молчания.
Возвратился Александр, но и тогда никто не начинал разговора. Между тем солнце село.
Наконец, пришел и отец.
— Решено, — сказал он жене своей, — ему позволено ехать.
— Александр! Мне удалось, наконец, получить согласие нашего общества. Завтра ты отправишься отсюда. Здесь, я вижу, ты счастлив быть не мог. Но смотри теперь, смотри на твою мать, смотри на Елену: видишь ты, чего нам стоит эта разлука? Горе тебе, если когда-нибудь забудешь ты это чувство или сделаешься его недостойным! Бог с тобой! Над тобою будет всегда мое благословение и моя молитва.
Александр! Я дал клятву за тебя, что тайна наша умрет в твоем сердце. Ты, я знаю твердо, предателем не будешь. Только помни, что малейшая неосторожность здесь будет предательство.
Помни нашу веру, наши правила, нашу любовь… но к чему говорить? Теперь слова бесполезны. Одно не забудь, что твоя перемена нас убьет, доброе известие о тебе еще может утешать. Теперь пойдем со мной!
В волнении неожиданного чувства смотрел Александр на отца, на мать, на Елену и, с недоумением повинуясь, пошел за Палеологом.
Они вышли из дома: уже стало темно, они пошли по дороге к померанцевой роще, взошли в глубину ее, там, у одного заметно изогнутого дерева, стояли уже приготовленные две лопаты: одну взял Палеолог, другую Александр и начали рыть землю; скоро под лопатой зазвенел металл: они вынули железный сундук, Палеолог раскрыл его и сказал:
— Здесь хранятся все мои сокровища, привезенные из Греции. Вот золото, вот камни драгоценные. Я берег их для другой цели… Богу не угодно было… Возьми ото всего половину. Знай, у тебя будет большое богатство, редкое между людей. Но знай также, что каждая деньга, которую ты бросишь без нужды, отнимется от святого дела. Нет, — не отговаривайся! Ты не знаешь еще, что такое деньги, не понимаешь цены твоего отречения. Я хочу, чтобы ты взял. Останется, привезешь назад.
Опять зарыли сундук, заровняли землю, наложили дерн, взяли лопаты и возвратились домой.
На другой день, рано поутру, все вместе пошли они в церковь молиться об отъезжающем. Весь народ собрался там участвовать в молитвах за изменяющего им юношу. Но провожать его с берега не пошел никто.
Молча шла грустная семья от церкви к месту отплытия. Там в лодке уже ждал их монах, который должен был перевезти Александра.
Тяжело было его прощание с матерью, словами этого чувства выразить нельзя. Когда же он стал прощаться с отцом, то, обнявшись крепко, они громко зарыдали оба и долго не могли оторваться. Наконец Палеолог благословил его в последний раз и потом отвернулся в сторону, стараясь остановить излишество сердечных движении.
Но когда он подошел проститься с Еленой, на лице его выражалось столько страдания, что бедная мать его не могла вынести этого вида и закрыла руками глаза свои.
— Прощай! — сказала ему Елена. — Прощай, брат мой, друг мой! Может быть, навсегда! Будь счастлив! Целую жизнь я стану молить Бога об этом. Все, что мне дорого на земле, все мои надежды на счастье увозишь ты с собой. Теперь моя жизнь, разорванная, бледная, будет согрета только мыслью о тебе. Да! Для чего мне скрывать долее то, что так сильно, так вечно живет в душе моей? Может быть, в последний раз смотрю я на тебя…. Мой милый! Прими ж на разлуку мое первое признание в любви, пожизненной и замогильной! Прими мою клятву перед лицом Неба в вечности этого святого чувства!.. Ради Бога, не говори мне ничего!.. Я не хочу связать тебя словом, которое, может быть, вырвет у тебя сострадание! Одну только просьбу, прошу я, исполни из дружбы к той, кого ты называешь сестрой.
Ты знаешь этот рубин на моей золотой цепочке? Я с детства не расставалась с ним. Его нашли в моей колыбели, когда меня, одну из всей семьи, Бог знает для чего, спасли от убийства. Этот рубин, я это знаю сердцем, мне положила под подушку моя мать в день смерти, и положила не без молитвы, не без желания… Может быть, суеверие, может быть, обман сердца, но я думаю, я чувствую, я уверена, что в нем есть особенная хранительная сила, возьми ж его! Если сколько-нибудь дорога тебе память обо мне, то обещай мне, друг мой, не снимать его с груди твоей никогда!
И между тем, как она говорила, слезы ее остановились, грудь сильно волновалась, глаза блестели, недавняя бледность исчезла и все лицо загорелось ярким румянцем.
Еще раз обнял Александр отца и мать. Все вместе сошли вниз со скалы, чтобы проводить его до самой лодки. Он сел, монах отчалил от берега, море заплескалось под веслами, лодка плыла все далее и далее от острова. Когда же, наконец, она стала едва заметной черной точкой на небосклоне, тогда трое оставшиеся бросились в объятия друг к другу и долго плакали.
Глава II
Монах, который вез Александра, во всю дорогу не говорил ни слова. На другой день лодка их пристала к одному маленькому острову архипелага. Там также стоял монастырь, но вместо всего населения жили несколько монахов, занимавшихся рыбной ловлей. На всей поверхности земного шара это была единственная точка, имевшая прямое сообщение со скалой Святого Георгия.
Молчаливый монах вышел на берег вместе с Александром, привел его к настоятелю, которому вручил какое-то письмо, и отправился назад в своей маленькой лодочке. Пробыв несколько дней на новом месте, Александр отправился оттуда, уже в большой и безопасной шлюпке, на другой остров, потом на третий и, наконец, достиг твердой земли Греции.
Но, осматривая родину своих предков, он поражен был тяжелым унынием. «Где же — думал он, — где мой народ, просветитель вселенной, хранитель православия, образец образованности?» Напрасно искал он. Вокруг него были рабы неверных. Но плоды рабского унижения были гнуснее самого рабства: обман, коварство, разбой, измена, спесь, подлость, алчность в корысти, невежество, предательство, лукавство, душевная грязь и вонь. И эти варвары — были греки!
Ни для кого, может быть, такое разногласие низкой действительности с великим именем не могло быть так ощутительно, как для него, нового юноши, который пришел на землю прямо из чистого острова. Не одно настоящее видел он в странах и людях, ему все прошедшее казалось присутственным, в его книгах, в его мечтаниях древнее и новое было равно близко, равно живо, сливаясь в одну нераздельную картину мира, в одну недослушанную сказку о царе земли и его приключениях.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.