Две жизни

Две жизни

Отрывок из романа

Глава I

Изящным называют прекрасное, прекрасно выраженное. И если это справедливо, то искусство хорошо одеваться должно принадлежать к числу изящных искусств, по крайней мере столько же, сколько танцеванье.

Вот почему на женщину, одетую со вкусом, я смотрю с удовольствием эстетическим, как на артиста, которого мы с наслаждением разгадываем в его созданиях. И одеваться хорошо не так легко, как думают обыкновенно. Для этого нужно много, много условий, и я думаю даже, что это так же трудно, как быть великим музыкантом или великим живописцем и, может быть, даже великим человеком. Правда, на свете чаще встречаются женщины, хорошо одетые, чем Наполеоны и Байроны, но это потому только, что природа сама женщина и оттого в дарах своих щедрее к своему прекрасному полу, чем к нашему. А в доказательство, что я говорю без преувеличения, постараемся исчислить все те качества, которые необходимо иметь женщине, чтоб одеваться хорошо в истинном смысле этого слова.

Для этого нужно:

1. Красота, по крайней мере некоторая степень красоты — без того не может быть и речи об изящном;

2. Вкус, то есть качество, которого нельзя ни купить, ни выучить, которое дается немногим и которое даже тогда, когда дано природой, еще имеет нужду в счастливом и правильном развитии. Следовательно:

3. Воспитание и образованность. Здесь, вероятно, многие будут со мною противного мнения. «Кому не случалось, — скажут они, — встречать женщину, прекрасно одетую, без образованности и воспитания?» Но рассуждать об одежде таким образом значит не понимать ее глубокого значения. Конечно, женщина необразованная может быть одета по моде и даже к лицу, но разве это все? Красота одежды заключается не в моде и даже не в красивости, она не в шелках и не в блондах, не в страусах и не в бриллиантах. Одежда, как слово, кроме наружной гармонии, имеет еще свой внутренний смысл, понятный для понимающего. Этот смысл должен быть в ладу не только с лицом и модой, но с целым существом женщины. Та, которой одежда не имеет смысла, одета дурно. Женщина, которой манеры противоречат ожиданиям, возбужденным ее одеждой, одета дурно. Женщина, которой наружность не согласна с оборотом ее ума и с характером ее любезности, одета дурно. Одним словом, все то, что нарушает внутреннюю и внешнюю гармонию, все то дурно, все то неприлично или не к лицу, все бессмысленно и не изящно. Потому для прекрасной, гармонической одежды необходима еще:

4. Грация манеров. Но это качество, без которого нет ни платья хорошо сшитого, ни платья хорошо надетого, эта грация манеров, которая разливает такую обворожительную атмосферу вокруг женщины, действует, как обман, только на первую минуту, если не соединена с другой, с душевной грацией. И потому, чтобы наряд женщины был прекрасен больше одной первой минуты, должна она иметь еще:

5. Внутреннюю грацию, фацию ума и душевных движений, которая предполагает внутреннюю жизнь стройную, гармоническую, прекрасную, то есть:

6. Поэзия сердца.

Но для того чтобы чувствовать красоту и постигать ее во всей глубине и во всех утонченностях, кроме поэзии сердца, надобно иметь еще:

7. Познание человеческого сердца, которое (заметим между прочим) есть основание всей житейской мудрости и которого нельзя иметь без:

8. Познания самих себя, которое есть, ни больше ни меньше, как основание всякой мудрости и всякой добродетели.

Но всего этого еще мало для того, чтобы хорошо одеваться. Чтобы красивый наряд женщины был вместе и прекрасным выражением ее внутренней красоты, мало иметь красоту, понимать красоту и любить красоту, кроме красоты она должна иметь еще:

9. Постоянную возвышенность ума и характера. Ибо без того нет силы человеческой, которая бы могла отвлечь женщину от суетности, а где суетность, там желание нравиться сильнее необходимости внутренней гармонии; там желание нравиться на счет истины; там может быть блеск, может быть даже минутное очарование, но не может быть прелести глубокой, поэтической жизни, гармонически выражающейся в прекрасной наружности. Без особенной, врожденной и тщательно воспитанной возвышенности ума и характера всякая женщина будет больше или меньше тщеславной и предпочтет одобрение многих немногим и количество поклонников будет ей дороже их качества. Она захочет блестеть пред всяким, кружить головы слабые и оденется прекрасно для людей обыкновенных, но бессмысленно для мыслящего. Толпа будет от нее без ума, то есть в натуральном своем положении; человек мыслящий пройдет мимо ее равнодушно, человек с душой не заметит ее.

Таким образом, одежда имеет свою физиономию, предполагает своих Лафатеров и, так же, как лицо, может служить зеркалом души. Но для того чтобы одежда служила зеркалом души, не мешает женщине иметь, между прочим, еще одно качество:

10. Душу.

Вы видите изо всего сказанного, что одеваться со вкусом, со смыслом, изящно, поэтически, гармонически и пр. — одним словом, одеваться хорошо не может быть общей принадлежностью женщин нигде, ни в каком государстве. Потому я надеюсь, что московские красавицы не примут себе в особенную обиду, когда я скажу им, что Бронский, герой моей повести, в целый вечер не мог найти на Тверском бульваре ни одной дамы, хорошо одетой, хотя дам было много, потому что это был день гулянья.

Впрочем, я думаю, что без оскорбления московской чести можно признаться, что дамы здесь одеваются особенно дурно. Это живо чувствовал Бронский, который недавно возвратился из чужих краев, с еще свежими воспоминаниями и с несчастной охотой сравнивать.

Он находил больше изысканности, чем вкуса, больше небрежности, чем простоты, и вообще в нарядах больше противоречий, чем украшений. Под модной шляпкой неразглаженное платье. Там платье стройное, но пояс на один бок и нескладный башмак. Там в одной одежде смятенье десятилетних уборов и едва рождающаяся мода на развалинах давно забытого наряда. Там нет анахронизмов, но зато нет и простоты. Там простота, но нет опрятности: либо букли не на месте, либо смяты, либо перчатки нечистые, либо башмаки изношенные, а иногда даже стоптанные на одну сторону! Там шелк, и блонда, и бриллианты, и перья, и блеск, и мода — и все вместе нестройно и безвкусно. Там и вкус и простота, но корсет так стянут, что мешает естественности движений, так что, несмотря на всю красивость наряда красавицы, желаешь ей нарядиться хуже, чтобы казаться лучше. Всего реже встречал Бронский хорошо обутую ножку, и с грустным чувством заметил он, что если московские барыни вообще одеваться не умеют, то обуваются — Боже мой! — обуваются еще хуже. Изредка, правда, случалось ему встретить обувь красивую и стройную, но башмак, складный снаружи, почти всегда был так узок, что мешал ходить, или платье так коротко, что ножка из-под него казалась будто на выставке, и по тонким прозрачным чулкам толстыми нитками была вышита вывеска:

ЗДЕСЬ ПОКАЗЫВАЮТСЯ КРАСИВЫЕ НОЖКИ

Иногда, редко, находил Бронский весь наряд прекрасным, но только при другом лице; иногда он был и к лицу, но так строго по моде, так рабски нов, что женщина в нем казалась той куклой, которую всякий день посылают с модами из Парижа в Лондон. И это рабство, эта кукольность давали личику хорошенькому, часто не глупому, оттенок какой-то машинальности, нисколько не пленительной для глаз и еще меньше привлекательной для воображения.

Вообще, чем больше Бронский рассматривал наряды гуляющих, тем меньше находил их по сердцу, и уже в досаде готов он был оставить бульвар, когда вдруг перед его глазами мелькнули две ножки, которые сильно взволновали его любопытство, — ножки невыразимо стройные и обутые со всей красивостью самого утонченного вкуса. Он поднял глаза выше, дама между тем прошла мимо, опираясь на руку кавалера, так что Бронский уже не мог рассмотреть лица ее, но зато видел ее талию, ее стройную талию, аристократически-грациозную и тонко обхваченную широким, голубым и свободным поясом. Невольное чувство заставило Бронского идти за ней.

Нет ничего легче, как описать ее наряд: белое платье без прихотливых затей, соломенная шляпка без перьев, без цветов, без бантов, безо всяких украшений; турецкая шаль, накинутая небрежно, — и вот все, что можно рассказать о ее наряде. Но как выразить эту гармонию и стройность, эту благородную простоту, эту музыкальную красивость, которыми, казалось, проникнуто все существо ее, так что ее одежда, ее гибкий стан, ее стройные движения и грация ее поступи — все казалось одним изящным созданием, одною прекрасной мыслью, одним счастливым сном.

В покрое ее платья и в живописности ее прически все требования моды были какой-то удачей, или, правильнее, каким-то волшебством соглашены с требованиями самого разборчивого, самого художественного вкуса. Не было ничего в ее наряде, где бы можно было заметить границу между модой и вкусом, между искусством и природой, и, смотря на нее, светский наблюдатель, конечно, задумался бы о том, лицо ли красавицы так счастливо пришлось к сегодняшней моде или наряд был с умением и вкусом приноровлен к прекрасному ее лицу.

Лицо ее, когда Бронский рассмотрел его, возбудило в нем такое чувство, в котором соединялись два обыкновенно различных движения души: удовольствие и грусть; удовольствие эстетическое, которое внушает нам все светлое в природе, все правильное в искусствах; грусть музыкальная и еще неназванная, которую возбуждает в нас то же явление искусств или природы только тогда, когда посреди прекрасных форм его мы открываем такое чувство, которое можем понять только одиноким движением сердца, но не в силах ни передать его, ни даже назвать другому, ибо для редкого, для избранного часто нет у людей ни общего понятия, ни готового имени.

Черты лица ее, тонкие, благородные, правильные, казались прозрачными: так чисто и явственно выражались сквозь них ее музыкальные, веселые, фантастические движения души.

Она могла бы напомнить Магдалину Кановы, если бы Магдалину кающуюся можно было вообразить веселой и смеющейся.

Мужчина, который вел ее под руку, казался между пятьюдесятью и шестьюдесятью лет. Он был одет просто, но не без щеголеватости.

Вообще и он, и она были явление необыкновенное на Тверском бульваре. Но замечательнее всего было в них именно то, что всего меньше могло быть замечено: они прошли посреди гуляющих, не обратив на себя почти ничьего внимания, и Бронскому нелегко было узнать, кто они, потому что никто не понимал, о ком он говорит. Наконец, однако, нашелся один старый отставной генерал, который мог дать ему о них некоторое понятие.

— Теперь я знаю, о ком вы говорите, — сказал он Бронскому, после многих неудачных догадок. — Человек пожилой с молодою дамой? высокий ростом? Шея прямо? спина не гнется? словом сказать, иностранная фигура, то есть нерусская — или — как бы сказать?… иностранная? Это Вельский с дочерью, я его знавал прежде. Он был лет пять за границей и недавно возвратился, ужасный чудак, англоман, а впрочем, человек приятный, человек образованный и, можно сказать, умный человек.

Генерал, который рассуждал таким образом, принадлежал к числу тех людей в Москве, которые сами отличаются и невежеством, и глупостью, и особенно какою-то непонятной тяжестью пустоты, но зато составляют другим репутацию образованности, ума и любезности. Странная Москва! Но и эта странность имеет свой смысл, и для нее можно найти достаточную причину, и она даже дает надежды на будущее, надежды, которые рождаются не из прямого действия обстоятельств, но рикошетом, как ядро, которым на воде стреляют ниже, чтобы оно отскочило выше.

Глава II

Я надеюсь, что читатели из слов генерала не станут еще заключать о Вельском. Правда, он имел некоторые особенности, но из этого еще не следует, что бы он был ужасным чудаком. Англоманом же назвал его генерал в том смысле, в каком русские купцы продают немецкое шампанское.

Вельский имел много привычек немосковских и вообще любил создавать себе образ жизни сам, тогда только следуя принятым обычаям, когда они совпадались с его мыслями. Несмотря на древность своего дворянства, привычки жизни своей составил он себе по образцу среднего сословия образованной Европы, перенимая иное у англичан, другое у немцев, иное у французов, не пренебрегая впрочем и русского, когда оно не мешало его вкусам и входило в тот смысл, который он старался дать своей жизни. К его крыльцу, вместо швейцара, был приделан колокольчик. Вместо стаи лакеев имел он самую немногочисленную прислугу, и ту вольную. В комнатах его не было ничего лишнего, но все нужное, все удобное. Мебель отличалась роскошью изящества, покоя и чистоты, а не золота. На столе его всегда лежала последняя иностранная газета и несколько литературных журналов. В кабинете его были все замечательные новости наук и словесностей. Кухня его была русская, то есть не древнерусская, не множество блюд без конца и без вкуса, но русская новая, эклектически-европейская, то есть такая, каким со временем должно быть русское просвещение. Маленькую карету его возили две лошади и почти всегда без лакея. Щеголеватость его платья замечали немногие, — так оно было просто и однообразно. Вообще опрятность, покой, вкус, простота и английское удобство были отличительным характером всех его роскошей.

Воспитанная посреди таких привычек, под надзором отца умного и просвещенного, проведя пять лет в чужих краях, в кругу самых отборных обществ, в атмосфере изящных искусств и умственной аристократии, одаренная самыми счастливыми способностями и красотой не общей, — Софья Вельская, семнадцати лет, была бы одной из замечательных девушек в самых образованных землях, а тем больше в России. Несмотря на то, однако, она в Москве не понравилась сначала. И в самом деле, между ней и большинством московских дам было не много общего. Что занимало ее, не занимало их, а их разговоры были ей не по сердцу. Важное для них казалось ей неважным, а любопытное для нее заставляло их зевать. Она не могла смеяться, когда другие смеялись, и, бедная, смеялась почти всегда одна. Она не вертела фраз, не искала сентенций, говорила просто, как думала, и только то, что думала, — и потому прослыла ограниченной. Она слушала, когда ей говорили, и не могла говорить, когда ее не слушали или не понимали, — и потому прослыла странной. Не находя людей по сердцу, она молчала, сколько могла, — и потому прослыла гордой. Поведения своего она не рассчитывала на эффект, — и потому прослыла вместе и сентиментальной, и холодной. Она не восхищалась любезностями московских кавалеров — и потому прослыла пустой. Она невольно скучала посреди несходных с ней обществ и потому прослыла скучной.

К этому еще надобно прибавить, что Софья была застенчива.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.