Славянская языческая мифология
Славянская языческая мифология
Слово и миф. Мифологические существа (русалки, лешие, домовые и др.) Заговоры. Представления о мироустройстве, времени и пространстве
Изучение античной литературы невольно приучает к мысли, что языческая мифология — это непременно что-то вроде древнегреческих мифов с их сложными разветвленными сюжетами, богами, «героями» вроде Геракла или Ахилла и т. п. Ориентируясь на такой тип мифа, ищешь и у других народов в их мифологии человеческих персонажей и их занимательных приключений, вроде путешествия греческих аргонавтов, истории Персея и Андромеды и пр.
Между тем мифологическое сознание как таковое проявляет себя несравненно разнообразнее, чем в указанных случаях. Целостная сюжетика славянских мифов, понимаемых в вышеуказанном узком смысле, практически не сохранилась: славяне-язычники еще не имели письменности, а затем, с момента принятия христианства, церковь повела борьбу с языческими представлениями, что было мощным средством вытеснения древних мифов из народной культурно-исторической памяти.
Летописи, разнообразные проповеди и «поучения» христианских священнослужителей, направленные против язычества, и т. п. документы сохранили приводимые в основном в порядке иллюстраций осколки мифов.
Однако филологически наблюдая язык, его слова и обороты, тоже можно проникнуть в древнюю культуру, мифологию. Более того, именно здесь кроется как бы изначальный уровень мифологических представлений.
А. А. Потебня в своих трудах неоднократно вспоминал лингвиста и мифолога М. Мюллера, по выражению которого, «Мифология есть только фаза, притом неизбежная, в развитии языка, если принимать язык не за чисто внешний символ, а за единственно возможное воплощение мыслей… Одним словом, мифология есть тень, падающая от языка на мысль… Мифология в высшем смысле есть власть языка над мыслью…»[78].
Миф способны содержать в себе уже слово или краткое выражение. Как удачно выразился А. Н. Афанасьев, «Зерно, из которого вырастает мифическое сказание, кроется в первозданном слове». По мнению А. А. Потебни, приведшего эти слова предшественника, «наперед вероятно, что простейшие формы мифа могут совпадать со словом, а миф как целое сказание может предполагать миф как слово»[79].
Русские, например, привыкли к тому, что дождь идет. Это языковая метафора, но образный характер оборота в повседневном быту давно уже не осознается. Между тем у поляков дождь падает (deszcz pada). Как современные русские дети по-прежнему способны «распознать» в тянущихся из ползущей по небу тучи струях дождя длинные ноги, словно бы идущие по земле, так и древние люди, люди времен «детства человечества», уверенно делали это. С пришедшим из эпохи восточнославянского язычества представлением, что дождь идет, способен ходить, как живое существо, в первые века христианства священнослужители на Руси даже пытались бороться, но они ничего не смогли поделать с языковой стихией.
Во французском языке для выражения того же смысла по сей день используется выражение il pleut. Оно переводится на русский как «дождь идет», но буквально означает «он плачет». Кто он? Естественно, живущее на небесах божество (а с христианской точки зрения, языческий демон).
Как писал А. Ф. Лосев, «Еще дальше того идет древнегреческий язык, который выражает наличие дождя словами: Dzeys hyei, что значит буквально „Зевс дождит“»[80].
Далее Лосев так комментирует свой пример: «Здесь, можно сказать, раскрыты все карты мифологического мышления, которые в новых языках запрятаны под местоимениями 3-го лица. Так оно и есть на самом деле. Подлинный субъект безличного предложения для древнего мышления есть демон, который все еще мыслится слепо-чувственно, животно-инстинктивно, недифференцированно, который все еще остается на ступени чувственно-воспринимаемого предмета, еще не отражается полностью в мышлении, а только предполагается им безотчетно и потому не именуется и даже не может именоваться. Да и по-русски не будет ошибкой сказать, что в предложении Светает подлежащим является оно»[81].
Воображение древних окружало языческое божество, живущее на небе, другими небесными существами. Например, облака могли приниматься за пасущихся небесных коров, а вселяющие в людей страх черные тучи уже за кого-то другого, враждебного и злого, либо за небесные горы, — или опять-таки за коров (черных). Естественно, дождь тогда — небесное молоко.
Широко распространенное в России имя коровы Буренка, скорее всего, этимологически родственно слову «буря» (а не прилагательному цвета бурый, бурая). Что особенно интересно, по Фасмеру, слово «буря», в свою очередь, родственно в некоторых индоевропейских языках глаголу, означающему в них «мычать», «мычание» — т. е. тогда Буренка по внутренней форме, видимо, «мычащая» или «ревущая». Причем подобная консервация в современном слове древних мифологических представлений — отнюдь не редкое явление. Академик Никита Ильич Толстой (1923–1996) перечислял такие встречавшиеся ему (на Украине) сходные с Буренкой клички коров: Туча, Хмара, Гроза, Райдуга и др.[82] Добавим сюда и часто встречающуюся коровью кличку Зорька (то есть «заря»).
А. А. Потебня подчеркивает: «Когда человек создает миф, что туча есть гора, солнце — колесо, гром — стук колесницы или рев быка, завывание ветра — вой собаки и проч., то другое объяснение этих явлений для него не существует»[83].
Аниматические верования вообще все в природе (камни, деревья, воду, огонь и пр.) полагали живым. Отсюда, например, поклонение деревьям. Святой Стефан Пермский уничтожил в начале XV в. некую «прокудливую березу», которой поклонялось местное племя язычников-зырян. Для славян священным деревом была сосна — кладбища до сих пор стараются располагать под соснами (как, впрочем, вообще под деревьями). К числу священных деревьев, разумеется, принадлежал и дуб.
Суть и в том, что все в мифе, сколь бы ни фантастичным оно ни было, воспринималось древними славянами как полная правда, как объективная картина окружающего мира. При мифологическом восприятии окружающего все вокруг оживает, наполняется чудесами. В этом мире чудес надо быть постоянно начеку. Лес, вода, воздух населены сверхъестественными существами, животные могут говорить и т. д. и т. п.
Соответственно это мир могучих витязей, обладающих невероятной для простого человека силой. Первые собиратели русских былин еще застали в их народных исполнителях людей с атавистическими чертами мифологического сознания.
Фольклорист А. Ф. Гильфердинг рассказывал: «Когда человек усомнится, чтобы богатырь мог носить палицу в 40 пуд или один положить на месте целое войско, — эпическая поэзия в нем убита. А множество признаков убедили меня, что севернорусский крестьянин, поющий былины, и огромное большинство тех, которые его слушают, безусловно верят в истину чудес, какие в былине воображаются… Иногда сам певец былины, когда заставишь петь ее с расстановкою, необходимою для записывания, вставляет между стихами свои комментарии, и комментарии эти свидетельствуют, что он вполне живет мыслью в том мире, который воспевает»[84].
Для древних славян контакт со сферой сверхъестественного был делом несомненным, ясным и простым.
Человек полагал, что в лесу должен опасаться не только хищных зверей, но и леших, водяных, берегинь, русалок и пр. Прокопий Кесарийский писал о славянах в VI в. н. э.: «Они почитают реки, и нимф (то есть русалок. — Ю. М.), и всякие другие божества, приносят жертвы всем им и при помощи этих жертв производят и гадания».
Русалка (от ст. — слав, роусали? — «языческий праздник весны»; после принятия христианства он оказался на неделю раньше троицы, откуда болг. русалия — «неделя перед троицей»). Обычно русалка — дух утонувшей женщины, живущий в воде, но способный выходить на берег и даже подниматься на деревья.
Ряд мифологических существ у славян-язычников был связан с календарным циклом.
Язык весьма многогранно сохранил древнюю мифологию. Так, А. А. Потебня в своей работе «О доле и сродных с нею существах» на обширном материале показывает, что сверхъестественными духовными существами были по представлениям славян-язычников «доля» и ее антипод недоля (то есть, по-современному, «счастье» и «несчастье»). Более того, считал Потебня, «Богъ может значить подателя доли»[85]. Отождествлять Долю с понятием судьбы вряд ли верно: как писал еще Прокопий о славянах, «судьбы они не знают и вообще не признают, что она по отношению к людям имеет какую-либо силу».
Подобно этому лихо, горе (или горе-злочастие), нужа (нужда), б?да и т. п. тоже были не абстрактными понятиями, как ныне, a именно «человекообразными, реже зооморфическими существами»[86]. Эти существа могли ходить по свету. Известно даже, что лихо было одноглазым. Горе вовлекало людей в пьянство, пьянствуя вместе с ними и затем тоже страдая от похмелья. В одной сказке мужик сумел заманить горе в яму и завалил его камнем, в другой запихнул нужу в сосуд и утопил в болоте. Беду люди в сказках нередко носят на своих плечах. Примерно такими же представлялись воображению людей правда и кривда, часть (участь), случай, рок и др.
Злыдни представляли собой маленькие злобные духовные существа, по поверьям, прятавшиеся за печкой и напускавшие как на дом, так и на живущих в нем людей несчастья. Украинское пожелание несчастья гласит: «Бодай вас злидни побили!»
Фигура также живущего в доме домового (или «хозяина») по языческим представлениям не столь однозначна. Славяне-язычники полагали, что он мог в зависимости от конкретных обстоятельств проявлять как враждебное, так и доброжелательное отношение к живущим в доме людям.
Злобная кикимора могла быть как домовой, так и лесной, либо болотной. Облик ее мыслился как человекоподобный (обычно безобразная маленькая старушонка).
Вурдалаки (упыри) были, по представлениям славян-язычников, оживающими по ночам мертвецами, сосущими кровь у живых людей (на Западе этого рода фантастические существа именуются «вампирами»).
Смерть человека влекла за собой у славян-язычников сложную систему обрядов. Так, погребение нередко происходило в санях (даже летом). После погребения следовало массовое ритуальное празднование (тризна), сопровождавшееся, если умер воин, магическими военными игрищами, и столь же ритуализованный по своей композиции пир (страва).
Маврикий Стратег отмечал, что после смерти мужа обычно уходила из жизни и его жена: «большинство их считает смерть своего мужа своей смертью и добровольно удушают себя, не считая пребывание во вдовстве за жизнь».[87]
Место загробного обитания духов предков именовалось навью. Восточные славяне сооружали на могилах так называемые «домовины» — «деревянные срубные домики (1,5 x 2 м) с двускатной крышей и маленьким, в толщину одного бревна, оконцем»[88]. В эти домики ставились различные дары умершему предку при его поминовении.
Как подмечает Л. Нидерле, «в древних русских церковных поучениях», где упоминаются славянские бани, «можно прочитать интересную вещь: народ приготавливал баню и для своих предков, что, впрочем, русский народ кое-где делает и до сих пор»[89].
Духи предков вообще были для людей мистическими существами особого порядка. От духов деда и бабы ждали помощи и указаний, как поступить в той или иной жизненной ситуации. Одним из самых древних духовных существ являлся род. Рожаницы помогали при рождении детей, влияли на судьбы новорожденных. С ними, их культом боролись православные священники первых веков — настолько этот культ был глубоко укоренен[90].
Славяне-язычники верили в собственное воскресение после смерти. Иногда они, видимо, связывали его с идеей перевоплощения. Исследовательница языческого погребального обряда приводит, например, любопытную русскую пословицу, заимствованную из словаря В. И. Даля: «Не бей собаки, и она была человеком»[91].
По многим данным можно почувствовать, что в сознании славян первых веков нашей эры качественная сторона превалировала над количественной, конкретное — над абстрактным. Впрочем, это достаточно распространенная черта психологии древних. Она весьма наглядно проявлялась в способах счета.
Трудно сказать, «до скольки» умели считать славяне в дописьменную эпоху[92]. Но зато ясно, что они делали это во многом иначе, чем мы. Древний славянин легко сориентировался и сказал бы, например, что перед ним находятся три сосны, пять елей и две березы. Однако вряд ли он понял бы, чего от него хотят, если бы кто-то взялся настаивать, что все это составляет десять деревьев. Подобные обобщения путем абстрагирования совершенно автоматически делаются современными людьми, но сознание древних «работало» иначе. Для древнего человека сосна, ель, береза, дуб и пр. — были качественно разными растениями, и ему психологически трудно было поместить их в единый ряд[93].
Древние люди очень здраво относились к слову. Они считали само собой разумеющимся, что слово — это потенциальное дело. В их представлениях слову придавалась магическая сила. А. А. Потебня писал об этом:
«Слово есть дело… Поэтому мужскую песню прилично петь только мужчине, веснянку — только девушке, свадебную — только на свадьбе, заплачку — только на похоронах; знающий заговор соглашается сообщить его лишь посвященному, не для профанации, а для серьезного употребления»[94].
О значении слова для древних людей академик Федор Иванович Буслаев говорит:
«Если же во всех более или менее важных отправлениях своей духовной и даже физической жизни человек видел таинственное проявление кроющейся в нем какой-то неведомой, сверхъестественной силы, то, конечно, слово, как самое высшее, вполне человеческое и по преимуществу разумное явление его природы было для него всего обаятельнее и священнее. Оно не только питало в нем все заветные родственные симпатии к старине и преданию, к роду и племени, но и возбуждало благоговейный ужас и религиозный трепет»; «Эта цельность духовной жизни, отразившаяся в слове, всего нагляднее определяется и объясняется самим языком; потому что в нем одними и теми же словами выражаются понятия: говорить и думать, говорить и делать; делать, петь и чародействовать; говорить и судить, рядить; говорить и петь; говорить и заклинать; спорить, драться и клясться; говорить, петь, чародействовать и лечить; говорить, видеть и знать…
Наши предки чувствовали в слове „гадать“ соединение двух понятий: мыслить и говорить… „гадание — съкровенъ глаголъ“, то есть сокровенное слово, не только мысль вообще, но и таинственное изречение, а также ворожба, потому что гадать значит ворожить, а вместе и изрекать непонятные слова — загадывать»[95].
Поэтически романтизируя научную проблему, известный деятель русского символизма Вяч. Иванов писал:
«Символизм в новой поэзии кажется первым и смутным воспоминанием о священном языке жрецов и волхвов, усвоивших некогда словам всенародного языка особенное, таинственное значение, им одним открытое, в силу ведомых им одним соответствий между миром сокровенного и пределами общедоступного опыта».
По представлениям Иванова, древние «жрецы и волхвы» «знали другие имена богов и демонов, людей и вещей, чем те, какими называл их народ, и в знании истинных имен полагали основу своей власти над природой. Они… понимали одни, что „смесительная чаша“ (кратер) означает душу, и „лира“ — мир, и „пещера“ — рождение…, что „умереть“ значит „родиться“, а „родиться“ — „умереть“, и что „быть“ — значит „быть воистину“, т. е. „быть как боги“, и „ты еси“ — „в тебе божество“, а неабсолютное „быть“ всенародного словоупотребления и миросозерцания относится к иллюзии реального бытия или бытию потенциальному…»[96].
Разумеется, в реальности многое из того, чего касается Вяч. Иванов, обстояло сложнее и вообще иначе, однако само по себе то, что многие словесные формулы древних язычников-магов спустя тысячелетия превратились в поэтические образы, — бесспорный факт. То, что ныне есть условная художественная метафора, когда-то могло быть частью колдовского заговора.
Обряды календарно-аграрного цикла в основе своей содержали языческие заговоры и различные по своей форме моления о хорошем урожае. В славянском фольклоре так называемая «календарная поэзия» вообще изначально была целиком связана с языческой магией. Колядки, веснянки, купальские, русальские, жнивные и т. п. песнопения объективно несли в себе большое эстетическое начало, но все же распевались древними людьми отнюдь не для своего художественного услаждения.
Те или иные конкретные магические функции проступают во многих идущих из древности словах и словесных выражениях с неизменным постоянством. В виде примера можно указать на следующий не лишенный интереса факт. Исследуя такой феномен языческой славянской магии, как «ограждение пространства голосом от вредоносной и нечистой силы», Н. И. Толстой говорит: «Русское чур, которое выкрикивалось для защиты от нечистой силы, создавало, по представлениям древних восточных славян, такое же огражденное пространство, о котором речь шла выше. Слово чур было бранным, матерным. Первейшей и древнейшей функцией матерщины была защита от нечисти, о чем уже имеется немалое число свидетельств»[97].
Заговоры и заклинания язычников содержат огромные отличия от христианских молитв. Языческие «жрецы и волхвы», разнообразные колдуны и т. п. обращались не к Богу, которого не знали, а к темным силам, душевредная суть которых не была им, к сожалению, ясна.
Не проводя никаких сравнений, здесь лишь хотелось бы указать, что в основе молитвы христианина тоже лежит вера человека в то, что из его слова может родиться дело. Более ста лет назад святой праведный Иоанн Кронштадтский записывал в своем дневнике «Моя жизнь во Христе»:
«Словесное существо! Помни, что ты имеешь начало от слова Всетворца и в соединении (через веру) с зиждительным словом, посредством веры, сам можешь быть зиждителем вещественным и духовным»; «Помни, что в самом слове заключается возможность дела; только веру твердую надо иметь в силу слова, в его творческую способность»[98].
Православие, как известно, не отрицает определенной действенности языческих колдовских словесных текстов, однако четко указывает, что «помощь» практикующему чародею приходит от злых сатанинских сил. Такая «помощь» таит огромную опасность:
«Кто в каком слове упражняется, — на заре христианства писал св. Петр Дамаскин, — тот получает свойство того слова, хотя этого и не видят неопытные, как видят имеющие духовность»[99].
Язычники (и славяне-язычники, разумеется, не составляли какого-либо исключения из этого) были беззащитны против власти самых темных сил духовного плана. Однако восточнославянский мир в конце концов вышел из-под их «контроля» в результате принятия христианства по греческому образцу.
Уже цитированная исследовательница указывает, что посмертное существование человека нередко мыслилось славянами где-то на космических просторах:
«Луна, месяц и звезды — распространенные космические знаки на средневековых югославянских надгробиях. При сравнительном анализе их раскрывается красноречивая картина устремления духа умерших в космос, пути его к небосводу, вдоль Млечного Пути, к Луне и звездам в „вечный мир“»[100].
Мир умерших предков мог представляться и как расположенный где-то в недрах земли. При этом «Независимо от подземного или космического расположения, как и за горизонтом, за морем природа его представляется некоторым подобием земной»[101].
На идею воскресения людей после смерти славян-язычников наводила неизменно повторяющаяся смена природных циклов. Казалось, время идет по замкнутому кругу. Люди всю жизнь наблюдали, как природа умирает зимой (облетают листья с деревьев, желтеет и сохнет трава и т. д.), но затем возрождается (вновь зеленеют деревья и трава снова рождается). Это естественно вызывало надежду на то, что с людьми происходит нечто аналогичное.
Небезынтересно, сколько времен года усматривали, следя за природными изменениями, древние славяне. Л. Нидерле писал: «Славяне различали четыре времени года: зиму, яръ — весну, лето, есень — осень…»[102]. Н. И. Толстой был более осторожного мнения, указывая, что «в нашем распоряжении имеется множество этнографических данных о том, что славяне в древности, а в сельских, деревенских краях почти до наших дней, делили год не на четыре, а только на два больших годовых отрезка — лето и зиму. <…> Таким образом, архаическая народная система членения „круглого“ года не совпадает с общепринятой и известной нам системой»[103].
Сутки делились древними славянами пополам — на день и ночь (день, видимо, мистически соответствовал в их языческих обрядах лету, а ночь зиме). День мог также делиться на две половины на основе наблюдения за солнцем, поднимающимся от восхода до точки зенита и затем опускающегося из зенита к линии горизонта (часы стали различать лишь в позднейшие времена). Активизация злых духов предполагалась не только в полночь, но и в полдень, «в очень опасное время суток», по выражению Н. И. Толстого. О полуденных злых духах Н. И. Толстой писал: «Нечисть, появляющаяся в этот миг, имеет даже свое особое название. У русских это женская особь полудница — страшная, уродливая или, наоборот, очень красивая женщина, появляющаяся на полях ровно в полдень в период цветения и созревания хлебов, и мужская особь полуденник, представляющий опасность для малых детей. В Полесье полудзенник — призрак умершего неестественной смертью, страшный, черный человек, появляющийся в полдень. На Гомельщине (с. Великое Поле, Петриковск. р-н) детей не пускают в полдень на реку, „чтобы полуденник не утащил“, т. е. водяной, появляющийся в полдень… (Далее Н. И. Толстой на примерах демонстрирует „общеславянский характер этого персонажа“. — Ю. М.) <…> Полдень длится очень недолго, в сущности один миг, и в этот миг полудница или полуденник может, по народным представлениям, сразить человека, затем угроза исчезает, в то время как полночь со всеми ее опасностями — лишь начало глухого периода ночи, который длится до первых петухов»[104].
Особняком стояла в языческом календаре ночь под Ивана Купалу. С ней связано много специальных обрядов. Это «ночь присутствия и разгула нечистой силы… это также ночь почитания земли, плодоносной и подготовившей свой урожай»[105].