Александр Иванович ГЕРЦЕН

Александр Иванович

ГЕРЦЕН

В творческом наследии герценовского круга центральное место занимают художественно-документальные жанры: воспоминания, дневники, письма. Интерес к ним был сформирован как семейной традицией, так и бытовавшими в молодежно-студенческой среде формами общения – кружковыми беседами, чтением, дружескими исповедями и клятвами-признаниями.

Помимо широко известных мемуаров Герцена и циклов его писем («Письма из Франции и Италии», «Концы и начала», «Письма к старому товарищу»), к данному ряду принадлежат воспоминания Тучковой-Огаревой и ее дневник, «Исповедь» Н.П. Огарева, дневники жены Герцена Натальи Александровны и его дочери (Таты)[40].

Популярность этих форм и их преобладание над жанрами, созданными художественной фантазией, объясняются повышенным интересом поколения людей 1830-х годов к проблеме внутреннего содержания личности и ее исторического самоосуществления. Сознание людей 30-х годов формировало три мощных культурных потока: духовная культура романтизма, классический немецкий идеализм и французская историческая школа эпохи Реставрации. Из синтеза этих начал образовались взгляды передовых людей последекабрьской эпохи на соотношение личности и социума. Но отсутствие в стране элементарных форм общественности вынуждало молодое поколение переносить решение актуальных социальных проблем в интимный кружок духовно и родственно близких людей и придавать им литературно-философский характер.

Бытовые формы письма и дневника (следы «шалости», по выражению писателя), широко распространенные на начальном этапе, впоследствии перерастали в жанры пространного мемуарно-исторического повествования, которое подводило итог деятельности целого поколения и отдельной личности («следы жизни»). С этой точки зрения дневник служил своего рода подготовительным этапом: на его материале апробировались приемы самоанализа, он фиксировал первые шаги на пути философско-исторического осмысления личностного опыта.

Все дневники Герцена можно разделить на три неравные группы, среди которых наибольшее значение по объему и содержанию имеет первая. Дневник 1840-х годов начат на переломном этапе, когда писатель осознал значение критического возраста в жизни человека: «25 марта <1845 г.> Тридцать лет! Половина жизни. Двенадцать лет ребячества, четыре школьничества, шесть юности и восемь лет гонений, преследований, ссылок. И хорошо, и грустно смотреть назад» (т. II, с. 201).

Как и через десять лет Л. Толстой, Герцен намечает четыре эпохи в формировании личности, границы которых соответствуют индивидуальным психологическим, семейным и социальным условиям. В этом заключается функциональное родство раннего дневника Герцена с дневниками других авторов, но здесь начинается и его отличие от них.

Одной из важнейших функциональных закономерностей дневника является отражение в нем процесса психологической индивидуации. Те дневники, которые начинают вести в юношеском возрасте, обычно фиксируют стадии роста сознания, освоение духовного наследия прошлого в форме выписок из книг и обширных комментариев к ним, прописывание моральных правил с параллельной критикой собственных недостатков. Все эти приемы встречаются в дневниках предшественников и современников Герцена (А.Х. Востоков, В.А. Жуковский, Н.И. Тургенев, A. B. Никитенко, Л.Н. Толстой, И.С. Гагарин и др.).

Герцен приступил к ведению дневника в том возрасте, когда индивидуация завершена, когда пройден значительный этап жизненного пути и автор вступил в полосу творческой активности. Дневник уже подводит определенный итог, а не намечает первую программу действия, как у вышеназванных авторов. Однако Герцен принадлежал к тому редкому психологическому типу людей, у которых внутренний, духовный рост интенсивно продолжается длительное время. Дневник и был начат на новом этапе духовного подъема: «Кажется, живешь себе так, ничего важного не делаешь, semper idem ежедневности, а как только пройдет порядочное количество дней, недель, месяцев – видишь огромную разницу воззрения. Доселе я тридцать лет не останавливался. Рост продолжался, да, вероятно, и не остановится. В последнее время я пережил целую жизнь <…>» (т. II, с. 269).

Отраженная в дневнике эволюция сознания автора «Былого и дум» напоминает не вертикальную линию, а спираль. Герцен не только постоянно возвращается памятью к знаменательным событиям прошлого, но и в своем творческом развитии повторяет (на качественно ином уровне) некоторые прежние этапы. Это касается исторических и философских штудий, самоанализа, конструктивной самокритики, описания восторженного романтизма чувств.

Наиболее показательным в этом отношении является круг чтения, в котором отражаются социально-политические и философские взгляды писателя. Сюда входят «История английской революции» Гизо и Луи Блан, «Письма об эстетическом воспитании» Шиллера и Гегель, Шлоссер и де Кюстин. Преобладание в списке исторических и политических трудов позволяет сделать вывод о направленности интересов писателя и неосуществленных мечтах его юности, о которых он часто вспоминает в дневнике: «Я с странным чувством обращаюсь иногда назад, далеко назад к ребячеству. Как богато хотела развернуться душа, и что же вышло, какое-то неудачное существование, переломленное при первом шаге» (т. II, с. 218).

Приведенная запись наглядно показывает, что дневник Герцена запечатлел не психологическое (индивидуация), а историческое самоосуществление личности, поиски путей и средств к этому осуществлению. Не случайно дневник велся в промежутке времени, разделяющем два важнейших события в жизни молодого Герцена, – окончательного возвращения из ссылки и отъезда за границу. В этот период писатель острее ощущал противоречие между жаждой действий на общественном поприще и невозможностью его удовлетворения. И здесь дневник (как это не раз бывало с другими авторами) выполнял компенсаторно-заместительную функцию. В пределах своих возможностей он помогал осуществить нереализованную потребность в общественном действии посредством мысли, анализа: «Мое одиночество в кругу зверей вредно. Моя натура по превосходству социабельная. Я назначен собственно для трибуны, форума, так, как рыба для воды. Тихий уголок, полный гармонии и счастия семейной жизни, не наполняет всего, и именно в ненаполненной доле души, за неимением другого, бродит целый мир – бесплодно и как-то судорожно» (с. 213); «Боже мой, какими глубокими мучениями учит жизнь, лета и события, только они могут совершить становление в жизни, ни талант, ни гений! В мышлении все мое» (с. 276).

Таким образом, функциональное своеобразие дневника Герцена составляют три элемента: психологический, идейный и социальный. Дневник запечатлел новый этап роста сознания, аккумулировал комплекс философско-исторических и политических идей и взял на себя функцию, компенсирующую социальный опыт личности.

Теперь рассмотрим пространственно-временную организацию дневника. В ее основе также лежит принцип спирали, который характерен для психологической функции. События текущей жизни представлены в дневнике преимущественно в их соотнесенности с прошлым, как личным, так и историческим.

Время в дневнике Герцена играет огромную роль и часто оказывает решающее воздействие на содержание записи. С обращения к времени дневник начинается и на размышлениях о нем он заканчивается: «Три года назад начат этот журнал в этот день. Три года жизни схоронены тут <…> перечитывая, все оживает как было, а воспоминание, одно воспоминание не восстановляет былого, как оно было <…>» (с. 411).

Из современников Герцена только Л. Толстой в равной мере ощущал на себе давление времени и с такой же силой отразил его в летописи своей жизни. Но, как и у Л. Толстого, время в дневнике Герцена может быть рассмотрено в двух значениях – как философская проблема и как форма организации событий в повествовательном пространстве.

Преодоление 30-летнего рубежа в своей жизни заставляет Герцена больше ценить настоящее, каждое проживаемое мгновение. От этого время в ряде записей сжимается до экзистенции, до субъективного переживания мимолетности бытия: «Настоящее есть реальная сфера бытия. Каждую минуту, каждое наслаждение должно ловить. Душа беспрерывно должна быть раскрыта, наполняться, всасывать все окружающее и разливать в него свое» (с. 217); «Настоящим надобно чрезвычайно дорожить, а мы с ним поступаем неглиже и жертвуем его мечтам о будущем» (с. 346); «Одно настоящее наше, а его-то ценить не умеем» (с. 369); «Ловить настоящее, одействотворить в себе все возможности на блаженство» (с. 394).

Психологический характер хронотопа становится очевидным особенно в тех записях, в которых Герцен обращается к недавнему прошлому и заново перебирает запечатлевшиеся в памяти события. Обыкновенно ход события не излагается, а из его факта делается философское обобщение. Прошлое и настоящее соединяются в целостной эмоции-переживании. Страницы дневника настолько насыщены записями подобного рода, что порой напоминают календарь памятных дат: «Вчера был в Перове. В первый раз посетил те места, где 8 мая 1838 года встретился с Natalie и откуда поехал во Владимир <…> и четыре года с половиной, лучшую без малейшей тени сторону моего бытия, составило это беспрерывное присутствие существа благородного, высокого и поэтического» (с. 221); «Четыре года тому назад, 19 марта, уехал Огарев из Владимира, после первого свидания. Как все тогда было светло!» (с. 272); «Невольно вспоминается, что было в эти дни 8 лет тому назад <…> Поскакал в жизнь. Да, лишь с этого дня считается практическая жизнь <…>» (с. 275). Такой тип времени-пространства является у Герцена главенствующим, он даже влияет на структуру образов дневника, о чем речь пойдет ниже.

Субъективно-психологический характер времени – пространства в дневнике Герцена находится в прямой зависимости от главного противоречия его жизни до отъезда за границу – между стремлением к историческому самоосуществлению и практической невозможностью его выполнения. Реальное действие оказывается возможным только в семейно-дружеском кругу, узкие рамки которого уже не удовлетворяли писателя. Историческая арена открыта только в области мысли, и именно сюда автор направляет свою энергию.

В записях исторического содержания Герцен постоянно проводит аналогии с современностью и тем самым выстраивает их в своеобразную логическую схему с регулярными подъемами и возвращениями назад, которая напоминает записи-воспоминания личного характера. Для Герцена лично проживаемое время и время историческое не разделены, они образуют не два не сходящихся потока, а совпадают в своих главных тенденциях и направлениях. В дневнике, как позднее в мемуарах, будут представлены три линии развития событий: личная судьба Герцена, судьба его поколения и движение «большой» истории. Но последняя дана в дневнике пока что теоретически, на уровне литературно-философского анализа, а не как элемент личного опыта участника социально-исторических событий: «Поразительное сходство современного состояния человечества с предшествующими Христу годами <…>» (с. 344); ««Искупление, примирение, возрождение и приведение всего в первоначальное состояние» – слова, произносимые тогда и теперь» (с. 345).

Время и пространство имеют для Герцена не только психологическое и историческое значение. В таких формах они выступают в проблемных записях личного характера и в тех, которые касаются судеб человечества. В поздних дневниках 1840-х годов все чаще актуальные вопросы общественной жизни становятся предметом внимания писателя, и хронотоп в отдельных записях имеет тенденцию к континуальному охвату явлений. Герцен устанавливает между удаленными и логически не связанными событиями смысловую связь, наподобие той, которая имела место в исторических штудиях автора «Дилетантизма в науке». Здесь горизонтальная парадигма времени – пространства сменяет спиральную: «Москва 15 <сентября 1844 г.> Давно приехал <…> Первая новость, которую я услыхал, – происшествие на Лепешкинской фабрике; какие-то гг. Дубровины отдали в кабалу 700 человек крестьян, оторвавши их от семейств <…> В pendant. А суд парламента освободил О’Коннелл. Великая страна <…>» (с. 380).

Категория времени играет существенную роль и в формировании образного строя дневника. Многие образы слагаются или из суммы исторических характеристик, или представлены в виде исторического обзора деятельности человека, завершившего свой жизненный путь. По замыслу автора, они служат выражением судеб целого поколения или определенного социально-исторического слоя. Для этих лиц время становится своего рода пробой на типичность. Герцен выделяет в них не обычные человеческие качества, положительные или отрицательные, а относит таких героев к типам на основании временных, эпохальных свойств личности, роднящих их с большим классом людей конкретного времени. Подобный прием будет использован Герценом в «Былом и думах» в главе «Русские тени». В дневнике к этой группе относятся М.Ф. Орлов, К.И. Кало, В. Пассек и ряд других образов: «Вчера получил весть о кончине Михайла Федоровича Орлова <…> Он был человек между московскими аристократами, исполненный предрассудков, отсталый от нового поколения, упорно державшийся теорий репрезентативности, как они были поставлены в конце прошлого и начале нынешнего века, и выдумывавший свои теории, дивившие своей неосновательностью. Молодое поколение кланялось ему, но шло мимо, и он с горестию замечал это <…>» (с. 201–202).

Человеческий образ строится у Герцена на трех основополагающих принципах – типичности, временной динамике и эстетической выразительности. В первой группе преобладающим началом была временная характеристика – это был человек своего времени, со всеми свойственными данному времени чертами. В других образах на первый план выступает эстетическое начало. Герцен – сторонник эстетики пафоса. Как художник он предпочитает в человеке выражение, даже если оно приобретает крайние формы. В таких образах выразительность становится синонимом типичности: «Иван Киреевский, конечно, замечательный человек; он фанатик своего убеждения так, как Белинский своего. Таких людей нельзя не уважать, хотя бы и был с ними противоположен в воззрении; ненавистны те люди, которые не умеют резко стоять в своей экстреме, которые хитро отступают, боятся высказаться, стыдятся своего убеждения и остаются при нем» (с. 244).

Еще одна группа образов строится по принципу типологической соотнесенности с историческими и мифологическими личностями. Герцен не просто находит в яркой индивидуальности типическое, но стремится связать его по аналогии с образами всемирно-исторического значения. Такая связь придает личности возвышенный характер, поднимает ее до художественного обобщения. Даже в драматических ситуациях (смерть и похороны Вадима Пассека) Герцен умеет разглядеть художественную выразительность образа человека и ярко запечатлеть ее в своем дневнике: «Черткова <…> сначала она поразила меня удивительно благородной и выразительной внешностью <…> Но потом она удивила меня образом участия <…> Эта женщина была похожа на те явленные образы Богородицы, которые виделись прежними святыми и которые сходили примирительной голубицей между богом и человеком. Эта женщина была артистическая необходимость в этой группе <…>» (с. 237); «<Белинский> фанатик, человек экстремы, но всегда открытый, сильный, энергичный. Его можно любить или ненавидеть, середины нет <…> Тип этой породы – Робеспьер» (с. 242).

Особое место в жизненной летописи Герцена принадлежит образу поколения людей последекабрьской эпохи. Этот образ-тема займет одно из центральных мест в зарубежный период творчества писателя. В дневнике он представлен несколькими яркими образцами, в которых эмоциональное начало преобладает над аналитическим.

В этом образе сконцентрированы многолетние наблюдения молодого Герцена и его богатый личный опыт политического ссыльного. Поэтому подобные эпизоды по своему эмоциональному пафосу приближаются к записям интимного характера, в которых автор оплакивает гибель юношеских надежд. Здесь еще нет интонаций негодования и призывов к возмездию, которые в полную силу зазвучат в публицистике и мемуарах второй половины 1850-х–1860-е годы.

В дневнике образ поколения 1830-х годов, несущий в себе типические черты, еще не дифференцировался. Он дан крупными мазками, без светотени и детализирующей моделировки. В нем нет ни одного индивидуализированного портрета, вроде Энгельсонов или Сазонова из «Былого и дум». Это образ нерасчлененной массы, который Герцен-художник набрасывает эскизно, по причине еще не утихшей собственной боли: «Террор. Какая-то страшная туча собирается над головами людей, вышедших из толпы. Страшно подумать; люди совершенно невинные, не имеющие ни практической прямой цели, не принадлежащие ни к какой ассоциации, могут быть уничтожены, раздавлены, казнены за какой-то образ мыслей, которого они не знают, который иметь или не иметь не состоит в воле человека и который остановить они не могут» (с. 328); «Но я полагаю, что для настоящего поколения только и будут одни слезы и плаха <…>» (с. 335).

Принцип типизации нередко используется Герценом и при создании образа мира. Хотя преобладающим предметом изображения в дневнике является сфера идей и события личной жизни автора, картины официальной и крепостной России то и дело мелькают на его страницах. Они представляют именно тот антимир, которому противостоит одухотворенная и гуманная личность писателя. Этот образ складывается в основном из отрицательных черт и негативных оценочных суждений. Герцен и не пытается завуалировать тенденциозный характер подобной типизации: в ней отчетливо проступает критическая направленность его мысли. Будучи по складу ума диалектиком, Герцен сознательно отбирает для картины мрачные краски, чтобы свет разума сильнее контрастировал с властью тьмы: «Запрещено в московских газетах печатать отрывки из отчета полицмейстера о Петербурге – это знаменательно; они боятся гласности, говорящих фактов и безобразии этого города, где все искусственно, где на 4 мужчин падает одна женщина, где число солдат страшно, где сотни умирают от венерических болезней и пр.» (с. 336).

Из всех образов дневника наиболее привлекательным, конечно же, является образ автора. Он представлен на его страницах в двух ипостасях – в интимном чувстве к жене («моя святая святых, высшее, существеннейшее отношение к моей частной жизни») и в гуманистическом пафосе свободной мысли. Пафос и нежная чувствительность, внешне совершенно противоположные, тесно связаны между собой в индивидуально-психологическом отношении. Обращение к дневнику было связано с острым внутренним кризисом, внешними неурядицами, семейными драмами и конфликтами. Образ автора дан в дневнике в круговороте жизненных событий; он ищет свое место, переживает и борется, страдает и впадает в отчаяние. Со страниц дневника часто слышатся рыдания и стоны, обнажаются скорби и страдания. Выражение чувств и эмоций порой покрывает описания вызвавших их событий. Но в последний момент образованный разум торжествует над бессознательными проявлениями личности.

Главным приемом в воссоздании образа автора является философская рефлексия. Факты душевной жизни Герцен анализирует с позиций классического рационализма, но при этом никак не может до конца преодолеть романтической экспрессии. В этом – своеобразие дневникового образа автора «Былого и дум».

Философская школа и привычка к обобщениям постоянно подталкивают писателя к объективации характерных свойств своей личности. В дневнике они даются отстраненно, как качества человеческой личности вообще. Им Герцен придает элемент художественной выразительности. Эти исконные антиномии человеческой натуры выступают и как отвлеченные категории рассудка, и как эстетически оформленные стихии личности. Но за формой художественной объективации проступают знакомые по дневнику особенности характера самого автора: «Не у всех страсти тухнут с летами, с обстоятельствами, есть организации, у которых с летами и страсти окрепают и принимают какой-то странный характер прочности. Вообще человек должен быть очень осторожен, радуясь, что он миновал бурный период: он может возвратиться вовсе неожиданно. И тут решается спор – разум или сердце возьмет верх. Выше, свободнее, нравственнее – когда разум; но в самом огне, увлеченье есть прелесть, живешь вдесятеро. А после – раскаяние, упреки <…>» (с. 215).

Импульсивная, жаждущая полноты жизни натура Герцена находится в состоянии бесконечных переходов от одного настроения к другому: периоды счастья и возвышенных порывов нередко сменяются душевным упадком и мрачным пессимизмом. Рвущийся наружу поток эмоций выплескивается на страницы дневниковых записей в многоцветий оттенков и контрастов: «<…> жадное стремление к какой-то полной жизни и скептицизм, все мутящий. Всякий день уносит что-нибудь. Я быстро отцвел и отживаю теперь свою осень, за которой не будет весны» (с. 282); «Вчера вечером наш разговор <…> был кроток, меня посетило опять давно неизвестное чувство гармонии, и я плакал от радостного чувства» (с. 283).

Болезненная рефлексия и самокритика, свойственная дневниковым исповедям и в целом поколению 1830-х годов, получает в дневнике Герцена все свойства типического, как на страницах художественных произведений самого писателя и его современников («Гамлет Щигровского уезда» И.С. Тургенева, поэзия Н.П. Огарева, «Ипохондрик» П.И. Кудрявцева). Образ автора не просто соотносится с образом поколения, но является его концентрированным выражением. В соответствующих записях о себе молодой Герцен выступает не как частный хроникер, а как создатель объективной характеристики эпохи. В описании своих собственных качеств он поднимается до масштабных обобщений: «Я вгляделся в себя и в жизнь. У меня характер ничтожный, легкомысленный <…> суетливо слабый, и, как таковой, склонный к прекрасным порывам и гнуснейшим поступкам <…> страстные, раздирающие сомнения царят в душе – и слезы о веке, слезы о стране, и о друзьях, и об ней» (с. 281).

Типология дневника Герцена связана с его функциональными особенностями. Обозначив в начальной записи предметом изображения вехи своей жизни и этапы духовного развития, писатель последовательно воспроизводит динамику внутреннего мира. А поскольку жизненной целью автора является его историческое самоосуществление, внутренний и внешний миры показаны в их взаимоотношениях. Авторское я не заслоняет собой объективный мир, а изображается в его реакциях на значимые для него явления. Описанные в дневнике события отобраны, воспроизводятся не в порядке их фактического следования, а в той очередности, в какой они воздействовали на сознание и эмоциональный настрой автора.

В дневнике мы не найдем ни одной записи, в которой подробно описывается весь день жизни автора. Герцен выбирает событие, которое имеет значение для его духовной жизни, либо описывает переживание, вызванное воспоминанием. Травмирующие сознание факты – болезнь жены, смерть детей, преследование властей – зафиксированы в дневнике не в фазе физического протекания, а со стороны их психологического воздействия на писателя.

Таким же образом воспроизводятся и литературно-философские штудии Герцена. В отличие от аналогичных по функции вписок в дневниках А.И. Тургенева, A.B. Никитенко, И.С. Гагарина, эти записи даны не цельными блоками с «подстрочными» комментариями, а представляют собой самостоятельные критические этюды, размышления «по поводу», наподобие жанра «Капризов и раздумий».

У Герцена было твердое убеждение в том, что духовная жизнь автономна по отношению к физическому существованию человека и мира. И в дневнике предпочтение отдается именно первой. В этом проявился отчасти идеализм, но и трезвый реализм писателя. Духовная область стала для передовых людей 1830–1840-х годов главным поприщем деятельности и спасла их от нравственной гибели: «Сфера идей не зависит от случайности, и исключительное погружение в частности гибельно, но нельзя же опять выйти из своей кожи для того, чтобы существовать только как мысль» (с. 394); «Человеку, имеющему широкие интересы, несколько легче, нежели сосредоточенному на одном личном и семейном» (с. 317).

Принадлежность дневника Герцена к интровертивному типу во многом определила его жанровую специфику. Летопись жизни писателя – это лирико-философский журнал, написанный в жанре его ранней прозы. Философская мысль в нем органически сочетается с сердечными излияниями и лирическими раздумьями о жизни. В дневнике автор не изменяет своей обычной литературной манере, которая разовьется в «Былом и думах» и в публицистических циклах 1950–1960-х годов. В этом смысле дневник был этапным произведением в творческой эволюции Герцена. В нем формировалось то совершенно оригинальное жанровое мышление, которое было свойственно исключительно автору «Концов и начал».

К определению жанрового содержания дневника вполне подходит формулировка из «Былого и дум»: «отражение истории в человеке, случайно попавшем на ее дорогу». Правда, дневник воссоздает короткий период этой истории. В нем осмысление жизненного опыта личности еще нередко встраивается в схему философии истории классического идеализма, трактующего саму личность абстрактно, вне конкретных социальных условий. Поэтому факты современной жизни и недавнего прошлого сопровождаются лирическим аккомпанементом либо даются в форме предельных обобщений: «Дух, выработавшийся до человечности, звучит так, как цветок благоухает, но звучит и для себя; за трепетом жизни, за неопределенной радостью бытия животного следует экспансивность человека, он наполняет своею песнею окружающее <…>» (с. 217).

Идейно-художественное единство дневника обеспечивается его методом и стилем. Дневник ведется не в форме сплошной фиксации событий дня, а методом их отбора. Отбор материала не всегда зависит от пережитого в конкретный промежуток времени. Записанная мысль может возникнуть стихийно, по случайной ассоциации разновременных фактов и идей. Но в основе их, как правило, лежит груз прошлого и размышления о будущем, связанные в логическую цепь, в которой средним звеном является настоящее.

Подчиненность содержания логики мысли автора, а не ходу физически протекающих событий наглядно выражается в ее финале, который часто представляет собой итоговое умозаключение, выраженное в форме пословицы или афоризма: «Замечателен циркуляр министерства внутренних дел, объявляющий, что в этом указе (который давно был ожидаем) ничего нового нет, что он относится к желающим и чтоб не смели подразумевать иной смысл, мнимое освобождение крестьян etc., etc. Ne reveillez pas le qui dort! <He будите спящего кота>». Такая конструкция демонстрирует встроенность записи в мировоззренческую систему автора. Подобный прием встречается как в дневниках начала века (С.П. Жихарев), так и в ряде образцов жанра второй половины столетия (П.А. Валуев) и указывает на его типичность и устойчивость в дневниковой прозе.

Тенденция к проведению исторических аналогий, к философским обобщениям стала стилеобразующим фактором дневника. Эпоха 1830–1840-х годов была временем формирования «метафизического языка» (научно-философского стиля) в русской словесной культуре. Как видный представитель духовного направления эпохи Герцен был одним из создателей такого стиля. В этом отношении дневник стал творческой лабораторией этого процесса.

На стиле дневника лежит отпечаток классической немецкой философии. «Читая Гегеля и находясь весь еще под его самодержавной властью, я сам во многих случаях разрешал логическими шутками или логической поэзией не так-то легко разрешимое» (с. 317). Герцен мыслит категориями немецкой школы и одновременно передает своеобразие ее терминологии.

Здесь отчетливо выделяются два направления – автоматическое перенесение немецких слов-понятий в лексико-синтаксическую структуру русской фразы (терминологический варваризм) и передача иноязычного (в основном латинского) термина в русской транслитерации. Словесное творчество автора «Писем об изучении природы» в жанре, не рассчитанном на широкого читателя, объясняется не отсутствием русских лексических аналогов, а его стремлением освоить и культивировать на отечественной философской ниве передовую мысль Запада. В известной мере языковое экспериментаторство в дневнике может быть рассмотрено как студийный вариант будущих философских книг писателя.

Однако лингвистические опыты Герцена имели не только прагматическую природу. С их помощью молодой философ создал особый духовный мир, оригинальный образ отвлеченной мысли. Все языковые нововведения рассчитаны на субъективное понимание и представляют собой своеобразный шифр для передачи авторских мыслей и чувств, ключ к которому имеется только у его хозяина: «сильная оссификация», «абнормальное состояние», «дар логической фасцинации», «чрезвычайная нежность и сюссентибельность», «личность бога у них <славянофилов> не выходит в замкнутости обыкновенной Pers?nlichkeit», «тогда наступит великая фаза Bet?tigung».

Использование иноязычных фраз и оборотов речи было связано с типичным для позднего романтизма мышлением «интернациональными» образами-символами, восприимчивость к которым была свойственна молодому Герцену. Дневник как интимный жанр развивал специфическими средствами культуру романтического мышления. Поэтому так часты в жизненной летописи писателя романтически окрашенные фразы не философского, а сугубо лирического содержания. В них сконцентрированы дух и эстетика романтизма: «Nein, nein, es sind Keine leere Traume!» (Нет, нет, это пустые мечты!); «Grace, grace – grace pour foi – meme» (Пощади, пощади – пощади для тебя самой).

В отличие от других образцов дневниковой прозы, журнал Герцена представляет собой законченное произведение. Его записи не обрываются неожиданно, как это имело место в истории ведения большинства дневников. Причем законченность имеет двоякий характер – психологический и эстетический.

С окончанием работы над дневником завершается этап духовного и психологического развития Герцена, смысл которого заключался в поисках средств и форм исторического самоосуществления в условиях отсутствия гражданской свободы. На новых путях, которые открывались перед писателем, он избирает другие литературные формы выражения духовной жизни. В дневнике все труднее становится отражать усложнившиеся взаимодействия внутреннего и внешнего опыта. Возможности активной гражданской деятельности приводят к отказу от дневника.

С точки зрения содержания дневник представляет собой идейно законченный цикл. Ряд типичных для Герцена тем и образов проходит по кругу и, как в музыке, разрешается тоническим аккордом, придающим всему произведению эстетическую завершенность.

В 1860-е годы Герцен сделал несколько коротких дневниковых записей с интервалом в 1–2 года. Все они объединены одной общей темой, которая побудила писателя назвать свой поздний журнал «Книгой стона». Тема времени, имевшая важное значение в раннем дневнике, здесь становится центральной и приобретает мрачный, пессимистический тон. В этом коротком дневнике перед нами предстает не Герцен – носитель и пропагандист философии прогресса и оптимизма, а уставший в борьбе с жизненными невзгодами, сокрушенный в своих несбывшихся мечтах и замыслах человек. Монотематизм придает этому дневнику единство и почти художественную выразительность: «15 июня 1860. Я ужасно устал – видно, это-то и есть старость» (т. XX, кн. 2, с. 601); «27 апреля 1862. Еще два года на днях мне было пятьдесят лет – после 2 мая 1852 г.» (с. 601); «24 сентября 1863. – Генуя <…> Широкой жизни, богатой рамы искал я, переезжая первый раз Приморские Альпы <…>» (с. 603).

Данный текст является ознакомительным фрагментом.