Полежаев Александр Иванович (1804 или 1805-1838)
Полежаев Александр Иванович (1804 или 1805-1838)
Особое место в поэзии 1830-х годов занимает творчество Александра Ивановича Полежаева. Его вольнолюбивая лирика, казалось бы продолжающая традиции декабристов, теряет четкую гражданскую и политическую направленность, перерастая в индивидуалистический, «демонический» протест. В. Г. Белинский в рецензии на книжку стихов Полежаева отметил, что этот поэт оказывается пленником своего необузданно-свободолюбивого чувства. «Освобождение от предрассудков он счел освобождением от всякой разумности и начал обожать эту буйную свободу. Свобода была его любимым словом, его любимою рифмою, – и только в минуты душевной муки понимал он, что то была не свобода, а своеволие и что наиболее свободный человек есть в то же время и наиболее подчиненный человек». Эту внутреннюю трагедию испепеляющего индивидуализма Полежаев излил во многих своих стихах («Демон вдохновенья», 1833; «Раскаяние», 1833; «Негодование», 1835). Среди них наиболее сильно и откровенно тема обремененности поэта своей свободой проявилась в стихотворении «Ожесточенный» (1832):
О, для чего судьба меня сгубила?
Зачем из цепи бытия
Меня навек природа исключила,
И страшно вживе умер я?
Еще в груди моей бунтует пламень
Неугасаемых страстей,
А совесть, как заклятый камень,
Гнетет отверженца людей!
Еще мой взор, блуждающий, но быстрый,
Порою к небу устремлен,
А божества святой отрадной искры,
Надежды с верой, я лишен!…
Свобода, переходящая в своеволие, накладывает свою печать и на художественный мир стихотворений Полежаева. Белинский обратил внимание, что большинство стихов поэта отличается тем, что «стих, вначале поэтический, даже крепкий и сжатый, становится по мере его развертывания прозаическим, вялым и растянутым и только местами сверкает прежним огнем, как угасающий вулкан; целые куплеты ничего не заключают в себе, кроме слов, в которых видно одно тщетное усилие что-то сказать». Белинский же указал и еще на одну особенность стихов Полежаева, связанную с отсутствием веры в идеальные стремления и порывы души. «Для человека необходим период идеальных, восторженных стремлений и порываний: перешед через него, он сможет отрешиться от всего мечтательного и фантастического, но уже не может остаться животным даже в своих чувственных увлечениях, которые будут у него смягчены и облагорожены чувством красоты и примут характер эстетический». Жизнь Полежаева и в детстве (незаконнорожденный сын дворянина и крестьянки, брошенный отцом), и в юности (ссылка за фривольную поэму «Сашка» в солдаты) лишила юношу этого важного этапа в формировании человеческой души. А потому любовь, пришедшая уже не вовремя и не в пору, стала для поэта «не вестником радости и блаженства, а вестником гибели всех надежд на радость и блаженство, и исторгнула у его вдохновения не гимн торжества, а вот эту страшную похоронную песнь самому себе»:
О, грустно мне!… Вся жизнь моя – гроза!
Наскучил я обителью земною!
Зачем же вы горите предо мною,
Как райские лучи пред сатаною,
Вы – черные, волшебные глаза?
Увы! давно печален, равнодушен,
Я привыкал к лихой моей судьбе,
Неистовый, безжалостный к себе,
Презрел ее в отчаянной борьбе
И гордо был несчастию послушен!…
(«Черные глаза», 1834)
Белинский точно определил истоки слабости поэта: «Отличительный характер поэзии Полежаева – необыкновенно великая сила чувства. Явившись в другое время, при более благоприятных обстоятельствах, при науке и нравственном развитии, талант Полежаева принес бы богатые плоды, оставил бы после себя замечательные произведения и занял бы видное место в истории литературы. Мысль для поэзии то же, что масло для лампады: с ним она горит пламенем ровным и чистым, без него вспыхивает по временам, издает искры, дымится чадом и постепенно гаснет. ‹…› Полежаев остановился на одном чувстве которое всегда безотчетно и всегда заперто в самом себе, всегда вертится около самого себя, не двигаясь вперед, всегда монотонно, всегда выражается в однообразных формах». И тем не менее ярко выраженная автобиографичность лирики Полежаева помогает ему порой прорваться к живому, личностно мотивированному слову, к поэзии действительности.
Поэзия второй половины 1820-1830-х годов прошла в своих поисках мимо тех удивительных открытий, которые совершались в лирике позднего Пушкина. Именно он осуществил в русской поэзии 1830-х годов решающий переворот. В заметке 1828 года Пушкин, подобно многим поэтам своего времени, протестовал против «условленного, избранного» литературного языка, против «условных украшений стихотворства». И он выдвинул против них требование «нагой простоты». Это требование заключалось в необходимости вернуть условному поэтическому слову «школы гармонической точности» утраченный в нем прямой, предметный смысл. Надо отбирать слова не по готовой системе поэтических знаков и формул, а прямо и непосредственно, соотнося их с той индивидуальной лирической ситуацией, которую поэт изображает.
«Совершенный Пушкиным переворот, – пишет Л. Я. Гинзбург, – был делом величайшей трудности. Речь ведь шла совсем не о том, чтобы просто ввести „прозаические“ слова в поэтический текст. Само по себе это трудностей не представляло; но путь механических смешений – это путь Бенедиктова, приводящий нередко к непроизвольному комическому эффекту. У Пушкина речь шла об эстетическом чуде претворения обыденного слова в слово поэтическое». В этом чуде нуждалась поэзия, ибо в «школе гармонической точности» лирическое слово теряло предметное значение, превращалось в условный символ, в знак того или иного поэтического стиля. Но в реалистическом искусстве, к которому шла в своем развитии русская поэзия этого времени, жизненные ценности должны были определяться не по готовым эстетическим формулам и образцам, а по возникающим всякий раз перед поэтом неповторимым жизненным ситуациям, нуждающимся в поэтическом осмыслении и обобщении. И любое разговорное слово, вводимое в стихи, должно было получить ценностную ориентацию, обрести поэтический вес. Как это достигалось Пушкиным? В его стихотворении «Осень», например, поэт говорит о минутах поэтического вдохновения, редких, но самых счастливых в творческой жизни художника. Русская осенняя природа, уединенная сельская жизнь были, как известно, для Пушкина самыми испытанными и надежными условиями, пробуждающими радость творчества:
Ведут ко мне коня; в раздолии открытом,
Махая гривою, он всадника несет,
И звонко под его блистающим копытом
Звенит промерзлый дол и трескается лед.
Но гаснет краткий день, и в камельке забытом
Опять огонь горит – то яркий свет лиет,
То тлеет медленно, – а я пред ним читаю,
Иль думы долгие в душе моей питаю.
«Промерзлый, трескается – эти слова не были бы допущены в классическую элегию; копыто – скорее принадлежало к басенному словарю, – замечает Л. Я. Гинзбург. – Но в „Осени“ Пушкина все эти предметные слова в то же время выразители идеи вольной сельской жизни, русской природы, вдохновенного труда. Они так же прекрасны – и потому закономерно друг с другом сочетаемы, – как камелек, в котором то горит, то тлеет огонь, как думы поэта. Все это равноправно и единою цепью сплетающихся ассоциаций тянется к заключительному образу вдохновения – плывущему кораблю, грандиозному символу, изображенному также вполне предметно („матросы вдруг кидаются, ползут…“).
Пушкин показал, что в слово, полностью сохраняющее свою психологическую или вещественную конкретность, может быть вложен заряд огромной социальной и моральной силы. Тем самым Пушкин решил поставленную временем задачу поэзии действительности». Его современники тоже стремились ее решить, но в своих поисках оставались на стадии эксперимента, чаще всего механически совмещая готовые слова-сигналы элегического стиля с готовыми же словами-сигналами из другого, одического словаря, сдабривая подчас поэтический текст «сырыми», ценностно не освоенными и необработанными «прозаизмами».
Подводя общий итог развитию русской поэзии второй половины 1820-1830-х годов, отметим, что она переживает переходный период, живет в состоянии непрекращающегося поиска. Нарушая нормы поэзии «гармонической точности», она вводит в поэтический мир новые слова, новые лексические пласты, позволяющие более глубоко индивидуализировать душевные переживания человека, лишая его внутренний мир элегической однотонности. Поэзия этой поры, за исключением поэтов пушкинской плеяды, стилистически неупорядочена, пестра, эстетически несовершенна. Но в самом ее несовершенстве, в ее брожении предчувствуется зарождение нового качества, уже открытого Пушкиным. Это качество станет массовым достоянием русских поэтов позднее, в так называемую «поэтическую эпоху 1850-х годов». 1830-е годы свидетельствуют о кризисе, переживаемом поэзией, на какой-то период времени уступающей первое место в литературном процессе стремительно развивающейся русской прозе.