Драма Чацкого.

Драма Чацкого.

Тут-то и обнаруживается слабость, свойственная всему поколению молодых людей бурного и неповторимо своеобразного времени, предшествовавшего декабристскому восстанию. «Они были преисполнены героической отваги и самоотвержения, – отмечает исследователь „Горя от ума“ М. П. Еремин. – Но в их взглядах на общественную жизнь и на людей было много романтически-восторженного, прекраснодушного. Основу их убеждений составляла вера в то, что просвещенный и гуманный ум является главным вершителем судеб человечества. Им казалось, что их вольнолюбивые убеждения, являвшиеся следствием этой веры, настолько самоочевидны и неопровержимы, что оспаривать их могут только самые закоренелые, самые глупые староверы». В просвещенном и гуманном уме, а не в иррациональных глубинах православия усматривали они истоки высокой нравственности и красоты человека.

Отчасти поэтому Чацкий так назойливо и самоуверенно предается обличению «глупости» фамусовской Москвы, гремит бичующими «век минувший» монологами. Он ничуть не сомневается в просветительской силе человеческого ума перед непросвещенной глупостью. И хотя он говорит дело, хотя побуждения его благородны, а обличения истинны, трудно отделаться от ощущения, что сам-то носитель этих благородных побуждений и нелицеприятных истин пребывает в состоянии горделивого ослепления. Этой тонкой иронии автора по адресу ума Чацкого не почувствовал Белинский, когда он писал: «Это просто крикун, фразер, идеальный шут, на каждом шагу профанирующий все святое, о котором говорит. Неужели войти в общество и начать всех ругать в глаза дураками и скотами – значит быть глубоким человеком? Что бы вы сказали о человеке, который, войдя в кабак, стал бы с воодушевлением и жаром доказывать пьяным мужикам, что есть наслаждение выше вина – есть слава, любовь, наука, поэзия, Шиллер и Жан-Поль Рихтер?… Это новый Дон Кихот, мальчик на палочке верхом, который воображает, что сидит на лошади… Глубоко верно оценил комедию кто-то, сказавший, что это горе, – только не от ума, а от умничанья. Искусство может избрать своим предметом и такого человека, как Чацкий, но тогда изображение долженствовало б быть объективным, а Чацкий лицом комическим; но мы ясно видим, что поэт не шутя хотел изобразить в Чацком идеал глубокого человека в противоречии с обществом, и вышло Бог знает что».

Заметим, что, создавая свою статью о «Горе от ума», Белинский-критик находился еще в стадии «примирения с действительностью», полагая вслед за Гегелем, что «все действительное разумно». И потому он отстаивал в искусстве «чистые» законы художественности: комедия должна быть комедией, драма – драмой. Подмечая в «Горе от ума» соединение драматического с комическим, Белинский упрекает автора в нарушении законов чистой художественности, хотя на самом деле этот упрек должен быть отнесен к характеру Чацкого, каким его представил в своей драматической комедии Грибоедов.

Чацкий – влюбленный молодой человек. «Прекрасна, прежде всего, душа Чацкого, такая нежная, и так красиво волнующаяся, и так увлекательно несдержанная… Трудно встретить во всей русской литературе образ молодого человека более искреннего и нежного при таком остром уме и широте мысли», – говорил о Чацком В. И. Немирович-Данченко. Но в пылу романтического юношеского увлечения как он плохо чувствует собеседника, как он слеп по отношению к любимой девушке, к ее жестам, мимике, как он глух к ее интонациям, к ее душевному настрою! Порою кажется, что Чацкий способен слышать лишь себя самого: с таким трудом ему открываются истины очевидные. Будь он отзывчивее и внимательнее к Софье – уже из первой беседы с нею можно было почувствовать, что она неравнодушна к Молчалину. Но Чацкий, будучи пленником своего ума, вопреки очевидным фактам и недвусмысленным признаниям Софьи, не может допустить, чтобы она предпочла ему «глупого» Молчалина. Даже прямые уколы в свой адрес Чацкий не в состоянии принять за истину. Умный герой думает, что Софья вкладывает в эти слова иронический смысл, что ее похвалы Молчалину – издевка, «сатира и мораль», что «она не ставит в грош его». «Софья расхваливает Молчалина, а Чацкий убеждается из этого, что она его и не любит и не уважает… Догадлив!… – потешается Белинский. – Где же ясновидение внутреннего чувства?…» Такого «ясновидения» умный Чацкий действительно лишен!

Чацкий, видящий в Молчалине глупое ничтожество, тоже глубоко заблуждается. Молчалин наделен от природы умом незаурядным, но только поставленным на службу его низменным стремлениям «и награждены! брать, и весело пожить». В отличие от Фамусова в Молчалине нет и тени московского патриархального простодушия. К своей цели он движется неуклонно, взвешенно и расчетливо. Молчалин проницателен и разнолик. Как меняется манера его поведения и даже речь в общении с разными людьми: льстивый говорун с Фамусовым, «влюбленный» молчун с Софьей, грубоватый соблазнитель с Лизой. А в диалоге с Чацким в начале третьего акта Молчалин высокомерен и иронически-снисходителен. На первый взгляд в этом диалоге Молчалин «саморазоблачается». Но, как заметил М. П. Еремин, это разоблачение мнимое: «…с Чацким он играет в поддавки, преподносит ему то, чего он от него ждет. Право на эту иронию ему дают его успехи в московском обществе и сознание, что он – победитель в любовном соперничестве. Здесь еще одно проявление органической слиянности любовных и общественных страстей».

Так по мере развития действия Чацкий с незаурядным, но несколько самодовольным умом, переоценивающим свои возможности, все чаще и чаще попадает в трагикомические ситуации. Вот он, возмущенный дворянским низкопоклонством перед иностранцами, произносит, обращаясь к Софье, свой знаменитый монолог о «французике из Бордо», многие афоризмы которого вошли в пословицу:

Я одаль воссылал желанья

Смиренные, однако вслух,

Чтоб истребил Господь нечистый этот дух

Пустого, рабского, слепого подражанья…

Все, о чем так страстно говорит здесь Чацкий, разделяли его друзья-декабристы. В уставе «Союза благоденствия» в обязанность членам тайного общества вменялось «наблюдать за школами, питать в юношах любовь ко всему отечественному». Да и сам Грибоедов вместе с героем включает в этот монолог свой авторский, лирический голос. Но к месту ли, ко времени ли сейчас эти обличения, эти речи на бале перед Софьей с ее недоброжелательным отношением к Чацкому, в окружении многочисленных гостей, занятых картами и танцами? Увлекаясь, Чацкий не замечает, что Софья покинула его, что он произносит свой монолог… в пустоту!

И он осмелится их гласно объявлять,

Глядь…

(Оглядывается, все в вальсе кружатся с величайшим усердием. Старики разбрелись к карточным столам.)».

Но ведь тут лишь повторяется то, что случается с Чацким часто, о чем он только что сетовал:

Я, рассердясь и жизнь кляня,

Готовил им ответ громовый;

Но все оставили меня. –

Вот случай вам со мною, он не новый…

В комедии не раз заходит речь о единомышленниках Чацкого: о двоюродном брате Скалозуба, «набравшемся каких-то новых правил», о князе Федоре, племяннике княгини Тугоуховской, о профессорах Петербургского педагогического института. Чацкий чувствует за плечами их поддержку и часто говорит не от себя лично, но от лица поколения («Теперь пускай из нас один, из молодых людей, найдется: враг исканий…»).

Но начиная с третьего действия одна за другой возникают неожиданные и неприятные для Чацкого ситуации, ставящие под сомнение дружескую солидарность молодого поколения. Вот Платон Михайлыч, старый друг! Ярый вольнодумец, бравый гусар в считанные месяцы сник и превратился в подобие Молчалина («На флейте я твержу дуэт а-мольный»), попал почти в крепостную зависимость от своей недалекой супруги. Явление Репетилова «под занавес», конечно, тоже не случайный, а глубоко продуманный автором ход. Репетилов – злая карикатура на Чацкого. Оказывается, горячие, выстраданные убеждения Чацкого уже становятся светской модой, превращаются в разменную монету в устах прощелыг и шалопаев. Грибоедов и здесь верен жизненной правде. По свидетельству И. Д. Якушкина, в то время «свободное выражение мыслей было принадлежностью не только всякого порядочного человека, но и всякого, кто хотел казаться порядочным человеком». Репетиловщина, как свидетельствует история, окружает всякое серьезное общественное движение в момент его угасания и распада. Чацкий, глядя на Репетилова, как в кривое зеркало, не может не чувствовать его уродливой похожести на себя самого. «Тьфу! служба и чины, кресты – души мытарства», – говорит Репетилов, метко пародируя одну из главных тем Чацкого: «Служить бы рад, прислуживаться тошно».