Вера в божественную, преобразующую мир силу художественного слова.
Вера в божественную, преобразующую мир силу художественного слова.
Художественное освоение жизни в русской классической литературе никогда не превращалось в сугубо эстетическое занятие, оно всегда преследовало живую духовно-практическую цель. Русский писатель В. Ф. Одоевский так сформулировал смысл своей писательской работы: «Мне бы хотелось выразить буквами тот психологический закон, по которому ни одно слово, произнесенное человеком, ни один поступок не забываются, не пропадают в мире, но производят непременно какое-либо действие; так что ответственность соединена с каждым словом, с каждым, по-видимому, незначащим поступком, с каждым движением души человека». Слово воспринималось нашими писателями «не как звук пустой, а как дело – чуть ли не столь же “религиозно“, как и древним карельским певцом Вейнемейненом, который „делал пением лодку“. Эту веру в чудодейственную силу слова таил в себе и Гоголь, мечтая создать такую книгу, которая сама, силой лишь высказанных в ней, единственно и неоспоримо верных мыслей должна преобразовать Россию», – замечает современный мыслитель Г. Д. Гачев.
Главному герою своего романа «Господа Головлевы» Салтыков-Щедрин неспроста дает кличку Иудушка, вызывающую прямые ассоциации с Иудой Искариотом, предавшим Иисуса Христа за тридцать сребреников. Он получает такое прозвище за постоянное надругательство над словом. Салтыков-Щедрин, русский православный христианин и просветитель, верит в божественную природу и божественную силу человеческого слова: «В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог. Оно было в начале у Бога. Все через Него начало быть, и без Него ничто не начало быть, что начало быть. В Нем была жизнь, и жизнь была свет человеков. И свет во тьме светит, и тьма не объяла его» (Евангелие от Иоанна, гл. 1, ст. 1-5).
Весь колорит романа «Господа Головлевы» окрашен в серые, пасмурные тона, и по мере движения сюжета к финалу сумерки в нем сгущаются, а действие прерывается в глухую, темную, метельную мартовскую ночь. Этот темный фон – отражение главной художественной мысли писателя: смысл жизни господ Головлевых – надругательство над святыней, данной Богом человеку, над светоносной, духовной природой Слова.
Атмосфера всеобщей лжи особенно тяжело переживалась человеком, для которого слово было Богом. «Как ни страстно привязан я к литературе, однако должен сознаться, что по временам эта привязанность подвергается очень решительным испытаниям, – с горечью писал сатирик во время работы над романом. – Когда прекращается вера в чудеса – тогда и самые чудеса как бы умолкают. Когда утрачивается вера в животворящие свойства слова, то можно с уверенностью сказать, что и значение этого слова умалено до металла звенящего. И кажется, что именно этого мы и достигли». Лживое обращение человека со словом Салтыков-Щедрин приравнивал к самому злостному богохульству.
Классик украинской литературы Иван Франко, вспоминая годы своей молодости, писал: «…Если произведения литератур европейских нам нравились, волновали наш эстетический вкус и нашу фантазию, то произведения русских мучили нас, задевали нашу совесть, пробуждали в нас человека…»
Не внешний жизненный успех, не богатство, не мнение в глазах окружающих, не звания и чины, а внутренний мир человека независимо от его положения в обществе, жгучая христианская совестливость оказались в центре внимания нашей классической литературы. И за этим стояла высота православно-христианских идеалов, которая нашу классику питала, на которой воспитывались многие поколения русских писателей. Наш замечательный философ середины XIX века И. В. Киреевский писал об этом так: «Западный человек искал развитием внешних средств облегчить тяжесть внутренних недостатков. Русский человек стремился внутренним возвышением над внешними потребностями избегнуть тяжести внешних нужд».
Хотя высота духовных идеалов, утверждаемых нашей классикой, признана во всем мире, в советский период, как в академическом, так и в школьном ее изучении, при всех неоспоримых и общепризнанных успехах, наметился один существенный и досадный перекос. Делался неизменный акцент на обличительном, критическом пафосе русских писателей, на срывании ими «всех и всяческих масок». Этот акцент даже закрепился в названии художественного метода, которым они пользовались, – «критический реализм». В забвении оставались духовно-созидательные, нравственные идеалы. Поскольку атеизм был у нас официальной доктриной и «религией», идеалы русских писателей стыдливо умалчивались или оставались в тени, ибо природа их и не могла быть иной, кроме христианской, да еще и православной в русском ее качестве и существе.
В нашем учебнике русская литература рассматривается как уникальное явление отечественного ренессанса XIX столетия, аналогичного западноевропейскому реализму эпохи Возрождения, но обладающего специфическими национальными особенностями. Человек начиная с эпохи Возрождения был провозглашен на Западе «мерою всех вещей». Русская классика утверждала иное, она ощутила тревогу за судьбы человечества на том этапе его истории, когда стали обнаруживаться катастрофические последствия такого обожествления человека, когда на попрании христианского догмата о помраченности человеческой природы «первородным грехом» возникла фанатическая вера в науку, в абсолютную ее безупречность, когда радикально настроенным мыслителям революционно-просветительского толка показалось, что силою раскрепощенного разума можно легко устранить общественное неравенство, несовершенство и зло. Русская классическая литература всеми силами стремилась удержать этот искусительный порыв. Пушкин и Гоголь, Достоевский и Толстой, Тургенев и Гончаров остро почувствовали трагизм исторического развития, в зерне которого лежало самообожествление человека, основанное на антихристианской идеализации его «природы», на соблазне – «и будем, как боги».
Тургенев, Гончаров, Салтыков-Щедрин, Островский вместе с другими русскими классиками стали решительными противниками того понимания прогресса, которое утверждала революционная молодежь. Прогресс в науке, заявляла она, состоит в постоянном расширении круга познания, в открытии новых научных данных, ставящих под сомнение, а то и вообще отрицающих знания предыдущие. То же самое происходит и в духовно-нравственной сфере: молодое поколение вправе ставить под сомнение и отрицать те нравственные идеалы, которыми вдохновляются «отцы». Русская классическая литература в лице ведущих ее представителей, напротив, утверждала, что «человек у Бога вечный ученик», что «в нравственном развитии дело состоит не в открытии нового, а в приближении каждого человека и всего человечества к тому идеалу совершенства, которого требует Евангелие, а это едва ли не труднее достижения знания» (Гончаров).
Русский писатель был убежден, что любое жизнестроительство нужно начинать с себя, а не с окружения своего. Человек с убогой душой, отягощенной первородным грехом, не в состоянии изменить жизнь к лучшему, несмотря на все реформаторские предприятия. Только освобождая себя, совершенствуясь с помощью Божией, можно надеяться на благодатные внешние перемены. Здесь устанавливаются прямые или косвенные контакты русской классики со святоотеческим духовным наследием, устанавливаемые в нашем учебнике. Современник Пушкина преподобный Серафим Саровский говорил: «Стяжи дух мирен, и вокруг тебя тысячи душ спасутся». В свою очередь, и Пушкин заявлял: «Лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от одного улучшения нравов, без насильственных потрясений, страшных для человечества». Именно таким, святоотеческим заветам интуитивно следовала русская классическая литература XIX века в магистральном русле своего развития. Достоевский называл православную церковь «нашим русским социализмом». Его идеал был основан на возвышении всех до нравственного уровня церкви как духовного братства.