«Русские песни» Кольцова.
«Русские песни» Кольцова.
В 1846 году выходит в свет подготовленное Белинским первое посмертное издание стихотворений Кольцова. В сопровождавшей его вступительной статье о жизни и сочинениях поэта Белинский разделяет стихотворения Кольцова на три разряда. К первому он относит «пьесы, писанные правильным размером, преимущественно ямбом и хореем. Большая часть их принадлежит к первым его опытам, и в них он был подражателем поэтов, наиболее ему нравившихся. Таковы пьесы „Сирота“, „Ровеснику“, „Маленькому брату“, „Ночлег чумаков“, „Путник“, „Красавице“…». Ко второму разряду стихов Кольцова Белинский относит наиболее оригинальные «русские песни», которые принесли поэту заслуженную славу. Третий разряд включает в себя философскую лирику Кольцова, его знаменитые «думы».
«Русские песни» вынесли Кольцова на непревзойденную высоту среди современных ему писателей. Жанр «русская песня» возник в конце XVIII и получил особую популярность в 20-30-е годы XIX века, в эпоху исключительного подъема русского национального самосознания после Отечественной войны 1812 года. Этот жанр родился на пересечении книжной поэзии и устного народного творчества. Но у современников Кольцова он не поднимался над уровнем более или менее удачной стилизации. Литературная поэзия в «русских песнях» Дмитриева, Мерзлякова, Дельвига и Глинки снисходила к фольклорным текстам, имитируя их образы и сюжеты. В отличие от своих предшественников и современников Кольцов шел к литературной песне от «почвы» от устной народной поэзии, которую он чувствовал более органично[непосредственно и глубоко, чем его собратья по перу. Белинский объяснял поэтический феномен Кольцова особыми условиями жизни воронежского прасола: «Быт, среди которого он воспитался и вырос, был тот же крестьянский быт, хотя несколько и выше его. Кольцов вырос среди степей и мужиков. Он не для фразы, не для красного словца, не воображением, не мечтою, а душою, сердцем, кровью любил русскую природу и все хорошее и прекрасное, что, как зародыш, как возможность, живет в натуре русского селянина. Не на словах, а на деле сочувствовал он простому народу в его горестях, радостях и наслаждениях. Он знал его быт, его нужды, горе и радость, прозу и поэзию его жизни, – знал их не понаслышке, не из книг, не через изучение, а потому, что сам, и по своей натуре и по своему положению, был вполне русский человек».
Кольцов в своих песнях не подражал фольклору, не стилизовал его. Песням Кольцова нельзя подобрать какой-нибудь прототип среди известных фольклорных текстов. Кольцов сам творил песни в народном духе, овладев им настолько, что в его поэзии воссоздается мир народной песни, сохраняющий все признаки фольклорного искусства, но уже и поднимающийся в область собственно литературного творчества. В «русских песнях» Кольцова ощущается общенациональная основа. Добрые молодцы, красные девицы, пахари, косари, лихачи-кудрявичи – характеры общерусского масштаба, в которых, как и в народной песне, «опознается не отдельный индивид со своим субъективным своеобразием художественного изображения, а общенародное чувство, полностью поглощающее индивида» (Гегель). Но это общенародное чувство передается Кольцовым с таким трепетом сиюминутности, с такой полнотою художественности, какая несвойственна эстетике фольклора. В «русской песне» ощутима душа творца, живущего с народом одной жизнью. Читая Кольцова, присутствуешь при таинстве приобщения «индивида» к «общенародному чувству». Отказываясь от поверхностной стилизации народно-песенных форм, Кольцов проникает в самую суть, самую сердцевину народного духа – в поэзию земледельческого труда.
«Никто, не исключая самого Пушкина, – писал Г. И. Успенский, – не трогал таких поэтических струн народной души, народного миросозерцания, воспитанного исключительно в условиях земледельческого труда, как это мы находим у поэта-прасола. Спрашиваем, что могло бы вдохновить хотя бы и Пушкина при виде пашущего пашню мужика, его клячи и сохи? Пушкин, как человек иного круга, мог бы только скорбеть, как это и было, об этом труженике, „влачащемся по браздам“, об ярме, которое он несет, и т. д. Придет ли ему в голову, что этот кое-как в отрепья одетый раб, влачащийся по браздам, босиком бредущий за своей клячонкой, чтобы он мог чувствовать в минуту этого тяжкого труда что-либо, кроме сознания его тяжести? А мужик, изображаемый Кольцовым, хотя и влачится по браздам, хоть и босиком плетется за клячей, находит возможным говорить этой кляче такие речи: „Весело (!) на пашне, я сам-друг с тобою, слуга и хозяин. – Весело (!) я лажу борону и соху, телегу готовлю, зерна насыпаю. Весело гляжу я на гумно… на скирды, молочу и вею. Ну, тащися, сивка!… Пашенку мы рано с сивкою распашем, зернышку сготовим колыбель святую; его вспоит-вскормит мать-земля сырая. Выйдет в поле травка… Ну, тащися, сивка!… Выйдет в поле травка, вырастет и колос, станет спеть, рядиться в золотые ткани“ и т. д. Сколько тут разлито радости, любви, внимания, и к чему? К гумну, к колосу, к траве, к кляче, с которою человек разговаривает, как с понимающим существом, говоря „мы с сивкой“, „я сам-друг с тобою“ и т. д… Припомним еще поистине великолепное стихотворение того же Кольцова „Урожай“, где и природа, и миросозерцание человека, стоящего к ней лицом к лицу, до поразительной прелести слиты в одно поэтическое целое».
Кольцов поэтизирует праздничные стороны трудовой жизни крестьянина, которые не только скрашивают и осмысливают тяжелый его труд, но и придают особую силу, стойкость и выносливость, охраняют его душу от разрушительных воздействий действительности. «…Народ, который мы любим, к которому идем за исцелением душевных мук, – до тех пор сохраняет свой могучий и кроткий тип, покуда над ним царит власть земли, покуда в самом корне его существования лежит невозможность ослушания ее повелений, покуда они властвуют над его умом и совестью, покуда они наполняют все его существование».
Мужик, кровно связанный с землей-кормилицей, в поэзии Кольцова – цельный человек. Труд на земле удовлетворяет вполне все устремления человеческого духа. Способствуя рождению живого организма, его росту и созреванию, проходя вместе с природой весь круг жизненного цикла, кольцовский пахарь радуется прорастанию зерна, ревниво следит за созреванием колоса, является сотворцом, соучастником великого таинства возникновения жизни.
В «Песне пахаря» «мать-сыра земля» воспринимается как живой организм; в согласии с духом народной песни здесь нет аналитической детализации и конкретизации: речь идет не об узком крестьянском наделе, не о скудной полосоньке, а о «всей земле», о всем «белом свете». То же самое мы видим в «Урожае». Родственная еще не отделившемуся от природы крестьянскому миросозерцанию космичность восприятия «света белого», «земли-матушки» придает и самому пахарю вселенские черты былинного богатыря Микулы Селяниновича.
«Но замечательно, – писал Мережковский, – что в заботах о насущном хлебе, об урожае, о полных закромах у этого практического человека, настоящего прасола, изучившего будничную жизнь, точка зрения вовсе не утилитарная экономическая, как у многих интеллигентных писателей, скорбящих о народе, а, напротив, самая возвышенная, идеальная даже, если хотите, мистическая, что, кстати сказать, отнюдь не мешает практическому здравому смыслу. Когда поэт перечисляет мирные весенние думы сельских людей, третья дума оказывается такой священной, что он не решается говорить о ней. И только благоговейно замечает: „Третью думушку как задумали, Богу Господу помолилися“».
Причем Бог Кольцова – это Бог «растителя зерен, помощника миру, пестуна жизни, стоящего у самых истоков бытия и ему споспешествующего». Ю. Айхенвальд замечает, что в средоточии мира стоит у Кольцова «не человек вообще, но именно пахарь, и все на земле и в небесах приурочено к урожаю. Солнышко только тогда успокоено холодней пошло к осени, когда увидело, что жатва кончена». Бог в поэзии Кольцова – друг труженика-земледельца: «Не может быть далек от людей, от земли Бог, коль скоро Он отечески посылает дождь и вёдро, для того чтобы уродился хлеб». Бог в лучах солнца, в свете звезд и месяца, в летнем дождике из благодатной тучи, но особенно в земле-кормилице. «И у нее, золото рождающей земли, есть свой внутренний мир. И вот ее глубокая жизнь, из недр своих высылающая урожай, определяет самые думы поселянина, их срок и содержание, так что между душою и землей, между сердцем и весною возникает полная гармония, они живут заодно». Перед нами особая, очень жизнелюбивая религиозность, возникающая не на путях отчуждения, а в доверчивом приобщении к полноте и красоте земного бытия. Плодотворящее, животворное солнце в полном согласии с религиозно-поэтическими представлениями крестьянина является Кольцову в облике царственного божества:
С величества трона,
С престола чуда
Божий образ – солнце
К нам с неба глядит.
(«Божий мир. Дума»)
С такой религиозностью заодно все земные дары: дыхание цветов, солнечные дни, золотые ночи,
И сердца жизнь живая,
И чувства огнь святой,
И дева молодая
Блистает красотой!
(«Из Горация»)
Поэтическое восприятие природы и человека у Кольцова настолько целостно и так слито с народным миросозерцанием, что снимается типичная в литературной поэзии условность эпитетов, сравнений, уподоблений. Кольцов творит поэзию в духе народной песни, но в то же время оживляет и воскрешает застывшие в фольклоре традиционные образы. Фразеологизм «кровь с молоком» получает в его «Косаре» пластическую реализацию:
На лице моем Кровь отцовская В молоке зажгла Зорю красную.
Герой русских песен Кольцова наделен решительной волей, он идет всегда прямым путем, без колебаний и рефлексии, «подсекая крылья дерзкому сомненью», предпочитая верить «силам души да могучим плечам». Кольцов поэтизирует смелого человека, полагающегося не только на судьбу, но и на свои силы:
На заботы ж свои
Чуть заря поднимись,
И один во весь день
Что есть мочи трудись.
И так бейся, пока
Случай счастье найдет,
И на славу твою
Жить с тобою начнет.
(«Товарищу»)
Герой Кольцова знает горе и неудачу, но относится к ним не с унынием. Хотя это горе из тех, что «горами качает», оно не повергает кольцовского молодца в смирение, а толкает к поиску разумных и смелых выходов:
Чтоб порой пред бедой
За себя постоять,
Под грозой роковой
Назад шагу не дать.
(«Путь»)
Не только в радости, но и в горе, и в несчастье герои Кольцова сохраняют силу духа, торжествуя над судьбой, предпочитая и «с горем в пиру быть с веселым лицом». «Он, – писал о Кольцове Белинский, – носил в себе все элементы русского духа, в особенности страшную силу в страдании и в наслаждении, способность бешено предаваться и печали и веселию и, вместо того чтобы падать под бременем самого отчаяния, способность находить в нем какое-то буйное, удалое, размашистое упоение…» Широта и масштабность природных образов в поэзии Кольцова слита с человеческой удалью и богатырством. Бескрайняя степь в «Косаре» является и определением широты человека, пришедшего в эту степь хозяином, пересекающего ее «вдоль и поперек». Природная сила, мощь и размах ощутимы как в самом герое, так и в поэтическом языке, исполненном динамизма и внутренней энергии: «расстилается», «пораскинулась», «понадвинулась».
И любовь у Кольцова – чувство цельное, сильное, свежее, без полутонов, без романтической изощренности. Она преображает души любящих и мир вокруг так, что зима оборачивается летом, горе – не горем, а ночь – ясным днем:
Да как гляну, против зорюшки,
На ее глаза – бровь черную,
На ее лицо – грудь белую,
Всю монистами покрытую, -
Альни пот с лица посыпится,
Альни в грудь душа застукает,
Месяц в облака закроется,
Звезды мелкие попрячутся…
(«Деревенская беда»)