Заметки о Маяковском
Заметки о Маяковском
Берлин. 1922 год. Осень. Октябрь на исходе. Сияет солнышко. Свежо. Идем в сторону <…>.
— Или ты не узнаешь меня, Игорь Васильевич? — останавливает меня радостный бас Маяковского. Обнимаемся. Оба очень довольны встрече. С ним Б. Пастернак. Сворачиваем в ближайшую улицу, заходим в ближайший бар. Заказываем что-то легонькое, болтаем.
* * *
Маяковский говорит:
— Проехал Нарву. Вспоминаю: где-то близ нее живешь ты. Спрашиваю: «Где тут Тойла?» Говорят: «От ст<анции> Иеве в сторону моря». Дождался Иеве, снял шляпу и сказал вслух, смотря в сторону моря:
«Приветствую тебя, Игорь Васильевич».
* * *
В день пятой годовщины Советской власти в каком-то большом зале Берлина — торжество. Полный зал. А. Толстой читает отрывки из «Аэлиты». Читают стихи Маяковский, Кусиков. Читаю и я «Весенний день», «Восторгаюсь тобой, молодежь…» Овации. Мое окруженье негодует.
* * *
— Дай мне несколько стихотворений для «Известий», — говорит Маяковский, — получишь гонорар по 1000 марок за строку (времена инфляции). — Я так рад, что и без денег дал бы, но мое окруженье препятствует. Довод: если почему-либо не вернетесь на родину сразу же, зарубежье с голоду уморит.
* * *
В Берлине В. В. остановился на Kurf?rstenstr<asse> в Kurf?rsten Hotel. В номере мы застали троих: он, Лиля и О. М. Брики. Л. Ю. была, помню, в лиловом капотике. Изящная и женственная. В. угощал меня ромом и паюсной икрой, которой привез с собой целую жестянку.
* * *
Однажды вечером В. заезжал к нам на Gipsstr<asse: > (Norden, Alexanderplatz). Заехал совсем один и неожиданно. Мы случайно были дома (большая редкость!). Привез в дар большую корзину с фруктами и несколькими бутылками Рейнского.
* * *
Это было в ту осень, когда Есенин с Айседорой только что уехали перед нашим приездом в Америку.
* * *
Маяковский и Кусиков принимали во мне тогда живое участие: устроили в «Накануне» четыре мои книги: «Трагедия Титана», «Соловей», «Царственный паяц» и «Форелевые реки». Деньги я получил за все вперед, выпущено же было лишь две первых. Встречались мы часто у Кусикова, у Толстого, у нас, в ресторанах. Я присутствовал на всех вечерах Маяковского. В болгарском студенческом землячестве выступали совместно.
* * *
Маяковский «пробовал» женщин: если «вульгарились», бывал беспощаден; в случае «осаждения» доискивался причин: если не «позировали на добродетель», с уважением сникал.
* * *
В Берлине я, уговариваемый друзьями, хотел, не заезжая в Эстонию, вернуться в СССР. Но Ф. М. ни за что не соглашалась, хотя вся ее семья была крайне левых взглядов. Брат ее, Георгий, ушел в январе 1919 г. вместе с отступившей из Эстонии Красной Армией и ныне заведует колхозом в Саратовском районе, Сестры (Линда и Ольга) были посажены в том же январе белой сворой в тюрьму, где и просидели два месяца. Ф. М. мотивировала свое нежелание ехать причинами личного свойства: «В Москве вас окружат русские экспансивные женщины и отнимут у меня. Кроме того, меня могут заставить работать, а я желаю быть праздной».
Я, сошедшийся с нею всего год назад, каюсь, не хотел ее тогда терять. Шли большие споры.
* * *
Накануне отъезда в Эстонию, когда билеты на поезд и пароход до Таллинна были уже куплены и лежали у нее в сумочке, мы сидели вечером в ресторане: друзья устроили отвальную. Были Толстой, проф. А. Н. Чумаков, Кусиков и др. (Володя уехал уже в Париж). Поезд на Штеттин уходил около шести часов утра. Спутница моя боялась, что мы засидимся и билеты потеряют свою силу. Об этом она заявила вслух. Друзья ей заметили, что это, может быть, будет и к лучшему, так как билеты до Москвы они всегда нам предоставят. Тогда она, совершенно перепуганная, вскочила и бросилась в гардеробную, схватив на ходу пальто, и выскочила на улицу. Очень взволнованный ее поступком, я кинулся вслед за ней, крикнув оставшимся, что поймаю ее и тотчас же вернусь. Однако, когда я выбежал на улицу, я увидел спутницу, буквально несущуюся по пустому городу и надевавшую на ходу пальто. Было около трех часов ночи. Мы бежали таким образом через весь громадный город до нашего отдаленного района. Было жутко, позорно и возмутительно. Я все боялся ее оставить: мне казалось, или она покончит с собою, или возвратится одна на родину. А потом было уже поздно возвращаться в ресторан. Уехали, не попрощавшись с собутыльниками. Жаль, что не нашел тогда в себе силы с нею расстаться: этим шагом я обрек себя на то глупое положение, в котором находился все годы, без вины виноватый перед Союзом.
* * *
…Вскоре Ф. М. поссорилась со Златой и отстранила от участия в совместных наших вечеринках. Между тем Злата, член немецкой компартии, была за мое возвращение домой. Ее присутствие меня бодрило, радовало. Она нравилась нашему кружку как компанейский, содержательный, умный человек. Ум Ф. М. сводился на нет благодаря ее узости и непревзойденному упрямству.
* * *
…Помню ужин у А. Н. Толстого. Крандиевская была в ожидании второго ребенка. Она угощала замечательным итальянским салатом (ее специальность!) и московскими пирожками, которых накладывали на тарелки по 5–6 штук!.. В тот вечер был и Маяковский, и Кусиков, и неизменная Аннушка Чавчавадзе, компанейская и симпатичная девушка. Толстой любил коньяк <…>. Никите было 8–9 лет. Мальчуган был преинтересный — гордость родителей.
* * *
В Берлин мы приехали с Фелиссой Михайловной «пытать счастья», ибо в Тойла есть стало нечего и больше не было кредита. Приехали мы, предварительно списавшись со Златой, вновь возникшей в моей жизни спустя 16 лет (с 1906). Она прочла в газете «Голос России» мою «Поэзу отчаянья», написала на редакцию (в Берлине), а та переслала мне письмо в Тойлу. Произошло это за год до нашего путешествия, т. е. осенью 1921 г., когда я только что расстался с Марией Васильевной, с которой прожил 6 1/2 лет, и сошелся (в августе) с Ф. М. На меня письмо Златы произвело большое впечатление, возобновилась переписка, я написал (еще до встречи) «Падучую стремнину». О. Кирхнер успел ее издать.
Приехали мы в Германию нищими: я — в рабочей, заплатанной куртке, Ф. М. в пальто из одеяла. Злата час устроила у знакомой дрессировщицы собак, бывшей цирковой наездницы, на Gipsstr<asse>. Через неделю-другую я продал книги в издательство «Накануне» и уже имел большие миллионы. (В то время арфа. стоила один миллион.)
Мы шатались по берлинским кабакам,
Удивлялись исполинским дуракам,
Пьющим водку из ушата и ведра,
Рвущим глотку, что хоть сжата, да бодра.
Эмиграцию б гулящую намять:
Пламя «грации», сулящее нам «ять»,
Да квартального, да войны, да острог.
От нахального и гнойного в свой срок
Мы избавились и больше не хотим,
Сами справились и в «Польши» не катим…
(Далее запамятовал. Рукопись этой пьесы, как и многих других, была передана г. Лившицу, моему берлинскому импресарио.)
* * *
Пока ж что приходилось добывать деньги. И вот Лившиц (рекомендация Гзовской и Гайдарова) устроил мне в большом зале Филармонии вечер стихов, прошедший с аншлагом. Успех был грандиозный, «полицейский час» был нарушен, в зале погас свет, а я все читал «на бис» (при свечах!), хотя высший полицейский чини стоял рядом со мною на эстраде, предлагая окончить вечер, но публика не отпускала. Я выпустил на своем вечере Бориса Верина-Башкирова и А. Кусикова. Оба были противоположных взглядов, но стихи у них были
добротного качества.
* * *
Голос Маяковского: шторм, идущий на штурм (штурмующий шторм).
* * *
София Сергеевна Шамардина («Сонка»), минчанка, слушательница Высших Бестужевских курсов, нравилась и мне, и Маяковскому. О своем «романе» с ней я говорю в «Колоколах собора чувств». О связи с В. В. я узнал от нее самой впоследствии. В пояснении оборванных глав «Колоколов собора чувств» замечу, что мы втроем (она, В. Р. Ховин и я) вернулись вместе из Одессы, Питер. С вокзала я увез ее, полубольную, к себе на Среднюю Подьяческую, где она сразу же слегла, попросив к ней вызвать А. В. Руманова (петербургского представителя «Русского слова»). Когда он приехал, переговорив с ней наедине, она после визита присланного им врача была отправлена в лечебницу на Вознесенском проспекте (против церкви). Официальное название болезни — воспаление почек. Выписавшись из больницы, Сонка пришла ко мне и чистосердечно призналась, что у нее должен был быть ребенок от В. В. Чтим рассказом она объяснила все неясности, встречающиеся в «Колоколах собора чувств».
* * *
Когда мы с Володей жили в Симферополе (отель «Лондонский»), Валентина Ивановна Гадзевич (поэтесса Валентина Солнцева), служащая Петербургского медицинского института, прислала мне из Тамбова телеграмму, что родители согласны на наш брак. Я был увлечен и готов был «осупружиться». В. В. долго тщетно меня отговаривал. Наконец он признался, что девица завлекала и его и даже обнажилась перед ним. Я верил его каждому слову и потому порвал с нею. Володя был верным другом.
* * *
Владимир Иванович Сидоров (Вадим Баян) — купец из Симферополя. В «Колоколах собора чувств» я именую его «Селимом Буяном». Он выпустил книгу «Лирионетты и баркароллы» (?!) в изд<ательстве> Вольф, уплатив за «марку» основательно. Предложил мне написать предисловие. Я написал ровно пять издевательских строк. Гонорар — 125 рублей! Человек добрый, мягкий, глупый, смешливый, мнящий. Выступал на наших крымских вечерах во фраке с голубой муаровой лентой через сорочку («от плеча к аппендициту»). У него имелась мамаша, некрасивая сестра и «муж при жене». Все они, угощая, говорили: «Получайте»… Он мне рассказывал, что, ликвидировав однажды любовницу, отнял у нее каракулевый сак, им купленный: «Не стану же покупать другого следующей…» Непревзойденно!
* * *
Он предложил мне турне по Крыму. Я дал согласи под условием выступления Маяковского, Бурлюка и Игнатьева.
* * *
До Симферополя из Москвы мы ехали с Володей вдвоем. Сидели большей частью в вагоне-ресторане и бесконечно беседовали за стаканом красного вина.
* * *
Остановились вначале у Сидорова, потом перекочевали в отель, счета в котором оплачивал купчик Жили в одном номере — я и В. В. Он любил, помню спать нагим под одеялом. По утрам я требовал в но мер самовар, булочки, масло. В. В. меня сразу же «пристыдил»:
— Чего ты стесняешься? Требуй заморозить бутылку, требуй коньяк, икру и проч. Помни, что не мы разоряем Сидорова, а он нас: мы ему даем своими именами значительно больше, чем он нам своими купецкими деньгами. — Я слушал В. В., с ним согласный. Однажды все же купчик не выдержал взятой на себя ролимецената и, стесняясь и краснея, робко указал нам на крупный счет. И тогда Володю прорвало: чего только он не наговорил Сидорову!..
— Всякий труд должен быть, милейший, оплачен, и разве не труд — тянуть за уши в литературу людей бездарных? Вы же, голубчик, скажем открыто, талантом не сияете. И кроме того — мы разрешали вам выступать совместно с нами, а это чего-нибудь да стоит У нас с вами не дружба, а сделка. Вы наняли нас вас выдвинуть, мы выполняем заказ. Предельной платы вы нам не назначили, ограничившись расплывчатым: «Дорожные расходы, содержанье в отеле, развлеченья и проч.» Так вот и потрудитесь оплачивать счета в отеле и вечерами в шантане, какие мы найдем нужным сделать принимаем в себя только потребное нам, «впрок» запасов не делаем. Вообще выдвиг бездарности уже некий компромисс с совестью. Но мы вас, заметьте не рекламируем, не рекомендуем — мы даем вам лишь место около себя на эстраде. И это место мы ценим чрезвычайно дорого. И поэтому одно из двух: или вы, осознав, отбросьте вашу мелкобуржуазную жадность или убирайтесь ко всем чертям!
* * *
Почти ежевечерне мы пили шампанское в «Бристоле». Наши вечера скрашивала некая гречанка Людмила Керем, интеллигентная маленькая шатенка, и кафешантанная певица Британова, милая и приличная. Пивали обыкновенно по шести бутылок, закусывая жженым миндалем с солью.
* * *
Владимир пил очень мало: иногда несколько рюмок, большей частью вина, любил же шампанское марки <…>. Однажды мы предприняли автопоездку в Ялту. Когда уселись в машину, захотели на дорогу выпить коньяку. Сидоров распорядился, и нам в машину подали на подносе просимое. Дверцы машины были распахнуты, и прохожие с удивлением наблюдали, как футуристы угощались перед путем. В Гурзуфе и Алупке мы также заезжали погреться. В Ялту прибыли поздним вечером. Шел снег. В комнате было прохладно. Ходили в какой-то клуб на танцы. Крым, занесенный снегом!..
…Подъехал Бурлюк. И. В. Игнатьев («Пет<ербургский> глашатай») не прибыл: женился в Спб., женился и зарезался.
Из Симферополя покатили в Севастополь. Маяковский и Бурлюк обещали мне выступать всюду в обыкновенном костюме и Бурлюк лица не раскрашивать. Однако в Керчи не выдержали. Маяковский облачился Оранжевую кофту, а Бурлюк в вишневый фрак при зеленой бархатной жилетке. Это явилось для меня полной неожиданностью. Я вспылил, меня с трудом уговорили выступить, но зато сразу же после вечера я укатил в Питер. Дома написал «Крымскую трагикомедию», которую — в отместку — читал на своих вечерах. Маяковский и не думал сердиться: выучил наизусть и часто читал при мне вслух, добродушно посмеиваясь. Эта вещь ему, видимо, нравилась, как вообще многие мои стихи, которых наизусть знал он множество. В Берлине, когда мы только что встретились, он читал мне уже новые мои стихи: «Их культурность» (из «Менестреля») и «Я мечтаю о том, чего нет» (из газеты).
* * *
Полному объединению «Эго» и «Кубо» всегда мешали и внешние признаки вроде цветных одежд и белизны на щеках. Если бы не эта деталь, мыслили бы футуризм воедино под девизом воистину «вселенского» (Мой «Эго» назывался «вселенским»). Никаких ссор между мною и Володей не бывало: бывали лишь временные расхождения. Никто из нас не желал уступать друг другу: «Молодо-зелено»… Жаль!
* * *
В марте 1918 года в аудитории Политехнического музея меня избрали «Королем поэтов». Маяковский вышел на эстраду: «Долой королей — теперь они не в моде». Мои поклонники протестовали, назревал скандал. Раздраженный, я оттолкнул всех. Маяковский сказал мне: «Не сердись: я их одернул — не тебя обидел. Не такое время, чтобы игрушками заниматься»…
* * *
Бывали мы с В. в Москве иногда у Брониславы Рундт — сестры жены Брюсова Иоанны Матвеевны.
* * *
Володя сказал мне: «Пора тебе перестать околачиваться по европейским лакейским. Один может быть путь — домой».
* * *
В Берлине мы часто встречались с Генриком Виснапу, его женой Инг, Авг. Гайлитом, Гзовской, Гайдаем, З. Венгеровой, Минским, Богуславской, И. Пуни, Костановым, Вериным, жившим под Мюнхеном <Ettal?> у С. С. Прокофьева и часто к нам приезжавшим.
* * *
Мы провели в Берлине в общем три месяца (вернулись домой в сочельник). Вынужден признаться с горечью, что это была эпоха гомерического питья… Как следствие — ослабление воли, легчайшая возбудимость, легкомысленное отношение к глубоким задачам жизни.
* * *
Оказывается, я очень сильно и по-настоящему любил Маяковского. Это я окончательно осознал в 1930 г., когда весть о его смерти потрясла меня. Он так и не прочел моего к нему послания, написанного в январе 1923 г., сразу же по возвращении из Берлина. А сколько раз собирался я послать ему это стихотворение в Москву, да не знал адреса, посылать же в «пространство» не в моих правилах.
* * *
ВЛАДИМИРУ МАЯКОВСКОМУ
Мой друг, Владимир Маяковский,
В былые годы озорник,
Дразнить толпу любил чертовски,
Показывая ей язык.
Ходил в широкой желтой кофте,
То надевал вишневый фрак.
Казалось, звал: «Окатастрофьте,
Мещане, свой промозглый мрак!»
В громоздкообразные строки —
То в полсажени, то в вершок —
Он щедро вкладывал упреки
Тому, кто звал стихи «стишок»…
Его раскатный, трибунальный,
Толпу клонящий долу бас
Гремел по всей отчизне сальной,
Где поп, жандарм и свинопас.
В те годы черного режима
Мы подняли в искусстве смерч.
Володя! Помнишь горы Крыма
И скукой скорченную Керчь?
О вспомни, вспомни, колобродя
Воспоминаний дальних мгу,
В Гурзуф и Ялту, мой Володя,
Поездку в снежную пургу
В авто от берегов Салгира
С закусками и коньяком,
И этот кошелек банкира,
Вдруг ставший нашим кошельком!.
Ты помнишь нашу Валентину,
Что чуть не стала лишь моей!?.
Благодаря тебе я вынул
Из сердца «девушку из фей»…
И, наконец, ты помнишь Сонку,
Почти мою, совсем твою,
Такую шалую девчонку,
Такую нежную змею?..
О, если ты, Владимир, помнишь
Все эти беглые штрихи,
Ты мне побольше, поогромней
Швырни ответные стихи!
24 янв. 1923 г.
* * *
…Я напрягаю память: нет, мы никогда почему-то не говорили с Володей о революции, хотя оба таили ее в душах, и выступления наши — даже порознь — носили явно революционный характер.
* * *
«Авторитетов» (Сологуб и др.) Вл. терпеть не мог. Я же их чтил, пока они меня не задевали, — тогда я ругался.
* * *
Странно: теперь я не помню, как мы познакомились с Володей: не то кто-то привел его ко мне, не то мы встретились на одном из бесчисленных вечеров-диспутов Спб. Потом-то он часто заходил ко мне запросто. Бывал он всегда со мною ласков, очень внимателен сердцем и благожелателен ко мне. И это было всегда. R глаза умел говорить правду не оскорбляя; без лести хвалил. С первых же дней знакомства вышло само собой так, что мы стали говорить друг другу «ты». Должен признаться, что я мало с кем был на «ты».
* * *
…Я теперь жалею, что в свое время недооценил его глубинности и хорошести: мы совместно, очевидно, могли бы сделать больше, чем каждый врозь. Мешали мне моя строптивость и заносчивость юношеская, самовлюбленность глуповатая и какое-то общее скольжение по окружающему. В значительной степени это относится к женщинам. В последнем случае последствия иногда бывали непоправимыми и коверкали жизнь, болезненно и отрицательно отражаясь на творчестве.
…Гаснет, слабеет память — констатирую со скорбью. Даже моя память, такая надежная. В воспоминаниях хочу быть точным, писать только то, что действительно помню, что действительно было. Потому так мало могу начертать.
* * *
…Володя нарисовал меня углем. Размер около аршина. Портрет висел всегда у меня в кабинете (Спб.). Уезжая в Тойлу (28 янв. 1918 г.), дал на хранение (предполагая к осени вернуться), как все книги с автографами, и фото, и альбомы с письмами и стихами современников, Б. Верину-Башкирову, спустя несколько месяцев убежавшему в Финляндию и все бросившему на произвол судьбы. Его адрес: Калашниковская набер., 52, собственный дом. Где все эти реликвии?
<1941>