Детство
Детство
Андреевский спуск — одна из самых живописных киевских улиц, особенно если идти сверху — от прелестной, как бы плывущей в небо Андреевской церкви, которую киевляне по традиции называют собором, к Подолу.
Улица петляет, пытаясь умерить свою крутизну, зажатая между возникающими слева и справа холмами. Слева ее теснит Фроловская гора, на самой верхушке которой в начале века белела маленькая изящная церковь Фроловского монастыря; справа выступает лохматящаяся, похожая на верблюжий горб, «крутейшая гора», под которой прижался, отделенный от горы маленьким двориком, дом № 13, знаменитый «дом Турбиных». Сверху, от Андреевского собора, дом № 13 не виден. Он открывается внезапно, когда к нему подойдешь.
Мостовая Андреевского спуска, как и в начале века, вымощена крупным неровным булыжником. Иначе нельзя: асфальт превратит эту наклонную дорогу в каток. Но желтенький киевский кирпич, которым некогда были вымощены здесь тротуары (кирпич укладывали ребром, и узкие его брусочки были похожи на чисто вымытый паркет), давно снят. Вместо него течет и горбится асфальт. Из некогда многочисленных в кирпичном тротуаре ступенек, сглаживавших крутизну, сохранились немногие. У дома № 13 три ступеньки тротуара сохранились.
Киевляне общительны и гостеприимны. Жители Андреевского спуска любят свою старую улицу (она включена в черту архитектурного заповедника города), и пожилые женщины, еще сидящие здесь по-старинному на крылечках, и мужчины, отдыхающие в воскресный день, доброжелательно посматривают на туристов, по схеме или с фотографией в руках разыскивающих «дом Турбиных». Если вы в затруднении остановитесь, вам с готовностью придут на помощь: покажут, как найти этот дом, расскажут, что жил в этом доме писатель Михаил Булгаков, что здесь прошло его детство и здесь он родился. При этом сошлются на достовернейшие свидетельства старожилов, а иногда — чувствуя себя совсем уж заправскими экскурсоводами — и на литературные источники. Туристы заносят ценные сведения в свои записные книжечки, фотографируются возле дома, с улицы и во дворе, на фоне знаменитой веранды. Самые решительные стучатся в дверь, и терпеливые киевляне отворяют…
В романе «Белая гвардия» действительно описан именно этот дом «под крутейшей горой». Дом «постройки изумительной» («на улицу квартира Турбиных была во втором этаже, а в маленький, покатый, уютный дворик — в первом»). И в пьесе «Дни Турбиных» имеется в виду он. Михаил Булгаков действительно жил в этом доме — в годы своего отрочества и в первые студенческие годы (1906–1913), а потом в годы гражданской войны (1918–1919). Но родился он не здесь, и детство его прошло не здесь.
…От середины Андреевского спуска (если вниз от собора, первая улица налево; если вверх от «дома Турбиных» — направо) бежит, огибая Фроловскую гору, такая же старинная, как Андреевский спуск, узкая, мощенная булыжником, такая же прелестно-заманчивая, но не посещаемая туристами улица Ладо Кецховели. Когда-то она называлась Воздвиженской — в честь маленькой церкви Воздвижения Черного Креста, и ныне стоящей в том месте, где улица Ладо Кецховели, почти выбегая на Подол, на старую Кожемякскую площадь, вдруг делает резкий поворот вправо, к Житнему базару. Церковь стоит на самом углу, на изломе улицы, и зеленые ее крыши хорошо видны из бегущих ей навстречу, с Глубочицы, трамваев, здесь, на Кожемякской площади, сворачивающих на Подол.
В доме № 28 по Воздвиженской улице (теперь улица Ладо Кецховели, 10), в доме, принадлежавшем священнику Кресто-Воздвиженской церкви Матвею Бутовскому, у которого молодые супруги Булгаковы снимали квартиру, 3 мая по старому стилю (а по новому 15 мая) 1891 года[1] родился их первенец, будущий писатель Михаил Булгаков, и в церкви Воздвижения Черного Креста 18 (30) мая был крещен. (Теперь часть улицы, уходящая от Воздвиженской церкви к Житнему базару, отделена, называется переулком, имеет собственную нумерацию, и улица Ладо Кецховели начинается прямо с церкви — с дома № 1. До революции нумерация была сплошной, шла от Житнего базара, и адрес церкви был: Воздвиженская, 13.)
Любая биография Михаила Булгакова начинается с слов: родился в семье профессора Киевской духовной академии. Это верно. Отец писателя, Афанасий Иванович Булгаков, действительно был профессором Киевской духовной академии. Но звание ординарного профессора получил в 1906 году, — незадолго до своей ранней смерти. А тогда, в год рождения первого сына, это был молодой доцент академии, человек очень большой одаренности и такой же огромной трудоспособности.
Он знал языки — и древние, и новые. Владел английским, в программы духовных семинарий и духовных академий не входившим. У него был живой, легкий слог, он много и с увлечением писал.
Доцент, а потом профессор истории западных вероисповеданий, он особенно увлекался англиканством, может быть, потому, что англиканство — с его исторически сложившимся противостоянием католичеству — считалось родственным православию. Это давало А. И. Булгакову возможность не обличать, а изучать историю английской церкви. Одна из его статей была переведена в Англии и встретила там доброжелательные отклики, он гордился этим.
В некрологах на его смерть его коллеги по духовной академии не забывали упомянуть, что был покойный человеком «крепкой веры». Был он человек порядочный и очень требовательный к себе и, поскольку служил в духовной академии, был конечно же верующим. Но духовное образование выбрал не по велению сердца. У него, вышедшего из провинциальной и многодетной семьи священника, к тому же священника одной из беднейших в России, Орловской губернии, других путей к образованию, как и у его братьев, не было.[2] Дети духовенства духовное образование могли получить бесплатно.
Духовную семинарию в Орле Афанасий Иванович Булгаков окончил блистательно, был не рекомендован, а «предназначен» для дальнейшего обучения в духовной академии, в связи с чем и подписал следующий обязательный документ: «Я, нижеподписавшийся, студент Орловской духовной семинарии Афанасий Булгаков, предназначенный правлением семинарии к отправлению в Киевскую духовную академию, дал сию подписку правлению означенной семинарии в том, что по прибытии в академию обязуюсь не отказываться от поступления в оную, а по окончании в оной курса — от поступления на духовно-училищную службу». После чего получил вполне необходимые ему «прогонные и суточные на проезд, а также на обзаведение бельем и обувью».
Духовную академию в Киеве также окончил блистательно. На обороте его диплома следующий — частью типографский, частью рукописный — текст: «Поименованный в сем документе воспитанник с 15 августа 1881 года по 15 августа 1885 года состоял в академии на казенном содержании, за которое он… обязан прослужить в духовно-учебном ведомстве шесть годов… а в случае выхода из этого ведомства… должен возвратить употребленную на его содержание сумму…» — трехзначная сумма вписана.[3]
Блистательно защитил магистерскую диссертацию («Очерки истории методизма», Киев, 1886), получив звание доцента.
Карьера преподавателя духовной академии — доцента, экстраординарного, потом ординарного профессора — была почетной. Но для своих сыновей он этой карьеры не хотел и твердо стремился дать своим детям светское образование.
В 1890 году А. И. Булгаков женился на молоденькой учительнице Карачевской прогимназии, дочери протоиерея, Варваре Михайловне Покровской.
Трудно сказать, больше ли средств было у ее отца, другого деда писателя, протоиерея Казанской церкви в городе Карачеве (той же Орловской губернии) Михаила Васильевича Покровского, или просто был он образованней, моложе, перспективней,[4] — своим детям он дал образование светское.
Судя по тому, что Варвара Михайловна в свои двадцать лет была «преподавательницею и надзирательницею» женской прогимназии (каковую ее должность с гордостью отметил в ее брачном свидетельстве протоиерей, самолично венчавший дочь с доцентом Киевской академии), вероятнее всего, она окончила гимназию и, может быть, восьмой, дополнительный, «педагогический» класс, дававший звание учительницы. Для своего поколения и для своей среды она была женщиной незаурядно образованной. Два ее брата — Михаил и Николай — учились в университете и стали врачами.
Дети у Булгаковых — семеро, почти погодки — подрастали один за другим, крепкие мальчики и красивые, уверенные девочки.[5] Жалованье доцента академии было невелико, и отец параллельно с преподаванием в академии все время имел и другую службу: сначала преподавал историю в институте благородных девиц, потом, с 1893 года и уже до конца дней, служил в киевской цензуре. От случавшихся заработков помельче также не отказывался.
В конце 20-х годов Михаил Булгаков говорил П. С. Попову: «…Образ лампы с абажуром зеленого цвета. Это для меня очень важный образ. Возник он из детских впечатлений — образа моего отца, пишущего за столом». Думаю, лампа под зеленым абажуром на письменном столе отца часто горела за полночь…
Мир семьи был здесь прочен и радостен. И знакомые очень любили в этом доме бывать, а родственники — гостить. Радостной, даже праздничной атмосферу семьи делала мать.
«Мама, светлая королева», — назвал ее старший сын. Белокурая, с очень светлыми (как у сына) глазами, приятно располневшая после семи родов и вместе с тем очень подвижная, живая (по словам ее дочери Надежды, Варвара Михайловна, уже овдовев, охотно играла в теннис со своими почти взрослыми детьми), она прекрасно управляла своим маленьким королевством, благосклонная, обожаемая, добрая королева с мягкой улыбкой и на редкость сильным, даже властным характером.
В этом доме жила музыка. Надежда Афанасьевна, сестра писателя, рассказывала мне: «По вечерам, уложив детей спать, мать играла на рояле Шопена. На скрипке играл отец. Он пел, и чаще всего «Нелюдимо наше море».
Очень любили оперу, особенно «Фауста», столь популярного в начале века. И симфоническую музыку, летние концерты в Купеческом саду над Днепром, пользовавшиеся у киевлян огромным успехом. Почти каждую весну в Киев приезжал Шаляпин и непременно пел в «Фаусте»…
В доме жили книги. Добрые и мудрые книги детства. Пушкин с его «Капитанской дочкой» и Лев Толстой. В девять лет с восторгом прочитанные Булгаковым и воспринятые им как приключенческий роман «Мертвые души». Фенимор Купер. Потом Салтыков-Щедрин.
И еще жила в доме любимая старая детская книжка о Саардамском плотнике. Наивная книжка теперь уже прочно забытого писателя П. Р. Фурмана, посвященная той поре в жизни царя Петра, когда Петр работал корабельным плотником в голландском городе Зандаме (Саардаме). В книжке был крупный шрифт и множество иллюстраций во всю страницу, и Петр, «мореплаватель и плотник», Петр, работник на троне, представал в ней доступным и добрым, веселым и сильным, с руками, одинаково хорошо владеющими и плотницким, и, если понадобится, хирургическим инструментом, и пером государственного деятеля, легендарный, сказочный, прекрасный Петр, вот такой: «Все с особенным удовольствием глядели на статного, прекрасного молодого человека, в черных, огненных глазах которого блистали ум и благородная гордость. Сам Блундвик чуть не снял шапки, взглянув на величественную наружность своего младшего работника».
Эту книжку, вероятно, в своем еще детстве читала мать. А может быть, и отец, потому что А. И. Булгаков родился в 1859 году, а книжка была написана в 1849-м. Потом одна за другой, подрастая, ее читали сестренки — Вера, Надя и Варя. И Коля, пойдя в приготовительный класс, вероятно, однажды принес ее из гимназической библиотеки, а через год ее же принес из гимназии Ваня, потому что библиотекой для младшеклассников в киевской Первой гимназии заведовал Павел Николаевич Бодянский, учитель истории, он очень любил свою библиотеку, историю и ребят и книги П. Р. Фурмана предлагал часто, а малыши его побаивались, и если он предлагал хорошо знакомую книжку, предпочитали не возражать, а взять и прочитать ее еще раз.
«Как часто читался у пышущей жаром изразцовой площади «Саардамский плотник», — напишет Булгаков в «Белой гвардии». Книжка становилась приметой дома, частью неизменно повторяющегося детства. Потом, в романе Михаила Булгакова «Белая гвардия», Саардамский Плотник станет символом домашнего очага, вечного, как сама жизнь: «Все же, когда Турбиных и Тальберга не будет на свете, опять зазвучат клавиши, и выйдет к рампе разноцветный Валентин, в ложах будет пахнуть духами, и дома будут играть аккомпанемент женщины, окрашенные светом, потому что Фауст, как Саардамский Плотник, — совершенно бессмертен».
Детство и отрочество в памяти Михаила Булгакова навсегда остались как мир безмятежный и беспечальный. Это его слово: «беспечальный».
«Весной зацветали белым цветом сады, одевался в зелень Царский сад, солнце ломилось во все окна, зажигало в них пожары. А Днепр! А закаты! А Выдубецкий монастырь на склонах, зеленое море уступами сбегало к разноцветному ласковому Днепру… Времена, когда в садах самого прекрасного города нашей родины жило беспечальное юное поколение» (очерк «Киев-город», 1923).
«…И весна, весна и грохот в залах, гимназистки в зеленых передниках на бульваре, каштаны и май, и, главное, вечный маяк впереди — университет…» («Белая гвардия»).
Отсвет дома и детства окрашивал время в безмятежные тона в воспоминаниях писателя. Но время ни спокойным, ни безмятежным не было.
* * *
Собственного дома Булгаковы так и не приобрели. Снимали квартиру — на Воздвиженской, потом на Печерске, потом снова перебрались поближе к академии, в Кудрявский переулок (теперь это Кудрявская улица). Отсюда крутыми спусками было недалеко на Глубочицу и Подол.
Дом № 9 по Кудрявскому переулку — небольшой двухэтажный спокойный дом с двором и садом — принадлежал Вере Николаевне Петровой. Приходил с несколько всклокоченной седеющей бородкой и отрешенными глазами Дон-Кихота отец Веры Николаевны, крестный отец Миши и Вари Булгаковых — Николай Иванович Петров, профессор духовной академии.
Если бы я писала о детстве Михаила Булгакова роман, можно было бы сочинить прекрасный и длинный диалог — профессору Петрову и Афанасию Ивановичу Булгакову было что вспомнить. О той поре, когда один из них был уже профессором академии, а другой его любимым студентом, подающим очень большие надежды. О знаменитом аресте в 1884 году народовольца Петра Дашкевича, сокурсника А. И. Булгакова. И о последовавшей за этим арестом демонстрации студентов трех первых курсов академии… Афанасий Иванович учился тогда на третьем.
Процесс киевских народовольцев («процесс 12-ти») был замечателен тем, что в деле Дашкевича и его друзей не было провокаторов, не было предателей (следствие опиралось только на агентурные сведения). Петр Дашкевич — он жил в общежитии академии, в одном общежитии с А. И. Булгаковым, где, как потом выяснилось, случалось, скрывались и ночевали революционеры-народовольцы, — предстал на процессе на редкость замкнутым, прямо-таки фантастически замкнутым молодым человеком, который никогда и ни о чем с товарищами по ученью не беседовал. И склад народовольческих изданий в помещении духовной академии, открытый случайно служителями уже после ареста, устроил, разумеется, абсолютно один, так что ни одна решительно душа из его сокурсников и даже земляков не знала об этом…
А демонстрация была делом более внутренним, «академическим». Профессор Петров, которому как раз и поручили тогда расследование, проявил странную нерасторопность, пожалуй, бестолковость, чем даже заслужил неудовольствие и замечание начальства. Установить участников демонстрации тогда так и не удалось. Прелестная была ситуация: в демонстрации участвовали студенты трех курсов — 50 или 60 человек, но конкретно каждый опрошенный уверял, что именно его там не было и поэтому ни одной фамилии участвовавших в демонстрации однокурсников он назвать не может…[6]
Но Афанасий Иванович с возрастом становился еще молчаливей и сдержанней. И этих давних тем преподаватели духовной академии, полагаю, не подымали.
Была, однако, идея, которая никак не могла оставаться за порогом, когда Николай Иванович Петров входил в дом.
Профессор духовной академии Петров преподавал теорию словесности, историю русской и иностранных литератур. Был историком, этнографом, автором статей по музейному делу. Оставил описание древних рукописей, находившихся в Киеве, и описание коллекций старинных икон. Но страстью его была украинская литература, и в историю он впоследствии вошел именно этой стороной своей многосторонней ученой деятельности — как крупный украинский литературовед.
Был он, как и Булгаковы, русский. Сын сельского дьячка из Костромской губернии. И биография его была стандартной — духовная семинария, духовная академия в Киеве. Украинской литературой он заинтересовался сперва в связи с историей Киевской академии. Литература средневековья была, как известно, преимущественно церковного содержания, и статьи Н. И. Петрова, в 1880 году составившие книгу «Очерки из истории украинской литературы XVIII века», первоначально печатались в «Трудах Киевской духовной академии».
Но в 1884 году, злосчастном для начальства духовной академии, он выпустил книгу «Очерки истории украинской литературы XIX столетия». Девятнадцатое столетие еще стояло на дворе. В книге исследовались живые явления украинской литературы, приводились составленные по свежим следам и документам биографии недавно умерших писателей, разбирались произведения живых… В центре книги была статья о Шевченко, написанная с огромной любовью к поэту. Подробно освещалось творчество Марко Вовчок. Это было великолепное по полноте охвата материала, увлеченности изложения и самостоятельности оценок исследование.
На книге значилось: «Печатается с разрешения совета Киевской духовной академии». И был скандал. Был указ Святейшего Синода — «по возникшему вследствие одобрения советом Киевской духовной академии к напечатанию сочинения профессора той же академии Петрова под заглавием «Очерки украинской литературы» вопросу», — предлагавший впредь духовным академиям рассматривать, разрешать и издавать только те сочинения, которые непосредственно к их компетенции относятся, а именно: богословские сборники, диссертации и духовные журналы.
Н. И. Петров от увлечения своего не отказался, но снова ушел в век XVII и век XVIII (в 1911 году вышла его книга «Очерки из истории украинской литературы XVII и XVIII веков», 532 стр.). Чтобы оценить его упорство, стоит вспомнить, что в те годы самые слова «украинский язык» цензура стремилась изгнать из обращения, заменив их выражением «малороссийское наречие», а разрешение на издание какой-нибудь книги на украинском языке неуклонно снабжалось формулой: «Может быть дозволено к напечатанию под условием применения к малороссийскому тексту правил правописания русского языка».[7]
По-видимому, кроме дружеских отношений существовала и духовная близость между профессором Петровым и его бывшим студентом, а потом коллегой Афанасием Ивановичем Булгаковым. Эта мысль возникает, когда просматриваешь в архивах киевской цензуры, в которой А. И. Булгаков служил, составленные им бумаги и наталкиваешься на описки у этого очень дисциплинированного человека.
Вот, аннотируя присланную в цензуру украинскую книжку, он употребляет недозволенный эпитет — «украинский)» — который тут же, не дописав, вычеркивает. Но, значит, про себя он этот народ и этот язык называл украинским — так, как назывались книги Н. И. Петрова, посвященные украинской литературе. Или на поступивший в цензуру совершенно четкий официальный запрос: «На каком славянском нарeчии изложен текст брошюры?» — отвечает неожиданно не по форме: «Этот листок написан на малорусском языке».[8]
Вероятно, с именем Николая Ивановича Петрова следует связать и тот факт, что Михаил Булгаков, его крестник, и хорошо знал и любил стихию устной украинской народной речи (это видно по языку романа «Белая гвардия», по обилию и безошибочности украинизмов в романе). Факт, тем более заслуживающий внимания, что в среде, к которой Булгаковы принадлежали по своему общественному положению, украинским языком, как правило, не интересовались, не уважали его и, смею уверить, не знали.
* * *
В уже цитированном очерке «Киев-город» Михаил Булгаков писал: «Легендарные времена оборвались, и внезапно и грозно наступила история…» Но история наступала исподволь. Она была рядом — до поры неслышимая, неузнанная, неосознаваемая. И дыхание ее уже задевало легкие занавески детства.
Осенью 1900 года Михаил Булгаков поступил в приготовительный класс Второй киевской гимназии. В 1901-м перешел в первый класс и одновременно — в Первую, «Александровскую» гимназию, названную так в честь Александра I, некогда пожаловавшего этой гимназии особый статут. В Александровской гимназии Булгакову предстояло учиться восемь лет и потом описать ее в «Белой гвардии» и ввести на сцену в пьесе «Дни Турбиных».
Здания обеих гимназий почти рядом — они сохранились на бывшем Бибиковском бульваре, теперь бульваре Шевченко, дом № 14 и дом № 10. Из окон обеих был виден университет. «И вечный маяк впереди — университет…»
Все годы учения гимназиста Булгакова то глухо рокотал, то яростно кипел университет. В январе 1901 года 183 студента, участники сходки, были из университета исключены и отданы в солдаты. В. И. Ленин в «Искре» назвал этот факт «пощечиной русскому общественному мнению, симпатии которого к студенчеству очень хорошо известны правительству».[9]
Дома горела зеленая лампа, темная фигура отца горбилась за столом, и по крайней мере однажды — в июне 1900 года — в круге света лежал «Коммунистический манифест».
Отец, как я уже говорила, служил в цензуре. Учреждение называлось: Канцелярия киевского отдельного цензора. Должность: исполняющий обязанности цензора по иностранной цензуре, В обязанности А. И. входило просматривать поступавшие в цензуру книги на французском, немецком и английском. В том числе — присылавшиеся из жандармского управления. На сопроводительном письме стоял гриф: «Секретно», иногда: «Арестантское». Это означало, что книги изъяты при обыске и аресте.
«Манифест» во французском переводе пришел к А. И. Булгакову именно таким путем. С вопросом, не относится ли эта «статья» по своему содержанию к произведениям, «предусмотренным» определенной статьей закона, и с требованием «сообщить» ее краткое содержание. Содержание А. И. изложил, может быть, несколько наивно, но добросовестно, мне кажется, даже с увлечением, отметив и то, что «цель коммунизма» — «уничтожение эксплоатации одного человека другим, одного народа другим», и то, что «цели коммунизма могут быть достигнуты только насильственным переворотом всего существующего общественного порядка, к ниспровержению которого и призываются соединенные силы пролетариев всех стран». Ни единого выпада против тезисов «Манифеста» не допустил. А по поводу того, не подпадает ли издание под указанную статью закона, уклончиво ответил, что этот вопрос может быть решен по суду…
…В доме № 9 по Кудрявскому переулку жили с 1895 года примерно по 1903 год. Первая дата точна: сохранился полицейский штемпель прописки — 20 августа 1895 года — на удостоверении («виде на жительство») А. И. Булгакова. Вторая дата более приблизительна — она взята из адресного справочника «Весь Киев» за 1903 год. Но справочники эти обычно составлялись заблаговременно, в конце предшествующего года, данные их иногда устаревали, и, может быть, в конце 1903 года Булгаковы уже съехали с этой квартиры. А если съехали, то, надо думать, сняли квартиру в доме напротив — в большом, четырехэтажном, многоквартирном доме № 10, ибо справочники за 1904 год их адрес указывают уже так: Кудрявский переулок, 10.
Но так или иначе, в октябре 1903 года Булгаковы жили в Кудрявском переулке, в доме № 9 или доме № 10, и гимназист третьего класса Михаил Булгаков, полагаю, не мог не заметить, что в переулке появился шпик. Переулок пустынен, подворотни небольших домов обычно закрыты, магазинов на этой улице нет — укрыться негде. И маячит одинокая фигура — под дождем и редкими порывами первого октябрьского снега, не теряя из виду единственный подъезд дома № 10 и вызывая любопытство липнущих к оконным стеклам горничных.
А может быть, двенадцатилетнему гимназисту попадалась навстречу и молодая женщина, за которой была установлена эта слежка, — быстрая, небольшого роста, немного скуластая («…лицо круглое, нос, рот и уши обыкновенные… в черной с проломом шляпе, черной кофточке и такой же юбке», — фиксировал филер). Она смеялась над филером, терпеливо водя его за собой в кондитерскую или булочную и решительно исчезая, если ей надо было отправиться по более важным делам.
В доме № 10 по Кудрявскому переулку во второй половине октября 1903 года жила Мария Ильинична Ульянова, и вместе с ней, прежде чем переехать на другой конец города, на Лабораторную улицу, жили ее мать, Мария Александровна Ульянова, и сестра Анна Ильинична. Филеров в переулке иногда собиралось двое или трое. Это когда вечером приходили Дмитрий Ульянов с женой, приводя за собой свой «хвост».[10]
Революция уже осеняла Россию своим крылом, и огненный отблеск ее ложился даже на этот заселенный профессорами духовной академии переулок…
А впрочем, впрочем, может быть, Булгаков был еще мал и, занятый своими мальчишечьими делами, драками и уроками, играми и отметками, впервые приоткрывавшейся ему великой литературой и великой музыкой, ничего не знал ни о событиях в университете, ни о служебных занятиях отца и шпика в переулке, может быть, не заметил. Две недели по утрам появлялся шпик, а потом исчез бесследно…
Надежно, как крепость, стояло величественное здание гимназии на бульваре, охраняемое двумя рядами огромных, еще первого поколения, тополей, и, может быть, это был его мир — тишина коридоров во время занятий, грохот большой перемены, латынь и словесность, не дававшаяся математика…
…Директором Александровской гимназии в булгаковские времена был Евгений Адрианович Бессмертный, «пожилой красавец с золотой бородкой, в новеньком форменном фраке. Он был мягкий, просвещенный человек, но его почему-то полагалось бояться». (Этот портрет Е. А. Бессмертного оставил учившийся в той же гимназии Константин Паустовский — в своей «Повести о жизни». И хотя Паустовский не мемуарист, а художник, на свое воображение полагающийся охотнее, чем на память, мне кажется, что портрет директора Бессмертного верен.)
Шел год 1903… Год 1904… В коридорах гимназии была торжественная тишина, и служители еще не таскали в директорский кабинет вороха найденных в гимназии прокламаций. Но извещения от «попечителя учебного округа» уже шли. «Киевский губернатор… уведомил меня, что в Киеве подчинен гласному надзору полиции за принадлежность к преступному сообществу «Киевский комитет Российской социал-демократической рабочей партии» бывший студент Киевского политехнического института Александр Винтер…»
Этими извещениями в архивах гимназии пухло набиты папки за 1903 и 1904 годы. 1903, август: «Киевский губернатор… уведомил меня… гласному надзору полиции… за принадлежность к преступному сообществу «Киевский комитет РСДРП» и распространение подпольных изданий… Иван Глущенко… государственное преступление… Иван Тетеря… принадлежность к преступному сообществу «Харьковский комитет РСДРП» бывший студент Харьковского технологического института…» 1903, сентябрь: «…уведомил меня… в Киеве… гласному надзору… рабочий киевских железнодорожных мастерских Иван Фомин… За принадлежность к Киевскому комитету РСДРП… За хранение преступных изданий…» Октябрь… Ноябрь… Декабрь… Год 1904: «Киевский губернатор… уведомил меня… «Союз борьбы за освобождение рабочего класса»… «Социал-демократы Королевства Польского и Литвы»… Список студентов университета, кои уволены «за участие в беспорядках политического характера» и впредь «не должны быть допускаемы к педагогической деятельности, ни вновь принимаемы в число студентов высших учебных заведений». Список исключенных из Новороссийского университета. Список исключенных из Харьковского технологического института. Список учителей и учительниц Тверской губернии, коих в дальнейшем на государственную и общественную службу не принимать, а принятых уволить… Списки гимназистов Таганрогской, Кутаисской, Гомельской, Витебской, Самарской гимназий, «исключенных за их политическую неблагонадежность без права поступления в какое-либо учебное заведение»… Десятки листков… Сотни имен и фамилий…[11]
Прокламации в коридорах гимназии появились в феврале 1905 года. «Товарищи! Рабочие требуют себе куска хлеба насущного, а мы будем, следуя им, требовать хлеба духовного. Будем требовать назначения преподавателей по призванию, а не ремесленников… Пусть нас учат люди, а не чиновники…» Они появились во всех гимназиях города — бледно отпечатанные на гектографе листки, — отзвук волны забастовок, охвативших город.[12]
Бастовали рабочие заводов и типографий, служащие, фармацевты. В течение недели бастовал, возглавленный большевиком Шлихтером, огромный коллектив управления железных дорог, заняв четырехэтажное здание управления на Театральной улице, позади оперного театра. Узкая Театральная улица, по которой Булгаков так часто спешил в гимназию, была запружена полицией, и шумела разгоняемая полицейскими студенческая толпа.
Потом была весна («…весна, весна и грохот в залах, гимназистки в зеленых передниках на бульваре…»), весна 1905 года, закончившаяся в Александровской гимназии событием знаменательным: недавний ученик этой гимназии, девятнадцатилетний Михайлов, теперь сдававший экзамены на аттестат зрелости экстерном, прямо в гимназическом коридоре ударил по лицу преподавателя латинского языка Косоногова.
У Паустовского в «Повести о жизни» описана подобная история, и гимназист назавтра после своего отчаянного поступка стреляется на лестнице гимназии… Экстерн Михайлов стреляться не стал. Назавтра после события он пришел к директору Бессмертному и принес свои извинения в том, что сделал это в стенах родной гимназии. Когда же ему предложили принести аналогичные извинения Косоногову на заседании педагогического совета, ответил, что сделает это при единственном условии — если Косоногов, упорно проваливавший его на экзаменах, признает свою вину в присутствии того же педагогического совета. Был 1905 год…
Летом в уездах горели помещичьи усадьбы и хлеба. Но университет затих. Затих политехнический институт. Студенты разъехались на каникулы.
Уехали на дачу Булгаковы (была у них с 1902 года дача в густолесной зеленой Буче). А потом наступила осень — светлой памяти осень 1905 года в Киеве…
В ту осень занятия в университете так и не начались: в актовом зале университета шли митинг за митингом. И находившийся на Владимирской, рядом с Александровской гимназией, университет, и расположенный на рабочей Шулявке Политехнический становятся революционной трибуной митингов и собраний.
Октябрьская всероссийская стачка находит в Киеве отклик сразу. Вслед за московскими железнодорожниками объявляют забастовку железнодорожники Киева — рабочие и служащие. К ним присоединяется Управление юго-западных железных дорог, потом Главные мастерские. На этот раз здание управления на Театральной наглухо заперто, забастовщики устраивают свой митинг в университете. Митинг длится несколько дней. Стачка становится всеобщей, и университет превращается в штаб стачки.
Тысячи людей толпятся на Владимирской перед университетом. Входят в его настежь раскрытые двери, заполняют лестницы, актовый зал… Среди них осторожные, все замечающие полицейские. Многие подробности митингов мы знаем из донесений пристава Лыбедского полицейского участка: «13-го сего октября в 11 час. утра в здание университета св. Владимира начала стекаться публика, которой к 1 часу дня… собралось до 10 тысяч, в числе ее были студенты университета, студенты-политехники, гимназисты, гимназистки, …а также рабочая масса… В 1 час дня сборище это было открыто речью председателя сборища Шлихтера… Публика аплодировала, кричала… «Долой самодержавие», «Да здравствует Учредительное собрание».[13]
Актовый зал забит до отказа. Шлихтер ведет собрание, стоя на столе. Рядом с ним на столе один за другим появляются ораторы.
В одной из аудиторий университета идет отдельный митинг — общее собрание учащихся средних школ. Гимназисты Александровской гимназии на нем присутствуют (это доподлинно известно). Принимается решение о присоединении учащихся к забастовке. Было это, по-видимому, 13 октября («Была постановлена, — доносит 13 октября тот же пристав, — резолюция о немедленном распространении забастовки на все средние и низшие учебные заведения»). Шлихтер в своих воспоминаниях рассказывает, что появление делегации учащихся с их решением в актовом зале вызвало всеобщее ликование: детей обнимали и целовали, отовсюду звучали призывы к новой жизни, к трибуне в упоении тянулись тысячи рук.[14]
В ту осень Михаил Булгаков стал учеником пятого класса. Ему было четырнадцать лет. Первые четыре класса гимназии считались младшими, пятый — восьмой были старшие классы, и именно старшие так активно охвачены были революционными настроениями.
И дома не было безмятежности и тишины. Прекратила занятия Киевская духовная академия. Студенты требовали автономии, права выбирать деканов и ректора, принимать участие в решении многих насущных вопросов. Из Святейшего Синода пришла яростная телеграмма: «Синод постановил студентов если к первому ноября не начнут занятий распустить и академию закрыть до будущего учебного года». Студенты ответили отказом приступить к занятиям. И даже профессоров уже начинали обуревать сумасшедшие планы об изменении устава духовных академий, о независимости от местных духовных властей, о том, чтобы ректором академии могло бы стать не духовное, а светское лицо из числа профессоров академии…
14 октября митинг в университете начался с восьми часов утра. Пришли рабочие, служащие, студенты. Как отметил в новом своем донесении тот же пристав, «много было подростков», присутствовали «воспитанники и воспитанницы всех средних и низших учебных заведений Киева». С десяти часов группы агитаторов, в их числе гимназисты-старшеклассники, стали покидать университет, отправляясь на предприятия и в учебные заведения — останавливать работу и прекращать занятия. Закрылись фабрики и заводы, учреждения и учебные заведения. Остановились трамваи, стали закрываться магазины, пекарни. К забастовке не присоединились только почта, телеграф, электростанция и городской водопровод. Там стояли войска. В городе было объявлено военное положение…
Потом был «Манифест» 17 октября, расстрел демонстрации на Думской площади, черносотенные погромы. Войска, введенные в город «для защиты мирного населения», грабили лавки на Подоле и, по распоряжению офицеров, арестовывали тех, кто пытался оборонять свою жизнь и имущество с оружием в руках. Университет был закрыт. В городе шли аресты…
А забастовки в гимназии, по-видимому, продолжались.
Их следы в архивах очень слабы. Протоколы педагогического совета, главный источник информации о внутренней жизни гимназии, последовательно и, конечно, намеренно обходят молчанием всю эту цепь митингов, сходок и забастовок в стенах гимназии. Был, надо думать, директор Бессмертный не только человеком «мягким и просвещенным», но и осмотрительным, и достаточно твердым, делавшим все, чтобы оградить «горячие головы» своих учеников от того, что считал непоправимым, — от исключения с «волчьим билетом». Но вот в архиве гимназии письмо из учебного округа, адресованное директорам ряда гимназий, в том числе директору Первой гимназии, об «упорно продолжающейся забастовке старших классов некоторых учебных заведений». По датам в письме, по дате самого письма видно, что по крайней мере 29 октября забастовка старшеклассников продолжалась и конца ей не было видно.[15] Да и протоколы педсовета при всей их осторожности все же зафиксировали — в связи с «ненормальностью хода учебных занятий» в первом полугодии 1905/06 учебного года — катастрофическое невыполнение учебных планов. Прорывы в прохождении программ были таковы, что вряд ли «беспорядки» ограничились двухнедельным срывом занятий в октябре.
Но одно событие в протоколах педсовета все-таки отмечено точно — стачка 12 декабря 1905 года.
…Уже шла в беспощадное наступление реакция, не останавливаясь ни перед чем. Либеральная буржуазия от революции отшатнулась. Энтузиазм в кругах интеллигенции увял. Героическое восстание саперов в Киеве, начавшееся праздничным маршем под трубы военного оркестра среди все прибывающей толпы горожан, закончилось неравным сражением восставших — солдат и рабочих — с окружившими их войсками. Были убитые, раненые, захваченные на поле боя, брошенные в тюрьмы, обреченные на расстрел. Город снова был на военном положении. Шли аресты, и всюду стояли войска.
Но революция продолжалась. В дни Декабрьского вооруженного восстания в Москве Киевский рабочий Совет призвал рабочих Киева присоединиться к всеобщей политической забастовке. «Комитет среднеучебников», революционная организация киевских средних учебных заведений, отозвался на этот призыв листовкой: «Принимая во внимание, что российский пролетариат объявил всеобщую политическую забастовку, и считаясь с тем, что Киевский совет рабочих депутатов постановил присоединиться к ней …с целью выражения сочувствия и солидарности всему борющемуся пролетариату, мы объявляем забастовку, приглашая товарищей к ней присоединиться».[16]
12 декабря, назавтра после начала забастовки, в очень тяжелые для революции дни, Александровская гимназия присоединилась к стачке.
Мы могли бы ничего не узнать и об этом событии, если бы не запрос из канцелярии учебного округа: «Г. Директору Киевской 1-ой гимназии. Прошу вас, милостивый государь, предложить педагогическому совету вверенного вам учебного заведения, если в нем имели место беспорядки 12 сего декабря, обсудить эти беспорядки, установить зачинщиков их и применить к ним соответствующие меры взыскания».[17] Реакция наступала, начальство чувствовало себя уверенней и уже требовало отчетов о «беспорядках» и расправ.
16 декабря педагогический совет указанное событие обсудил. Были выяснены подробности и продолжительность ученической сходки и то, что состоялась она в седьмом классе первого отделения, определилось приблизительное количество собравшихся и имена «депутатов», отправившихся по классам прекращать занятия, и уж конечно имена делегатов, явившихся с требованиями в учительскую, и имена присутствовавших на сходке «посторонних лиц». Но ничего этого в протоколе педагогического совета не отразилось. Было кратко записано, что педагогический совет поручает директору (или, как тогда писали, «просит господина директора») «формулировать ответ окружному начальству».
В представленном некоторое время спустя докладе «господин директор» весьма интересно и прекрасным стилем изложил свое мнение о «восприимчивых, горячих головах», которые с жадностью впитывают в себя со стороны (со стороны, заметьте!) политические учения и, увлекаясь сами, увлекают и других, но тем не менее, согласитесь, несправедливо считать их «единственными виновниками ненормальностей в жизни гимназии». Отметил, что «беспорядки» 12 декабря были одним из наиболее острых моментов «массового движения учащихся». Попытался даже дипломатично (и явно игнорируя истину) повернуть дело так, что будто бы увлечение юношества политикой явилось следствием «Манифеста» 17 октября, «вызвавшего всю страну к сознательной политической жизни». Но ни одной подробности сходки не привел и ни одной фамилии участников ее не назвал.
Существенной информации из этого доклада не почерпнешь. Не почерпнуло ее и начальство. Гимназии было сделано замечание по поводу недостаточно обстоятельного ведения протоколов и истребовано письменное изложение «особого мнения» не согласившихся с директором педагогов.
Имевшие «особое мнение» учителя свои аргументы изложили. Особенно обстоятельно — «законоучитель» Трегубов и уже известный нам латинист Косоногов. Последний, в частности, весьма логично заметил, что ученические беспорядки никак не могли быть вызваны «высочайшим манифестом», ибо начало им положил знаменитый ученический митинг в университете, состоявшийся, как известно, до манифеста. Но то ли все еще горела у Косоногова щека после памятной пощечины экстерна Михайлова, то ли въевшаяся дисциплина чиновника не позволяла ему ослушаться «господина директора» — ни одной фамилии не привел и он…
Совершенно замолчать происходившие в гимназии события нельзя было, а посему приняли предложенное директором решение: всех учеников старших классов лишить отметки по поведению за первое полугодие 1905/06 учебного года.
Обтянутые в суровый холст «Общие ведомости» Александровской гимназии за тот учебный год сохранились. Против фамилии Булгакова Михаила, православного, сына чиновника, вместо отметок по поведению за первую и вторую четверть — две пустые графы.
Событиям 1905 года будет посвящено одно из самых первых произведений Михаила Булгакова — четырехактная драма «Братья Турбины».
* * *
Летом 1906 года внезапно заболел отец. Сразу же стало видно, что надвигается катастрофа. Это была гипертония, в ее тяжелой, почечной форме, которую тогда не умели ни распознавать, ни лечить и которую (или, как говорят медики, предрасположение к которой) унаследовал Михаил Булгаков. На семью обрушились расходы — несколько месяцев Афанасия Ивановича лечили в Москве, надвигался страх за будущее.
До сих пор у семьи все было впереди — успешно начатая карьера отца, представлявшееся надежным и светлым будущее детей. А теперь оказалось, что единственное, что в семье действительно было, это семеро ребят — мальчики и девочки, из которых самый старший, Михаил, пошел лишь в шестой класс, а младшие — Николай, Иван, Леля — еще совсем не учились, и не было ни имений, ни сбережений, не было даже дома, а только наемная квартира, за которую надо было платить. И звания ординарного профессора, и тридцатилетней выслуги лет, дававших право на достаточную пенсию, тоже не было.
Думаю, что Варвара Михайловна свою незаурядную силу воли проявила уже тогда. Многое взяли на себя друзья отца, и прежде всего А. А. Глаголев, молодой профессор духовной академии и священник церкви Николая Доброго на Подоле, тот самый «отец Александр», который так тепло запечатлен на первых страницах романа «Белая гвардия». В декабре 1906 года совет академии срочно оформил присуждение А. И. Булгакову ученой степени доктора богословия и отправил в Синод ходатайство о назначении А. И. Булгакова «ординарным профессором сверх штата». Срочно была назначена денежная премия за последний его богословский труд, хотя представить этот труд на конкурс А. И. уже не мог (представили задним числом, нарушив все сроки, друзья), — это была форма денежной помощи семье. В конце февраля пришло постановление Синода об утверждении А. И. Булгакова в звании ординарного профессора, и, нисколько не медля, в марте, за два дня до его смерти, совет академии рассматривает «прошение» А. И. об увольнении его по болезни с «полным окладом пенсии, причитающейся ординарному профессору за тридцатилетнюю службу», хотя прослужил он только двадцать два года, и успевает решение об этом принять и направить на утверждение в Синод. Пенсия — три тысячи рублей в год — отныне останется семье…
В марте 1907 года отца похоронили. Варвара Михайловна, вспомнив свой девичий опыт учительницы, попробовала работать. Отец Александр предложил ей давать уроки его маленькому сыну. В 1908–1909 годах она инспектриса на вечерних женских общеобразовательных курсах (сохранились два ее деловых письма). Адресный справочник «Весь Киев» за 1912 год называет ее казначеем Фребелевского общества.
Несмотря на профессорскую пенсию, материально было достаточно трудно. Может быть, потому, что пенсия оставалась неизменной, а цены росли и угрожающе повышалась плата за обучение. Два раза в год со всей своей настойчивостью Варвара Михайловна добивалась освобождения мальчиков — сначала Михаила, потом Николая, потом Ивана — от платы за обучение. «Оставшись вдовою с семью малолетними детьми и находясь в тяжелом материальном положении, покорнейше прошу ваше превосходительство освободить от платы за право учения сына моего…» — таких прошений Варвары Михайловны в архивах гимназии множество. Почти в каждом из них строки: «Кроме того, сын мой Николай поет в гимназическом хоре», «Кроме того, мои сыновья Николай и Иван оба поют в гимназическом церковном хоре». Семья была музыкальной, но в хоре этом мальчики пели, пожалуй, не из любви к музыке. Ребята зарабатывали свое право учиться…
Данный текст является ознакомительным фрагментом.