Человек, спасший французскую старину

Человек, спасший французскую старину

Впервые наведываться во Францию я начал почти полвека назад: мы с родителями и братом ездили туда на машине. Города и деревни, которые мы тогда посещали (населяли их, как ни странно, сплошь французы), производили впечатление основательности и незыблемости; узнаваемы были и все приметы — от живописных mairie и PTT до захудалых lavoir и дурно пахнущих pissoir, от военного мемориала со списком незабытых погибших до глухих стен, с которых смотрела сделанная гигантскими буквами надпись: DEFENSE D’AFFICHER — LOI DU 29 JUILLET 1881 (куда более назойливая, чем рекламные листки, с которыми она боролась). За этой обычной, повседневной Францией скрывалась, одновременно наполняя ее широтой и глубиной смысла, Франция величественная, которую показывали (а нередко и навязывали) мне родители, учителя по профессии: замки и соборы, музеи и общественные здания, памятники и руины — Франция историческая, страна власти и денег, страна торжественных архитектурных красот. Создавалось впечатление, что этих красот там переизбыток: они выскакивали условными значками из-за каждого сгиба желтой дорожной карты «Мишлен». Я, как надоедливый штурман, сообщал родителям, что находится за следующим поворотом. Сплошной черный прямоугольник на карте обозначал замок, у которого стоило притормозить; такой же прямоугольник, но с ножками в каждом углу — замок, который стоило посетить; треугольник, образованный черными точками, — замок, лежащий в руинах; ну, а необычный значок, напоминавший скособоченный символ числа «пи», указывал на какую-нибудь древность. Все эти места казались не менее долговечными и непреходящими, чем сама повседневность.

При осмотре замков Луары я невольно заметил, что во многих великолепных зданиях полностью отсутствует мебель; насколько я мог понять, вся она исчезла во время революции. В уме возникали образы — возможно, навеянные фильмом «Повесть о двух городах» — заросших щетиной санкюлотов, мародерствующих с алчным блеском в глазах. Как я теперь понимаю, зеленые мишленовские путеводители, из которых мы черпали фактические сведения, были составлены и отредактированы людьми, дипломатично старавшимися не задевать никакие убеждений французов; в путеводителях было множество умолчаний и тактичных уходов от оценки каких бы то ни было противоречивых (и вообще мало-мальски заметных) событий в долгой и кровопролитной истории Франции. Например, эти книжки умалчивали о том, сколько испытаний выпало на долю всех грандиозных сооружений, которые мы почтительно созерцали. И конечно, нигде не упоминался и уж тем более не прославлялся человек, без чьего влияния и решительных действий французское наследие существенно потеряло бы в цене, — Проспер Мериме.

По эту сторону Ла-Манша Проспера Мериме (1803–1870) помнят главным образом как автора новеллы, из которой заимствован образ Кармен, хотя, по словам Алана Рейтта, лучшего британского биографа Мериме, опера Бизе представляет собой лишь «выхолощенную и приукрашенную версию повести Мериме». Он писал прозу (уделяя особое внимание таким темам, как жестокость, месть и женская непреклонность), пьесы и стихи. Мериме был убежденным англоманом и даже сделал предложение Мэри Шелли, а в Британском музее его знали настолько хорошо, что охрана всякий раз отдавала ему честь; он был неравнодушен к Испании, а в зрелые годы, сделавшись подлинным русофилом, переводил Пушкина, Тургенева и Гоголя. Мериме много путешествовал, был близок ко двору, стал членом Французской академии, дружил со Стендалем, состоял в любовной связи с Жорж Санд, не отказывал себе в низменных удовольствиях и заседал в Сенате при Наполеоне III. Однако его истинный, хотя и почти забытый вклад в историю состоит в том, что он был вторым по счету Главным инспектором исторических памятников Франции, находясь на этом посту с 1834 по 1860 год.

Попытки взять на учет и защитить архитектурное наследие Франции предпринимались и ранее, однако по большей части носили компромиссный и нерешительный характер. При том, что французская революция из мести причинила немало разрушений, она же породила практику официального охранения произведений искусства и архитектуры. Каждое постановление о конфискации имущества включало и требование сохранения — изъятые здания, картины, гобелены теперь становились народным достоянием. В период с 1790 по 1795 год существовала Комиссия по охране памятников, призванная составить — не без помощи местных знатоков — реестр всех памятников, подлежащих охране. Но более всего в охране нуждалась сама революция, и когда ей стали угрожать силы контрреволюционеров и зарубежных армий, патриотически настроенные граждане начали сдавать большие количества серебра, золота, богатых тканей, ваз и иных предметов роскоши. Бронзовые статуи пустили на переплавку, а свинцовую кровлю Шартрского собора в третьем году по французскому республиканскому календарю вообще сняли, поскольку главной задачей было «сокрушить врагов». Комиссия надеялась защитить королевскую усыпальницу в Сен-Дени «не из любви к королям, но во имя истории и философской идеи». Однако Национальный Конвент, вознамерившись ликвидировать саму идею монархизма, санкционировал разорение «этих памятников тщеславию и низкопоклонству». Учитывая, что те самые памятники, которые впоследствии составят национальное достояние (и войдут в список туристических достопримечательностей), на первых порах обычно свидетельствуют именно о выставленном напоказ тщеславии, можно только порадоваться, что этот принцип не получил широкого распространения.

Королевская династия была все же восстановлена, и именно в период буржуазной монархии Луи-Филиппа, который пришел к власти в результате «Трех славных дней» июльской революции 1830 года, защита национального достояния приобрела статус вопроса первостепенной важности и получила поддержку на высших уровнях власти. Людовик Витэ, первым назначенный на должность Главного инспектора исторических памятников Франции, ставил перед собой задачу создания реестра всех зданий, «которые в силу своей древности, архитектурной ценности или событий, свидетелями которых они стали, заслуживают внимания археологов, художников и историков». Задача, по-видимому, оказалась неподъемной: Мериме сухо констатировал, что иллюстрации к тексту каталога займут девятьсот томов, а на его составление уйдет двести пятьдесят лет. Вместе с тем идея создания такого реестра была увлекательной и благородной (кто-то из специалистов метко окрестил ее «административным романтизмом»); она отвечала духу новой династии, пришедшей к власти в 1830 году. Выдающийся критик Сент-Бев позже напишет: «Все это напоминало паломничество. Эксперты прочесывали провинции, спеша в любой городок, где, словно указующий в небо перст, виднелся шпиль колокольни, к любому церковному куполу или готической арке. Они сновали по самым старинным кварталам, изучали самые узкие переулки и замирали, как вкопанные, завидев резьбу по камню — слова или узоры».

Волна энтузиазма имела несколько источников. Во-первых, внезапно пришло паническое осознание, что Францию буквально сносят, растаскивают на части, крушат. Принципиально враждебный (или просто мстительный) настрой революционеров по отношению к имуществу аристократии и церкви сменился соображениями практичности: строители начали рассматривать памятники старины как источники камня, а антиквары нагревали руки, продавая награбленное за границу. В апреле 1819 года министр внутренних дел попросил префектов доложить о наиболее важных зданиях, расположенных в их департаментах, чтобы «предотвратить их демонтаж и вывоз англичанами». Виктор Гюго провозгласил принцип «Guerre aux demolisseurs!» («Война вандалам!») и написал в 1825 году: «В отношении исторических зданий важны два пункта: назначение и красота. И если назначение — это дело владельца, то красота принадлежит всем. Снося здание, владелец превышает свои права». Это был менее политизированный, но все еще воинственный вариант революционной декларации о народном достоянии. Гюго впоследствии развил свой лозунг в романе «Собор Парижской Богоматери» (1831), где собор становится не менее ярким персонажем, чем сам Квазимодо.

В Англии на пике моды оказался неоготический стиль, и мародеры-англичане стали охотиться за готикой. Позже французы и сами повторно открыли для себя готику, однако уже сознавая цели национального масштаба. Готический стиль был исконным для французской архитектуры, а классицизм пришел извне. Виолле-ле-Дюк, начинавший как протеже Проспера Мериме, но ставший затем самым известным французским архитектором и реставратором XIX века, писал: «Наша страна стоит ближе к средневековой Франции, чем к античному Риму. Религия и климат остались у нас неизменными. Строительные материалы также не изменились, и мы бы скорее чувствовали себя дома во французском особняке XIII века, нежели в каком-нибудь дворце Лукулла». «Готический» означало «патриотический». Готика наиболее удачно соответствовала идеям католицизма, который вновь приобретал актуальность.

Энтузиазм нового режима в отношении памятников старины имел и политическую подоплеку. Июльская монархия не обладала легитимностью и вынуждена была ее выдумать. Смена ориентиров требовала обращения как к новым, так и к старым образам: приобщения к революционному наследию и возрождения старой Франции, наследие которой теперь открывали вновь и оценивали должным образом. Впрочем, в этом крылась потенциальная опасность: если отождествлять новый режим с разрушенными и полуразрушенными зданиями, на какие мысли это может навести? Вновь обретенное культурное наследие требовалось представить таким, как оно в представлении — или в догадках, или в чаяниях — реставратора выглядело первоначально. Раньше, если в церкви была сломана капитель, ее просто меняли на капитель XIII, XIV или XV века, в зависимости от того, когда производили замену. Теперь, во второй половине XIX века, идея переосмысления, а затем и возвращения первоначального облика здания была впервые применена в широком масштабе. Однако задача эта оказалась не из простых.

Мериме было всего тридцать лет, когда 17 мая 1834 года его назначили преемником Витэ. Обладая широкими познаниями в искусстве (отец его был бессменным секретарем школы изобразительных искусств, а мать — дипломированной художницей-портретисткой), он мало смыслил в архитектуре. Александр Дюма саркастически заметил, что Мериме неплохо бы для начала обучиться тому, что он затем будет преподавать другим. Однако же тот обучился, и притом быстро. Получив назначение на должность, Мериме сообщил своему знакомому англичанину, Саттону Шарпу: «Работа в полной мере соответствует моему характеру и пристрастиям: она удовлетворяет и мою праздность, и любовь к путешествиям». Впрочем, ни о какой праздности на новом посту Главного инспектора не могло быть и речи. Через каких-то полтора месяца после вступления в должность Мериме отправляется на юг Франции в первую ежегодную инспекторскую поездку. Следующие восемнадцать лет он будет в летнюю пору неделями и месяцами пересекать страну вдоль и поперек, осматривая и докладывая, изводя людей и вынося заключения. Дороги были скверными, экипажи — неудобными, постоялые дворы кишели клопами, пища оказывалась несъедобной, женщины (а Мериме питал к ним большую слабость) — чересчур нравственными, местные специалисты — подчас совершенно тупыми. В личной переписке Мериме позволял себе выпустить пар: «Жизнь, которую я веду, сказать по правде, совершенно невыносима. Если я не в пути, то встаю в девять, завтракаю, принимаю у себя местных библиотекарей, архивариусов и прочих. Они ведут меня взглянуть на жалкие развалины, но стоит мне сказать, что к династии Каролингов они не имеют отношения, как на меня начинают смотреть словно на последнего подлеца и принимаются за моей спиной обсуждать с местным чиновником, как бы снизить мой оклад. Будучи принужден выбирать между совестью и личными интересами, я сообщаю им, что памятник их чрезвычайно хорош и на севере ему нет равных. Затем меня приглашают на обед, а местная газета пишет, что я чертовски умен. Меня умоляют написать им в альбом что-нибудь возвышенное, и я с содроганием повинуюсь. По завершении банкета меня церемонно провожают до гостиницы, что мешает мне предаться порочным удовольствиям. Совершенно вымотанный, возвращаюсь я к себе в номер и сажусь делать заметки, наброски, составлять официальные депеши и тому подобное. Видели бы меня в это время мои завистники!»

Безусловно, некоторые местные антиквары были до смешного самоуверенны и при малейшем сомнении приписывали своим находкам «финикийское» происхождение, а некоторые архитекторы, по мнению Мериме, были глубоко невежественны: например, про одного из них, жителя городка Безье, Мериме сказал: «самый большой осел, способный держать чертежное перо», а про другого, из Сен-Савена, что «человек этот совершенно не образован и поразительно глуп». Местные чиновники нередко мешали инспекции, а священники, случалось, прибирали к рукам недвижимость: кюре из города Шовиньи, к изумлению Мериме, утверждал, что «церковь принадлежит ему». Однако Главный инспектор вряд ли чего-то добился бы излишней властностью или хозяйской манерой, свойственной парижанину. Мериме отличался не только неимоверным трудолюбием, умом и неподкупностью, но и обаянием и даром убеждения. Виолле-ле-Дюк, которому довелось несколько раз сопровождать главного инспектора в его поездках, писал: «Сам того не замечая, человек, с которым беседовал Мериме, выкладывал всю необходимую информацию и открывал все секреты. Из Мериме вышел бы, пожалуй, самый дружелюбный дознаватель. В то же время он был хорошим дипломатом и умным политиком». У него не было другого выхода, тем более что ни он, ни его комиссия не обладали какими-либо особыми полномочиями, помимо нравственных.

Сам факт регистрации памятников культуры (в 1840 году в реестр были внесены 1076 объектов; к 1849 году их число достигло почти четырех тысяч) еще не означал, что они охраняются по закону. Если владелец сносил здание или же муниципалитет какого-нибудь городка намеревался расширить улицу, ликвидировав громоздкие средневековые развалины, Париж ничего не мог с этим поделать: необходимые для предотвращения сноса законы были приняты в окончательном виде лишь в 1887–1889 годах, спустя почти двадцать лет после смерти Мериме. Так что роль его сводилась отчасти к экспертной оценке эстетической стороны памятников, отчасти к напоминанию о нравственном долге, а отчасти к пропаганде патриотизма. В 1830 году министр внутренних дел Гизо, разрабатывая положение о должностных обязанностях Главного инспектора, трактовал их весьма широко (наряду со зданиями и объектами, представляющими художественную ценность, в ведении инспектора оказались и музеи, и частные коллекции, и рукописи), но при этом ставил во главу угла принцип убеждения. Задача Главного инспектора, писал он, заключается в «поощрении усердия» местных органов власти, с тем чтобы «ни одна постройка, имеющая неоспоримую ценность, не была утрачена в результате людского невежества или вследствие разрушения». Подобное сотрудничество с властями департаментов и муниципалитетов было желательно из демократических соображений и необходимо из соображений экономических. Занесение в реестр обеспечивало памятнику государственную поддержку лишь в одном случае из трех: считалось, что нужно делать ставку на гордость, поддержку и денежные средства местных жителей.

В ходе своих ежегодных поездок Мериме обнаружил, что исторические памятники Франции по большей части находятся в плачевном состоянии. Кровля Шартрского собора грозила провалиться, настенные росписи в Сен-Савене (самая большая по объему коллекция средневековых фресок во Франции и, возможно, в Европе) были грубо заштукатурены; башня вице-регента, «что из самых древних в Авиньоне», через несколько дней после инспекции Мериме просто-напросто рухнула. Символичным в этом отношении было состояние прекрасной церкви при аббатстве в Везле. Ее левую башню снесли протестанты в 1569 году; революционеры, в свою очередь, избавились от пришедших в упадок барельефов; а затем, «словно в доказательство того, что девятнадцатый век не уступает прошлым векам по масштабам вандализма», инженерные войска, занятые составлением карты страны, возвели «нелепый восьмигранник наблюдательного пункта» прямо на вершине уцелевшей церковной башни. Стены осели или же гнили от сырости; сквозь каменную кладку проросли деревья; своды едва не разваливались; а пока Мериме, находясь в церкви, производил зарисовку этого мрачного зрелища, вокруг него падали осыпавшиеся со сводов камни. Из-за нехватки средств индустриально отсталый городок с населением в тысячу человек не мог поддерживать церковь даже в этом плачевном состоянии. «Поэтому ситуация с каждым днем ухудшается, — писал Мериме в своем докладе министру. — Если мы и далее станем медлить с оказанием поддержки, церковь будет представлять столь серьезную угрозу для горожан, что нам придется ее снести».

Культурное наследие Франции разрушали не только время и ход истории. Чуть ли не каждую неделю отмечались случаи краж, вандализма и расширения городской застройки с целью наживы. Знаменитый римский мавзолей, расположенный на окраине города Сен-Реми, достигает, вероятно, восемнадцати метров в высоту, однако незадолго до его осмотра Мериме в 1834 году некий «англичанин» («ростбифы» — вечные козлы отпущения) умудрился посреди ночи слазить на самый верх и скрыться с головами двух задрапированных изваяний. Остановившиеся на постой в Папском дворце Авиньона солдаты-корсиканцы обеспечивали себе прибавку к жалованью, приторговывая отколотыми средневековыми фресками; а некий предприимчивый садовод тем временем прибрал к рукам знаменитый городской мост, засадив его миндальными деревьями и капустой. В Шарите-сюр-Луар два слесаря прилепили свои дома к стене аббатской церкви, да так, что их кроватные ниши оказались украшены великолепными барельефами XI и XII веков. За месяц до приезда Мериме некий солдат, устроившийся на постой к одному из слесарей, спал подле скульптуры Бога Отца, окруженного святыми и ангелами. Спалось солдату из рук вон плохо. Наутро он взял дубину, жестоко покарал изваяние, а под конец, приговаривая «Ты сотворил клопов — вот тебе за это», снес Богу голову.

Давал о себе знать и вандализм ведомственный. Исторические сооружения были приспособлены под склады, магазины, конюшни и пивные. Папский дворец превратили в казармы, Нуарлакское аббатство — в фарфоровый завод. Собор Сент-Этьен в Страсбурге после революции использовался сначала как концертный зал, а потом как табачный склад. Церковь Сен-Савиньен в Пуатье служила тюрьмой, а на ее клиросе размещалась камера для душевнобольных. К Главному инспектору обратились за разрешением уничтожить и без того немногочисленные ценнейшие скульптуры — элементы внутреннего убранства, потому что арестанты забирались на них для побега. Миссия Мериме почти никогда не находила понимания у властей предержащих: министерство по делам религий, как считал он, только мешало, министерство общественных работ только разрушало, а министерство военных дел и вовсе оказалось «главным вандалом Франции». Неподалеку от Карнака рабочие, не желая прокладывать дорогу в обход, вдребезги разбили «великолепные менгиры Эрдевена». Жители Орлеана снесли свою старинную центральную городскую больницу. В городе Бурж богато декорированный в позднеготическом стиле дворец Жака Кера превратили в зал суда, что нанесло ущерб внутренней отделке и убранству. Мериме счел невозможным реконструировать интерьеры дворца в первозданном виде, поскольку это «вынужденно привело бы к измышлениям». Подобные решения ему приходилось принимать постоянно, и Мериме выразил свой принцип следующим образом: «Лучше укреплять, чем ремонтировать, лучше ремонтировать, чем реставрировать, лучше реставрировать, чем приукрашивать, но ни в коем случае не сносить».

Но было и нечто худшее, чем вандализм единоличный и ведомственный, пусть не столь очевидное и даже парадоксальное: это вред, причиненный упорствовавшими в своих убеждениях реставраторами. Из всех врагов, с которыми столкнулся Мериме, неумелая реставрация преследовала его чаще всего и выводила из себя более, чем что-либо другое: «Без малейших колебаний заявляю, что ни иконоборческая ярость протестантизма, ни глупый революционный вандализм не причинили такого ущерба, как безвкусица восемнадцатого и девятнадцатого веков. Варвары оставляли хотя бы руины; так называемые специалисты по восстановлению оставили после себя лишь свои жалкие потуги». Средневековые фрески были ими заштукатурены, перекрашенные церкви стали выглядеть как таверны; старинные камни безжалостно отскребали, так что они приобретали вид новых, использованных для латания старинной кладки. В Байе установили вызывающе новый витраж — «безвкусную, аляповатую подделку». В монастыре Сен-Савен, одном из наиболее милых сердцу Главного инспектора зданий, Мериме пришел в ярость при виде ревностно переписанных и дорисованных фресок — это, по его словам, было «самым отвратительным зрелищем на свете». Бросалась в глаза новизна использованных красок; добавилось нелепое изображение Бога Отца «с жутким прищуром», а новоявленный орел Иоанна Богослова больше «напоминал петуха». По приказу Мериме все следы этой пагубной реставрации устранили в течение часа.

Удивительно, как Мериме, имея столько врагов, сумел сохранить рассудок и стойкость. «Я враждую со столькими городами, — писал он в сороковые годы девятнадцатого века, — что уже не имеет значения: одним городом больше, одним меньше». Коль скоро полномочия Комиссии ограничивались апелляциями к нравственности и разуму, случались, естественно, неудачи и поражения, причем временами как раз тогда, когда здание, как могло показаться, уже было спасено. Государство порой вносило в реестр какую-нибудь церковь, оплачивало ее дорогостоящую реставрацию, вверяло заботам властей — и тут в дело вступали местные умельцы, которые довершали работу по своему разумению: как писал историк архитектуры Поль Леон в своей весьма авторитетной книге «La vie des monuments franзais», «их варварское невежество зачастую напрочь лишало здание художественной ценности».

В сентябре 1834 года, составляя отчет по Карпантра, Мериме охарактеризовал этот обнесенный изумительной стеной городок как «молодую копию Авиньона». Вернувшись туда через одиннадцать лет, Мериме обнаружил, что, несмотря на его положительный отзыв, в городе уничтожены южные бастионы, сохранившиеся лучше других, а все остальные активно разбираются. «Вы бы не узнали эту местность, — замечал Мериме в письме к Витэ. — Ее превратили в свалку, грязнее и отвратительнее которой трудно себе представить». В Авиньоне тоже хотели пожертвовать укреплениями, чтобы облегчить прокладку железной дороги, а заодно и знаменитым старым мостом, оказавшимся на пути железнодорожного полотна, однако этот акт вандализма, к счастью, удалось предотвратить.

Правда, созданная Мериме архитектурно-реставрационная школа и возглавляемая им Комиссия не всегда следовали его точным и достаточно строгим предписаниям. В Блуа архитектор Дюбан «в своем стремлении к публичной славе» заказал конную статую Людовика XII, а заодно и всевозможные балюстрады, элементы декора и оконных рам — дешевые финтифлюшки и домыслы. Виолле-ле-Дюк, особенно после шестидесятых годов девятнадцатого века, когда влияние Мериме пошло на убыль, одну за другой создавал псевдосредневековые постройки, плоды своих домыслов, «новехонькую старину». Побывавшие позже в этих местах представители интеллигенции, например Генри Джеймс (приезжавший в 1882 году) и Эдит Уортон (в 1908 году), с презрением отнеслись к большей части созданного Виолле-ле-Дюком. Куда больше тронули их навевавшие воспоминания о былом и едва не рассыпавшиеся в прах руины. Уортон писала: «Насколько красноречивее эти груды камней говорят о себе, насколько дальше в прошлое они нас ведут, нежели все эти франтоватые, защищенные от непогоды замки — Пьерфон, Ланжэ и прочие, — над которыми потрудился верховный реставратор, превратив их в музейные экспонаты, археологические игрушки, с которых безжалостно сорваны все напластования времен!»

Мериме прекрасно осознавал опасность произвола в отношении прошлого, хотя порой хранил дипломатичное молчание. Виолле-ле-Дюк сделал себе имя на сохранении Везле и реставрации Каркассона, угодив при этом даже Уортон, однако он все больше и больше давал волю собственному воображению. Он «внес хаос» в облик пьерфонского замка по приказу императрицы Евгении, которая впоследствии поинтересовалась мнением Мериме. «Эта постройка, — ответил он, — меня просто убила». Не уловив двусмысленности ответа, императрица сказала: «Благодарю вас, вы настоящий друг».

В сороковые годы девятнадцатого века Мериме писал, что «сущность работы инспектора исторических памятников останется „гласом вопиющего в пустыне“», однако его глас оставался на слуху как тогда, так и позднее. В третьем десятилетии двадцатого века один французский критик отметил невероятный поворот в судьбе Мериме. Юношей тот «приложил немало усилий, стараясь писать, как Вольтер, и одеваться, как Красавчик Браммел,[28] а сделался самым усердным чиновником и самым ревностным археологом». Еще один парадокс заключался в том, что Мериме, убежденный атеист, даже некрещеный, приложил руку к спасению множества соборов — сначала от обрушения, а затем от вычурного декоративного вандализма неучей-реставраторов и от жадного до земель духовенства. Леон, подводя итог достижениям Мериме, писал: «Благодаря ему все еще стоят Ланский собор, аббатство Везле и аббатство в Сен-Савене, а в таких городах, как Кан, Авиньон, Кюно, Солье и Нарбонна, красуются замечательные памятники». Сейчас туристы, издали заметив устремленный в небеса шпиль, уловив за лесом блеск зубчатых башен или любуясь веерным сводом внушительного аббатства, должны остановиться и мысленно поблагодарить человека, без которого французские города один за другим могли приобрести облик Карпантра.

А в Карпантра я побывал, да. Все, что мне там запомнилось, — это съеденная пицца.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.