< «КНИГА-ИЮНЬ» ТЭФФИ. – «ФЛАГИ» Б. ПОПЛАВСКОГО >

< «КНИГА-ИЮНЬ» ТЭФФИ. – «ФЛАГИ» Б. ПОПЛАВСКОГО >

Если бы предложить Тэффи в качестве эпиграфа к собранию ее сочинений всем знакомые, заключительные слова из «Дяди Вани»: «Мы отдохнем, мы увидим все небо в алмазах…», если бы высказать мнение, что в сущности рассказы ее — самые «жалостливые» из всех, какие теперь приходится читать, писательница, вероятно, удивилась бы. Или, точнее, сделала бы вид, что удивлена, — и не замедлила бы в ответ какой-нибудь шуткой, каким-нибудь ироническим и насмешливым замечанием продемонстрировать, что в излишней чувствительности ее упрекнуть нельзя.

Один из самых лирических своих рассказов она так и кончает, — посмеиваясь над своей героиней: «бессмысленная, голубая, серебряная печаль… сентиментальность, романтика».

Но ирония и жалость — родные сестры. Тэффи принадлежит, очевидно, к тем душевно-стыдливым натурам, которым неловко становится от всякого проявления чувства, — и будучи не в силах себя побороть, справиться с собой, она эту свою «слабость» от других и скрывает. Тем более что внимание ее обращено не на мировые катастрофы, не на исключительные, редкие бедствия, а на обыкновенное существование обыкновенных людей, с которыми ничего особенного не случается и которые в мелких жизненных стычках, в мелких томлениях и неудачах теряют напрасно энергию своих душ и сознаний. У меня нет под рукой Чехова, но мне вспоминается «Дядя Ваня» и одна замечательная реплика в нем, которую, к сожалению, я принужден процитировать приблизительно, по памяти:

– Мир гибнет вовсе не от войн, не от пожаров и не от землетрясений, а от мелких, повседневных домашних невзгод…

Для Тэффи это аксиома. Она часто говорит о жизни с большой буквы, о жизни вообще, о великой и могучей силе, создавшей мир, «о любви, движущей солнце и другие звезды», но не находит, однако, для этих славословий ни тона, ни ритма, ни выражений, которые были бы вполне убедительны. Ее восторги остаются литературно-условными, «без изюминки». А лишь только коснется она частных случаев жизни, особенно тех, в которых великая сила, ею только что «воспетая», терпит какое-то непонятно-унизительное, непоправимое и карикатурное искажение, так сейчас же все слова ее становятся остры и правдивы, и один за другим проходят перед нами человеческие образы, еле-еле намеченные и вместе с тем предельно живые, не столько несчастные, сколько несчастливые… Оттенок очень важный для понимания Тэффи: ее влекут не те люди, с которыми случилось что-либо ужасное, а те, в жизни которых не произошло ничего хорошего, чудесного, замечательного. По ее общему мироощущению, жизнь есть непрерывное, нескончаемое торжество. А глядя, как это торжество превращается в безотрадное прозябание, Тэффи со страстным и встревоженным вниманием ищет объяснения – как это могло случиться.

Популярность Тэффи на этом, вероятно, и основана. Еще до войны кто-то определил ее рассказы, наивно и вместе с тем верно: «поэтические фотографии»… Точность воспроизведения действительно безупречна в ее писаниях, — она подлинно фотографическая. Но «луч поэзии» лежит на этих писаниях всегда — и виден сразу, без всякого усилия, «невооруженным взглядом»: читаете о Марии Ивановне или Петре Петровиче, все знакомо, все буднично — фон, даль и освещение волшебны и выдают призрачность реализма.

Общее впечатление: книга Тэффи написана именно для тех людей, о которых она рассказывает, для изверившихся умов, для измученных и ослабевших душ… Им уже не под силу, им уже не хочется следить за сложными и изменчивыми судьбами, разбираться в многообразии жизни, вникать и размышлять, — проделывать вообще всю ту работу, которую от читателя требует роман, «роман–река», по образному французскому выражению. Их организм подточен, он требует уже искусственного питания — каких-нибудь быстродействующих пилюль. И вот Тэффи такие пилюли изготовляет — пишет короткие, отрывистые, «мимолетные», умные и грустные рассказы, в которых как будто между строк говорится: «ну, о чем же расписывать, раз все равно и так ясно, к чему болтать, раз самого главного все равно не скажешь, зачем обманываться, если все равно все исчезнет…». Несколько слов, два-три безошибочных штриха, усмешка, восклицание – и точка. Больше писать не о чем.

Есть большая усталость в творчестве Тэффи – и, повторяю, к усталым людям оно и обращено.

Перелистаем новый сборник рассказов Тэффи – «Книгу-Июнь».

Маленькая Катя в первый раз влюбилась. «Господи, Господи! – шепчет она. – Помоги мне, грешная я… страшно на свете Твоем. Как же быть мне? И что оно, это, все это?» И все искала слов, и все думала, что слова решат и успокоят.

Умер мосье Витру. Муж консьержки. Пьяница, никчемный человек. «Первый раз совершил он общепринятый, буржуазный, вполне почтенный поступок, который возбудил у всех интерес и даже благоговение». На поминках мадам Витру, консьержка, разливая кофе, произносит, «как повторяют исторические слова великих людей:

– Мой бедный Андре часто говаривал: кофе надо пить очень горячий и с коньяком».

Старуха Столешина, бывшая «работница на общественной ниве», живет одна в меблированной комнате в Париже. Хозяева квартиры с гостями своими над нею смеются: «Мама, расскажи про католика! Мы так хохотали, мама! — Да, тут вышла забавная история, старушка наша заснула… и вдруг кричит: "Католик с постельки свалился, католик плачет"… Оказалось, она Катерину Павловну (дочь свою) называет Катулей, и ей приснилось, будто та еще маленькая Катуля… Катерина Павловна большая, толстая, и вдруг с постельки упала. Ха-ха-ха».

Институтка-гувернантка в деревне мечтает о герое. Ходят слухи о каком-то разбойнике – красавце и обольстителе. Случайный проезжий просится переночевать. Девица принимает его за «того», достает из сундука заветный кисейный капотик с голубыми лентами.

«Лежал, лежал, – шепчет она, расправляя оборочки, – и дождался»… «Сентиментальность, романтика».

Мадам Бовэ всем жертвует для шалопая сына. Клянчит у знакомых деньги. И даже принимает на себя ответственность за его преступление – убийство жены. «На гильотину! Смерть старому верблюду!» – ревет толпа при виде ее. «Смерть старому верблюду», – повторяет она и улыбается блаженно.

И так далее, и так далее… Во всем этом очень много мастерства, много зоркости, много понимания того, что такое человек и что такое литература… Но еще больше сочувствия существам, которым не удалась жизнь, – и желания, чтобы они увидали, наконец, «все небо в алмазах».

* * *

Сборник стихов Бориса Поплавского «Флаги» – книга, о которой действительно можно сказать, что ее «ждали с нетерпением». Где, в каких кругах? – спросит читатель. Разумеется, в «кругах», пока еще довольно ограниченных, тесных, в тех, где интересуются поэзией и не считают ее только забавой, среди людей, которые читают стихи так же внимательно, как самую серьезную статью или самый глубокомысленный роман, – а, может быть, и еще внимательнее. Настанет время, я думаю, когда круг людей, которых Поплавский и его писания интересуют, значительно расширится, – но быть вполне уверенным в этом нельзя.

Будет это так или не будет, зависит от Поплавского самого, и не только от его литературного таланта, но и от его воли, от его ума и того трудноопределимого элемента, которым ум, воля и талант связуются в одно целое и дают слову писателя силу и значение.

Талант у Поплавского подлинный и редкий. Невозможно в этом сомневаться. Общее мнение склоняется даже к тому, что это самый даровитый из всех молодых литераторов, появившихся в эмиграции, — и, пожалуй, это действительно так, хотя и не существует, конечно, прибора, при помощи которого можно было бы подобные измерения производить. С первых же стихотворений, напечатанных Поплавским, на него все обратили внимание и запомнили его имя. Сколько угодно можно было найти промахов и недостатков в этих стихах, но имелось главное: голос, полет, щедрость и свежесть вдохновения — то, чему выучиться нельзя. Казалось, недостатки исчезнут, поэт вырастет, станет взыскательнее и строже и даст стихи прекрасные и свободные, а главное, «ширококрылые», такие, каких после Блока никто уже не пишет, если не считать Марину Цветаеву, у которой подлинная «ширококрылость» сочетается с болезнями вкуса и мысли настолько разительными и, по-видимому, органическими, что ее уж и в расчет не принимаешь.

Надежды на Поплавского возлагались большие. За последние пятнадцать лет, — мы выходим, следовательно, за пределы эмиграции, — никто из начинающих подобных надежд не возбуждал, за исключением Пастернака, первые произведения которого произвели в Петербурге (не знаю, что было в Москве) впечатление глубокое и длительное, даже на поэтов, резко с ним расходившихся в методах и стиле (на Анну Ахматову, например, на Кузмина, на Сологуба, отчасти на Гумилева). Пастернак очень многих из поклонников своих разочаровал, о, не путаницей текста, конечно, не пренебрежением к логике! — все это не так сложно, как кажется, все это можно понять и разобрать, а только скудостью самого звука своей поэзии, «тембра», как говорится о певцах, бедностью материала, который у него в руках, или, вернее, убогой роскошью его. О Пастернаке поговорим когда-нибудь в другой раз, иначе он нас отвлечет далеко в сторону.

Отвечают ли «Флаги» тому, чего от Поплавского ждали? Мне кажется, нет. В сборнике есть стихи небрежно-пленительные, как «Роза смерти», есть вещи почти совсем-совсем уже «настоящие», белые и чистые, как «Стоицизм». Но автор больше, чем его стихи, он в них не укладывается. Несмотря на то, что у Поплавского создалась репутация поэта par excellence, ему, может быть, не в стихах суждено окончательно высказаться. Что такое поэзия? Не мысль и не музыка, но и то и другое вместе. Поэзия проникает из стихов только тогда, когда в них и мысль и музыка насквозь друг в друга проникли. У Поплавского избыток музыки, подлинный «пир» ее, но именно потому, что музыка эта не пронизана мыслью, не «стерилизована» разумом – она обращается в какой-то скоропортящийся продукт. Ее хочется скрыть, вогнать в глубь слова, а она растекается по строчкам, звенит, звучит, поет, дребезжит, ноет, — и в конце концов не знаешь, куда от нее деться. Потеряна мера, прелесть уже раздражает, а не прельщает… Передаю личное впечатление, но думаю, что впечатление это в данном случае больше скажет о самих стихах, чем «беспристрастный отзыв».

Поплавский пишет и прозу. Напечатанные им отрывки из романа и статьи тоже не могут вызвать спокойного и уверенного, безоговорочного одобрения. Но в этих прозаических опытах его личность отразилась все же полнее и резче. В стихах он очень своеобразен, кто спорит, но дальше намеков еще не идет, и нет в его книге ни одной строфы, которую хотелось бы запомнить, которая вошла бы в сознание сама собой и в нем навсегда осталась. Чрезмерное требование, может быть. «Кому много дано, с того много спросится».

Поплавский — типичное дитя эмиграции, и притом из лучших ее детей, человек, будто потерявшийся между небом и землей, пытающийся все по-своему пересмотреть, все наново узнать, ищущий «смысла жизни» и не боящийся некоторой старомодности таких поисков… К общим чертам поколения прибавляются черты личные, безответственность, многословие, неразборчивость, незнание на чем остановиться, какой сделать выбор и… исключительная, «Божьей милостью» талантливость. Из всего этого может кое-что получиться, огорчаться еще рано. Подождем. Верится, — ожидание не будет напрасно.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.