< «ИЮНЬ-ИЮЛЬ» А.МИТРОФАНОВА. – НОВЫЕ РАССКАЗЫ И.БАБЕЛЯ >

< «ИЮНЬ-ИЮЛЬ» А.МИТРОФАНОВА. –

НОВЫЕ РАССКАЗЫ И.БАБЕЛЯ >

Здесь, в эмиграции, мы получаем далеко не все советские книги. Поэтому здешний критик лишен возможности быть вполне самостоятельным в поисках и выборе тех произведений, которые действительно могут быть причислены к «выдающимся». Если книга подписана более или менее известным именем, то, разумеется, она доходит до нас, — независимо от того, как отнеслись к ней московские рецензенты. Но сейчас в России на сто новых книг в среднем только пять или шесть принадлежат писателям, нам знакомым. Поток «литпродукции» по преимуществу анонимен. Разбираться в нем приходится только на основании того, какое впечатление какая книга в России произвела, т. е. по журнальным и газетным отзывам или статьям. Отзывам не всегда и не во всем веришь, многое в них приходится вычитывать между строк и даже иногда брань истолковывать и оценивать как похвалу, но все-таки внимание к книге неизвестного автора возникает только после отзыва, чем-либо заинтересовавшего. Обычно только после этого критик книгу получает и читает… Положение ненормальное, конечно, но ненормально наше положение здесь вообще, в целом. Удивляться ли что оно оказывается таким и в частностях?

Внимание, возникшее «с чужих слов», довольно часто исчезает, когда принимаешься читать книгу сам. О многих повестях и романах, в России вызвавших шум, здесь не стоит говорить и нечего здесь сказать о них: произведения эти только чуть-чуть более тщательно или более искусно (или с более восторженным, стопроцентно-большевистским самозабвением) описывают какую-нибудь сторону советского быта, какую-нибудь деталь его, которая интересна и важна только при условии «приятия» этого быта в целом. В них нет ни мысли, ни взгляда сколько-нибудь общего и углубляющего… О многих «замечательных» для советского критика книгах нечего сказать здесь: о «Разбеге» Ставского, например, о «Брусках» Панферова или об удручающе-скудных сочинениях «ударников». Но бывают и исключения.

Такова повесть Митрофанова «Июнь-июль». О ней сейчас идут оживленные споры в советской России — и, надо признать, идут не напрасно. Книга талантлива, по теме своей она остра и значительна. До сих пор все то, что в советской литературе можно было такими словами охарактеризовать, принадлежало писателям-«попутчикам» (или, по-новейшему, «союзникам»). Литература собственно пролетарская, по самой снисходительной и беспристрастной оценке, была беспомощна — вся, за исключением разве одного только Фадеева, который хотя и произносил на бесчисленных «дискуссиях» плоские, бесстыдно-льстивые и глупые речи, но, по-видимому, забывает о них, когда садится писать. Теперь к имени Фадеева надо прибавить имя Митрофанова.

Он, говорят, совсем молод. По профессии – рабочий. В литературе он появился за год до пресловутого «призыва ударников», так что с массой их в общих свойствах должен был бы, казалось, совпасть. В повести его, действительно, схема соответствует наивно-добродетельному построению почти всех произведений «мобилизованных» авторов, т. е. развивается по схеме «от мрака к свету», как постоянно бывает у писателей слабой культуры. Раньше беллетрист этого уровня рассказывал, как честный земский врач или идеалистически настроенная учительница, попав в медвежью глушь, борется с тьмой, встречает сопротивление среды, колеблется, порой изнемогает и в конце концов одерживает победу. Ныне, у нового автора, «партиец», служащий в советской типографии, приходит в ужас от прогулов и бессознательности коллектива, начинает бой «за повышение норм» и после длительной борьбы добивается своей цели… Именно такова фабула повести Митрофанова. С первой страницы знаешь, что «нормы» будут, непременно будут повышены, как в былое время с первой страницы можно было быть уверенным, что добродетель в лице земского врача победит. Повторяю, схема наивна. Но это — только остов книги, не совпадающий с ее содержанием и не исчерпывающий его.

Содержание «Июня-июля» — сложное, и нелегко его в нескольких словах передать. Автор рисует типы двух людей — двух приятелей, коммунистов Стремянникова и Ольшанина. Оба они наделены способностью чувствовать, думать, страдать, любить, сомневаться: это подлинно «живые люди». Оба были безупречными революционерами и большевиками в пору гражданской войны. Но в мирное время, особенно в «период реконструкции», Стремянников заскучал. Он вспоминает годы военного коммунизма как золотой век. «Впервые в истории, – говорит он, — человек жрал, потел и ходил заспанный не для того, чтобы кому-то поднести, угодить, не для того, чтобы накопить денег или пролезть в парламент». А теперь «мы создаем тысячи предпосылок к тому, чтобы люди опять самоуверенно влюбились в собственность… Воды Днепростроя начинают шуметь слишком благодушно». До сих пор в характере Стремянникова ничего нового как будто нет… Это знакомый, не раз в советской литературе представленный образ человека, начавшего медленно «вянуть» вместе с расцветом ленинского НЭПа, образ романтика революции, данный раньше всех, кажется, Алексеем Толстым («Голубые города»), затем Пильняком, Фединым, Олешей, многими другими. Но в «Июне-июле» этот человеческий тип обогащен новой, чрезвычайно существенной для современного советского жизненного склада, чрезвычайно «актуальной» чертой.

Автор говорит о Стремянникове:

— Ему надоело переводить великолепное косноязычье жизни на плохое марксистское наречие.

Сам Стремянников добавляет, обращаясь к приятелю:

— Разве я виноват, что вы со своими бригадами не чувствуете, как жаждут люди сбежать от формул! В войну, во Францию, в семейное счастье, – куда-нибудь! Некоторые формулы очень исподтишка, очень медленно расшифровываются чувствами, как фальшивые.

Здесь, в этих словах, – острие замысла Митрофанова. По определению одного из советских критиков, он задался целью произвести «великолепного косноязычья жизни с мудростью марксизма-ленинизма»… Может быть, это и так, не знаю. Судя по предисловию, которое Митрофанов к своей повести дал, это, пожалуй, так. Но, как и многие другие советские книги, «Июнь-июль» – вещь до крайности двусмысленная. «Увязка» Митрофанову удалась, во всяком случае, не вполне, – а вот недоверие живого и внутренне свободного человека к всеразъясняющим формулам он передал отчетливо. Разумеется, Митрофанов Стремянникову не сочувствует. Не случайно ведь он говорит о «плохом , марксистском наречии». Хороший марксизм, «мудрый», — как выразился советский критик, — по указаниям и намекам Митрофано­ва, должен «вобрать» в себя жизнь всю, без остатка, жизнь «необычайную, цепкую и обильную». Неслучайно заставляет Митрофанов своего «романтика» и покончить самоубийством.

Но положительный герой повести Ольшанин, тот именно, который поднимает «корни строительства», тоже не находит полного удовлетворения в официальной советской мудрости. Его тоже смущает бытие и природа. Митрофанов пишет о нем: «Я хотел показать рабочего парня — добрдушного, немного созерцательного, любящего помечтать, который, пройдя сквозь строй самых разнообразных чувств, становится более воинству­ющим и злым большевиком». Но мотивировка этой метаморфозы у Митрофанова явно заимствована извне и для него самого неубедительна; Ольшанин преображается, ибо сохраняет «связь с производством». Он толкает к смерти своего друга, он не знает, что ответить любимой женщине, которая, обвиняя его в этой смерти, пишет:

– «Можно жить без выкрутас и не искать классовой борьбы за комодом и под кроватью у каждого…»

Но все же Ольшанин «обходится без трагедий». Автор добавляет: «Это и немудрено в нашей единственной стране, победоносно строящей социализм».

Замечание вызывает усмешку. Думаю, что усмехаемся не только мы, читая его, – усмехнуться с горьким недоумением и многие там, в советской России. Митрофанов очень проницательно ставит вопросы в «Июне-июле», но дает очень слабые ответы.

Основное «мироощущение» в этой интереснейшей книге: жизнь развивается сама по себе, теория, пытающаяся ее «вобрать», — тоже сама по себе. Связи нет… Автор не доверяет рационализму вообще. Поэтому и на «марксизм-ленинизм» он поглядывает с опаской. К «Июню-июлю» я еще вернусь. По всей вероятности, судьба этой повести окажется похожей на судьбу «Зависти» Олеши: о ней будут долго толковать и спорить, пока не увидят, что дотолковались до вещей непозволительных, предосудительных и соблазнительных… Тогда о ней умолкнут. Надо заметить, во всяком случае, что для спора Митрофанов дает новый и подлинно продуманный материал.

Да и написана книга своеобразно. Несомненно, автор ее наделен глубоким «чувством природы», никому и ничему не подвластной, ни с кем и ни с чем не считающейся.

* * *

Имя Бабеля снова стало мелькать в советских журналах, — после долгого перерыва. Новые его рассказы не разочаровывают: они так же умело написаны, как и прежние, проникнуты тем же печальным, сдержанным, едким, хочется сказать «терпким», лиризмом.

От этого беллетриста ждали когда-то очень многого. Едва ли не он был лет пять-шесть тому назад главнейшей «надеждой» советской литературы. Потом Бабеля стали забывать. Поговаривали, что Бабель выдохся, — и добавляли при этом, что он сам о себе такого мнения.

Но слишком мы стали требовательны к литературе и писателям. Несколько лет отдыха, — а, по существу, может быть, только раздумья, вынашивания замысла, подготовки и приближения к высокому и ответственному делу творчества, — несколько лет молчания истолковываются как «бессилие», «бесплодие». В советской обстановке эта требовательность достигла чудовищных размеров. Писатель не вправе там помолчать и два-три месяца: ему немедленно напомнят о «темпах»… Бабель молчал долго. Теперь он как будто пожелал доказать, что силы его не иссякли и дар не ослабел.

На ближайшее время обещан его новый роман. Отрывки уже появились в московских журналах. Один из последних рассказов Бабеля был перепечатан в нашей газете: читатели сами могут о нем судить.

В седьмом номере «Звезды» Бабель поместил рассказ «Карл-Янкель», рассказ совсем короткий – «пустячок», на первый взгляд. Этот пустячок, в сущности, удивительная вещь, почти шедевр, почти – если бы не заключение, будто смазанное, недописанное. Рассказ напоминает Мопассана по какой-то беспощадной зоркости и умению найти слова, простые, короткие и незаменимые.

В основе рассказа – случай комический: в семье комиссара над младенцем в отсутствие отца совершен обряд обрезания.

– Тебя морально запачкали, – говорит комиссару секретарь ячейки.

Комиссар подает в суд на обидчицу-мачеху, виновницу «морального ущерба». Сцене суда и посвящен рассказ. Он так ярок и меток в каждой фразе, в каждом штрихе, в нем грусть и веселость слиты так нераздельно, что цитировать из него нечего: привести пришлось бы все.

Нет, Бабель не выдохся. Он остается одним из одареннейших писателей, живущих в России, и, может быть, самым опытным мастером среди них.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.