НА РАЗНЫЕ ТЕМЫ: Диалоги.– Догадки Вал. Катаева. – Советский кумир: Дос-Пассос. — Перечитывая Сологуба

НА РАЗНЫЕ ТЕМЫ:

Диалоги.–

Догадки Вал. Катаева. –

Советский кумир: Дос-Пассос. —

Перечитывая Сологуба

В книжной лавке. Входит покупатель, узнает, нет ли «новинок».

– Пожалуйста, посмотрите на этой полке… Вот Сирин, вот новый роман Фельзена, Берберова, Газданов, все наши молодые авторы вообще.

Покупатель молча раскрывает книжку за книжкой, перелистывает, рассматривает и ставит на место.

– Нет, уж лучше что-нибудь из старых… Чтобы с разговорами!

Улыбку удержать было трудно. Но сцена сама по себе крайне характерная. Если бы, действительно, постараться найти внешний, формальный признак, который резче всего отличает писания наших старших беллетристов от произведений молодых авторов, то придется повторить то же самое: те пишут с разговорами, эти без разговоров или, во всяком случае, с небольшой дозой их. Убыль диалогов наблюдается всюду. У Сирина они еще остались, но тенденция во всей новой прозе одинакова: разговоры сокращаются, сгущаются, писателя не прельщает больше фонографическая передача живой речи.

Понятно, что это не всем по вкусу. Роман, испещренный диалогами, читать легче уже хотя бы потому, что страница с пустыми белыми местами меньше утомляет глаз. Такую страницу быстрее можно «пробежать». Кроме того, разговорная фраза большею частью ослаблена и разжижена стилистически: построй ее романист иначе, как делает Андрей Белый иногда, – фальшь и неправдоподобие становятся слишком очевидны. Раскрывая роман с диалогами, читатель знает, что словесных препятствий брать ему не придется… Все это так.

Но наши молодые беллетристы по своему правы. Их упрекают в подражании: чаще всего, как известно, Прусту… Вопрос о подражании теоретически очень сложен. Одно только можно сказать с несомненностью: подражание, охватывающее целое поколение или группу, не бывает случайным. Идеи носятся в воздухе, литературные приемы, очевидно, тоже. Сейчас многие романисты, без всякого Пруста, приходят к сознанию необходимости сократить диалоги.

У Толстого разговор был средством передать и запечатлеть внутренний облик человека, впервые введенного в литературу полностью, во всей его противоречивой сложности. У Достоевского разговор схематичен, с уклоном к сгущению. Дальше произошло нечто странное, в чем отчасти повинен Чехов. Реализм, понятый как дословность, открыл доступ болтовне… Если раскрыть книгу среднего современного беллетриста, то легко убедиться, что именно болтовней она наполовину и заполнена. Списываю наудачу, не называя автора:

– Мамочка, ты не видела телефонной книжки?

– На комоде, направо, под моей розовой шалью.

– Да нет… я смотрела. Нет.

– Значит, опять кто-нибудь утащил… Спроси Володю.

И так далее… Это как будто бы и похоже на Толстого. Но от толстовских волшебных открытий здесь осталась одна шелуха, как в гладком теперешнем стиле осталась лишь шелуха от Пушкина. Это оболочка, ничем изнутри не оживленная и не оправданная. Реакция была неизбежна. «Дыхание бытия», вкус и тон повседневности можно отразить с совершенной правдивостью и без того, чтобы передавать ахи и охи над затерявшейся телефонной книжкой. Естественно, что новые беллетристы рассказывают о жизни и людях как бы «со стороны», вводя диалог лишь изредка, придавая ему особую значительность, вновь ощущая значение игры света и тени.

Из старших один только Бунин разговорностью увлечен никогда не был. Душевное напряжение, которое есть во всех его книгах, не позволило ему опуститься до болтовни. Самый «толстовский» из наших писателей оказался менее всех других обезличен соблазном использовать чужие приемы в готовом виде.

* * *

До советских авторов эти стилистические сомнения, настроения и поиски еще не дошли. Едва ли можно сомневаться, однако, что они до них скоро дойдут. Во-первых, эти поиски, так сказать, поддержаны Европой, что на русские умы всегда действовало магически. Во-вторых, они напрашиваются сами собой — и в лице нескольких писателей советская литература подошла к ним вплотную.

Конечно, дело не в одних только диалогах. Дело во всей той словесной ткани, которая составляет произведение. До сих пор в СССР писатели, наиболее взыскательные по стилю — например, Пастернак или Юрий Олеша — стремились к максимальной яркости и перегружали текст образами, метафорами, редкими эпитетами, всеми вообще застарелыми атрибутами условной художественности. На этом пути тупика не миновать — у Олеши он уже отчетливо был виден.

Однако первое слово — «первая ласточка» — пришло не от него и не от Пастернака, а от беспечного, но, кажется, одаренного острым чутьем Вал. Катаева. Не так давно в московской «Литературной газете» была помещена интересная беседа с ним.

Катаев без обиняков назвал Олешу декадентом. «Совершенно верно!» — хотелось воскликнуть, читая. Настолько верно, что не требуются даже никакие объяснения: почему Олеша декадент? Сразу понятно. Не говоря уже о ядовито-индивидуалистической закваске умных и двусмысленных писаний Олеши, вся их внешность такова, что изощренность не радует, а томит и угнетает… Дальше Катаев усомнился в ценности и значении метафор.

Для советского литератора это почти подвиг. Плеханов, вслед за Марксом, сказал, что «образ есть основа искусства», и утверждение это вошло в советское художественное credo как абсолютная истина. От образа же рукой подать до метафоры. Было много школ, много направлений, много «измов» в России за последние годы: на все посягали они, но метафоры коснуться не смели. Катаев первый заметил то, что рано или поздно открывается всякому художнику: образ не есть основа искусства, а метафора – и подавно. (У Пушкина метафор мало, Надсон же весь в «цепях рабства» и «чертогах мечты».) И сразу вместо душной олешевской изысканности и чуть-чуть нелепой пастернаковской пестроты стали видны необозримые возможности слова, освобожденного в своей прямой, непосредственной силе.

Есть разница между сладостью и приторностью. Катаева, очевидно, мутит от того, что К. Леонтьев называл «гипертрофией художественности», рассчитанной на детей или на дикарей. Ему хочется прозы поскромнее, побледнее, построже, ему хочется искусства, которое уходило бы «концами в воду», а не кокетничало бы своей принаряженностью. В России у него, вероятно, найдутся единомышленники и с каждым годом их будет все больше.

* * *

Дос-Пассос. Для большинства зарубежных читателей это имя пустой звук. Если они и слышали о нем, то смутно… Люди, считающие своей обязанностью быть в «курсе» культурной жизни мира, знают, что это молодой американский романист. Обыватель не знает даже и этого.

В России Дос-Пассос сейчас один из двух-трех популярнейших писателей. Пожалуй, даже самый популярный. Успех его огромен, особенно в литературной среде. Недавно в Москве состоялась даже «дискуссия о Дос-Пассосе», длившаяся два дня и прошедшая более оживленно, чем другие литературные собрания и споры. Дос-Пассос, так сказать, на повестке дня. Им увлекаются и у него учатся.

Эти «массовые» увлечения — явление для России привычное. Было время, когда там зачитывались Барбюсом. Потом Барбюс показался плоскими в моду неожиданно вошел Стефан Цвейг, писатель столь же одаренный, сколько и склонный к «халтуре». (Вышедшая в этом году в русском издании цвейговская «Мария Антуанетта» — отличный образец соединения таланта и халтуры.) Нынче советские литераторы клянутся только Дос-Пассосом.

Надо сознаться, выбор неплох. Достаточно прочесть одну главу из любого романа Дос-Пассоса, чтобы увлечение это понять и даже, может быть, разделить. Талант «прет» из всего, что пишет Дос-Пассос, и, конечно, другому советскому любимцу из американцев, маститому Драйзеру никогда и не снилась такая неподдельная живость такая удачливая смелость письма, такой блеск. Нелегко дать в нескольких словах характеристику писателя настолько выдающегося. Скажу все-таки, что Дос-Пассос иногда напоминает Селина, автора «Путешествия в глубь ночи», и родственен ему ненасытно-жадным вниманием к внешнему миру, острым социальным беспокойством и постоянным сплетением юмора и грусти. Только Селин, конечно, сложнее — и в сравнении с ним Дос-Пассос производит все-таки впечатление дубоватого американского парня, который не прочь порезонерствовать, но с еще большей охотой сыграет тут же в футбол.

Советских читателей прельщает в Дос-Пассосе его антипсихологизм или, точнее, то, что для него не существует человека в одиночестве. Книги Дос-Пассоса (как, в сущности, и книга Селина) рассказывают о человеке, пытающемся наладить свою связь с миром, а не уходящем в себя и эту связь умышленно обрывающем. Затем прельщает революционность. Если не ошибаюсь, Дос-Пассос недавно побывал в России и на любезности не скупился. Не раз подписывал он и всякие воззвания, протесты и декларации коммунистического толка. Но одно дело — заявления, другое — творчество. «Ломать я буду с вами, строить нет», — вспоминается давний брюсовский стих. Дос-Пассос мог бы, кажется, его повторить. Несомненно, он ненавидит капиталистическое общество, но от его нервной, судорожной, чисто эмоциональной критики капитализма довольно далеко до симпатий к «строительству», хотя бы и социалистическому… По природе Дос-Пассос анархист.

Такова же и его манера писать — со смещением всех планов и скачками от одной фабульной нити к другой. В России особенно любят «42 параллель» и «1919 год». Это — части большой эпопеи, охватывающей второе десятилетие нашего века, с войной в Центре его. Войну Дос-Пассос показывает издали — из глубины лицемерного, растерянного, испуганно-веселящегося тела. Картина блистательная и едкая, со смутным привкусом каких-то будущих неотвратимых ужасов. Но личная энергия автора так неистощима и радостна, что у него даже ужасы не очень страшны.

* * *

В летнее время тянет не только читать, но и перечитывать.

Случилось мне в последний месяц перечесть Федора Сологуба. Позволю себе в двух словах «поделиться впечатлениями», притом — как оговариваются порой советские журналисты — в дискуссионном порядке.

У Сологуба никогда не было ни широкого признания, ни широкого влияния. Но наша «элита» чтила его необычайно высоко. Принято было даже в хорошем обществе предпочитать его Блоку: это давало диплом на изысканный вкус. Блок будто бы был для толпы, Сологуб для посвященных.

«Элита» нередко бывает в своих пристрастиях права: много есть примеров тому, как ей удавалось за одно-два поколения привить свой вкус толпе. Но иногда она и ошибается. (Нельзя забыть, например, что в свое время она у нас полностью «отрицала» великого Некрасова и противопоставляла ему Фета.)

Не ошиблась ли она в оценке Сологуба? Бесспорно, большое мастерство. Бесспорно, своеобразие. Но дальше, но глубже? Не подозрителен ли холодок, веющий от каждой сологубовской строчки, и нет ли за холодком пустоты? Современников легко обмануть. Сологуб играл на «струне странности» и их обворожил. Но с годами обольщения рассеиваются и единственное, что продолжает жить — это огонь, порыв, самозабвение. Блок весь жертвенен и время как бы только раздувает его сияющий костер. Сологуб — «себе на уме», весь в расчетах и осторожности. Когда перестает нравится принятая им поза, не остается ничего.

Правда, в поздних стихах есть просветление. Но силы поэта уже иссякли. Он как будто понял, что прогадал, но понял это слишком поздно – и старческим умилением, слегка напоминающим Жуковского, не мог уже искупить отсутствие духовного подъема в былых своих искусных и недолговечных созданиях.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.