СОВЕТСКИЙ РЕМАРК

СОВЕТСКИЙ РЕМАРК

Несколько небольших отрывков их этого романа промелькнуло в журнале «Звезда» за прошлый год. Имя автора было новое, неизвестное. Но вещь сразу, с первых страниц, останавливала внимание, – и я тогда же, раза два о ней писал. Не знаю, помнят ли об этом читатели. Роман называется «Тяжелый дивизион», принадлежит он А. Лебеденко[3].

Недавно «Тяжелый дивизион» вышел отдельной книгой.

Впечатление, произведенное разрозненными главами, подтверждается, даже усиливается. Приятно убедиться, что обещания не обманули и надежды оправдались… Это — замечательная книга, ко­торая выделилась бы везде, при любых условиях. В советской же литературе ее появление вдвойне удивительно. Для военных повествований там существует шаблон, уклоняться от которого не полагается: если дело происходит до революции, то рисуется «империалистическая бойня», с извергами-офицерами и угнетенными, но пробуждающимися солдатами; если после — изверги окончательно теряют человеческий образ, а восставшие солдатской массы проявляют неслыханный классовый энтузиазм и политическое чутье. У Лебеденко от шаблона не осталось почти ничего. Кое-где только, как, например, в сценах с участием священника или в заключительных главах с их никчемной «идеологической концовкой», заметна уступка посторонним влияниям и указаниям. Без этого книга, вероятно, не могла бы выйти в свет: советский писатель должен так или иначе сделать реверанс власти, если не хочет обречь себя на молчание… Это печально, но неизбежно, и возвышенная декламация на тему о независимости творческого духа была бы с нашей стороны по этому поводу неуместна и лицемерна. Осуждать и поучать здесь легко; жить, мыслить и писать там — много труднее, и иначе как «с поправкой на условия» оценивать нынешнюю русскую литературу нельзя. Объективность, беспристрастие, бесстрашие и прочие судебные добродетели прибережем для другого случая; тут нужно только понимание. По существу, книга Лебеденко свободна и правдива.

Она смутно напоминает Ремарка, автора в Рос­сии мало популярного и коммунистической критикой осмеянного. Конечно, не о лирическом ремарковском «пацифизме» речь: дай советский писатель волю таким своим настроениям, его сразу бы затравили, как «лакея», «прихвостня», «агента» буржуазии, и песенка его быстро была бы спета. Лебеденко осторожен, хотя к мечтательному миролюбию его явно клонит. Однако роднит его с Ремарком больше всего какая-то надломленность, чувствующаяся в тоне романа и в обрисовке действующих лиц, точнее: растерянность личности перед историей… Эта растерянность выражена и отражена во многих книгах о войне. Но Ремарк в ряду военных авторов такого склада – первый (на мой взгляд, по праву, а вовсе не по случайной прихоти судьбы, как теперь принято утверждать). Оттого именно к нему Лебеденко и хочется приравнять.

Андрей, герой повествования, – студент, «веселый кучерявый хохол», как называют его товарищи. Довоенная его петербургская жизнь похожа на существование тысячи других студентов. Андрей ничем не замечателен, это, так сказать, «средний студент». Он вяло и без подлинного увлечения влюбляется в бестужевку Екатерину. Вместе они читают по вечерам Бальмонта, Гумилева и Блока, вместе ходят в театр или обсуждают последние университетские демонстрации… В воздухе пахнет войной. Но лебеденковским героям не хочется думать «о неприятных и еще далеких вещах».

— Предстоит концерт Гофмана, выступают Северянин и Маяковский.

Атмосфера схвачена очень верно. Были, конечно, и другие круги молодежи в предвоенные годы. Но кто эту эпоху помнит, узнает все-таки Андрея, Екатерину и всю их компанию как своих давних знакомых.

Настает 1914 год. Андрею к этому времени лет двадцать или двадцать один. Война его «захватывает», хотя он и не особенно торопится попасть на фронт. Но зато он с живостью толкует о близости и неизбежности победы, разъясняет сомневающимся ее благотворное значение для России, предсказывает развал Австрии и ежедневно переставляет флажки на карте военных действий. Андрей — патриот и передовой молодой человек. Война в союзе с великими западными демократиями его радует.

На фронт он отправляется, в сущности, случайно. Нельзя сказать, чтобы его неодолимо влекло туда. Но какой-то знакомый полковник что-то пред­ложил, Андрей, сам не зная почему, согласился, мимолетная беседа в ресторане привела к реальным последствиям — и Андрей неожиданно для себя сменил студенческую тужурку на защитную рубаху вольноопределяющегося.

Екатерина всплакнула, провожая его:

— Прощай, мой родной. Я поступила в сестры. В Георгиевскую общину. Может, ты и хорошо сделал, но так тяжело…

Андрей на войне. Он и прежде никак не мог себе этого представить: что такое война? А теперь смущен еще сильнее. Войны нет. Есть только маленький, узкий кусочек фронта, со скукой, грязью или кровью, но без связи с остальным миром и без сознания участия в каком-то общем огромном деле. Где-то существует ставка, где-то разрабатываются какие-то планы, ведущие к победе или поражению. Андрей это знает, но этого не чувствует. Для него победа в том, чтобы укрепить вовремя телефонный провод между двумя батареями: удается — хорошо, нет — плохо… А может быть, в минуту его призрачной удачи гибнут целые армии. Никто ничего не видит дальше того, в чем сам непосредственно участвует. Офицеры вокруг Андрея бездельничают, бранятся, шутят, играют в карты, умирают. Одни верят в победное окончание войны, другим на все наплевать, были бы только отпуска, чины, ордена, пенсии. Андрей с удивлением видит, как неистощима в людях жизнь, как цепко люди за нее держатся.

— В тылу думают, что война — это схватки штыковые атаки, страдания, страх смерти, и никто не знает, что война — это жизнь, полнокровная жизнь, только в других условиях, по-иному. Соловин не уезжает в тыл, хотя и запасся свидетельством о контузии, потому что ждет, не выйдет ли ему полковничий чин прежде, чем начнутся опасные бои. Кольцов готов не сходить с наблюдательного пункта, лишь бы уйти с войны командиром батареи, со столовыми, суточными и приварочными… Ни один человек на войне не ставит ставку на смерть. Все делается в расчете на вечную или, по крайней мере, долгую жизнь, и для того, чтобы оградить эту жизнь, люди прячутся в кусты, нагибаются, когда свистит снаряд, бросаются в неприятельский окоп и заряжают орудия двухпудовыми бомбами.

С офицерами у Андрея налаживаются приятельские отношения, — тем легче, что многие из них, как и он, бывшие студенты. С солдатами сойтись труднее. Солдаты охотно слушают рассказы Андрея о «звездах, о Боге, об истории, о других странах и городах». Но Андрей чувствует себя среди них «не собеседником, а приезжим лектором». Откровенности и близости нет.

Война затягивается. Надежды на победу слабеют. Недостаток снарядов дает себя знать все сильнее. Настроение падает. Сначала Андрей пытался объяснить себе ход военных действий по-толстовски, т. е. полагая, что судьбу сражений решают тысячи мельчайших непредвидимых и неустранимых случайностей.

Ему вспомнились «великолепные страницы "Войны и мира"».

– Эти страницы отнимали у Цезаря его блестящую тактику в Галлии: у Сертория — умение подвижными, но слабейшими иберийскими отрядами громить тяжелые и устойчивые легионы Помпея и Метелла; у Наполеона — чутье, помноженное на расчет гения, как это было у Ульма, Аустерлица и Ваграма. Они лишали всякой поэзии этот блестящий мир борьбы и побед, который дворянская Россия через школу и искусство прививала всем без различия молодым людям в стране.

Но теперь Андрей понимает, что победить должен тот, кто лучше вооружен. «Талант или тупость генералов, храбрость офицеров, дух армии, планы штабов, преимущество территории, число дивизий — все это второстепенно. Солдат с прикладом слабее солдата с пулеметом». Исчезновение веры в победу оставляет в душе и сознании Андрея пустоту. «Вера эта строилась на воспоминаниях из национальной истории, преподанной так, что раздел Польши, захват Крыма, разгром Швеции казались фактами настоящими, оправданными, как бы предопределенными, а война с Японией или крымская кампания относились к числу недоразумений». Иллюзии рассеялись. Их место ничем не занято. Вся вторая часть повествования полна глубокого внутреннего смятения: Андрей и так человек не Бог весть какой стойкий и крепкий, а в потоке событий он и подавно превращается в «щепку». Рушится мир, в котором он вырос и жил, на смену же ему пришло нечто чуждое и враждебное — славный полк равнялся пятидесяти человекам с сорока винтовками, со знаменем, но без патронов, крепость оказывалась бабьим решетом, плевательницей, генерал — старикашкой, годным только для партии в экарте, пулемет – кашляющей, облезлой, расхлябанной машинкой, которая никогда не стреляет в те минуты, когда это необходимо, а солдаты – это уже не ряды, но лица, лица без конца, с бородами, бритые, с широкими и узкими ногтями, смирные и злые, молчаливые и болтливые, послушные и строптивые, которые хороши в рядах под равняющим действием дисциплины, но непонятны, неожиданны и страшны в своем разнообразии, когда распадаются ряды.

Андрей тяжело заболевает. Из госпиталя он бежит домой, в свой родной, глухой провинциальный городишко на Днепре. В дороге беседует с другими дезертирами и, по старой привычке, пытается их образумить. Те к его патриотическим доводам равнодушны:

– Кому нужно, тому что ж… Той пускай и воюет. А нам без надобности.

Андрей не сдается. А если немцы отберут всю землю? А если немцы всех обратят в рабство?

– Ты, наверное, из образованных будешь, я вижу. Ишь ты, как мудрено. Если да если. Что да что…

Беседа обрывается. Один солдат, впрочем, добавляет:

– Вольноперы, они все за войну. Потому хочут в охвицера выйти.

Из дому Андрей возвращается на фронт, потом в Петербург. Там — суета, сплетни, показное участие, а за ним безразличье. Говорят только о Распутине.

– Ах, война так двинула у нас общественную жизнь, — восклицает тетка Андрея. — В обществе равноправия женщин каждый день заседания. Теперь столько дела. А людей что ж? Шишкина и Явейн, да я, вот и все.

И тут понижает голос:

— Неужели армия не придет в Царское Село? Ну, хотя бы гвардия. Гвардия нередко меняла судьбу страны… Ведь это все — она. Все зло — от нее. Распутин — это возможно только в России. Говорят, у него из-под шелковых рубах воняет козлом. Брр…

Андрей подавлен окончательно. Нервы его едва выдерживают напряжение: Он чувствует, что «вышиблен» из жизни — и не может в нее вернуться. Да и не хочет: он обижен на жизнь и на прежних своих друзей за то, что они, в сущности, обошлись без него, не ощутив пустоты. Он одинок и ищет из одиночества выхода.

Дальше брезжит, конечно, «заря революции». Но только брезжит. Ее еще не видно, и роман ни на чем не кончается. Это и лучше: остается впечатление большой правдивости и большой зоркости. На русском языке таких книг о войне немного; пожалуй, такой книги еще и не было. Имею в виду, разумеется, только последнюю войну, потому что войны предыдущие — это «дьявольская разница», по пушкинскому выражению. Севастополь уже отдает древней историей, а о двенадцатом годе нечего и говорить.

Если бы Лебеденко создал только фон своей книги — походное житье-бытье нескольких заурядных офицеров, — то и тогда его следовало бы признать настоящим художником.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.