ЕЩЕ СКРЕЖЕТ ЗУБОВНЫЙ (По поводу статьи: «Косвенные налоги на фабрики», напечатанной в «Вестнике пром.», 1860 г., № 2-й)

ЕЩЕ СКРЕЖЕТ ЗУБОВНЫЙ

(По поводу статьи: «Косвенные налоги на фабрики», напечатанной

в «Вестнике пром.», 1860 г., № 2-й)

Читая в иностранных газетах рассказы о случаях и видах эксплуатации человека человеком, мы, русские, приходим всегда в столь сильное негодование, что сторонний зритель может подумать, что нас кровно обидели. Не говоря уже о торговле неграми, о несносном положении последних в Южных Штатах Северной Америки, нет, даже обыденное притеснение фабрикантом-капиталистом пролетария-работника производит в нас благородное волнение крови и непривычную суматоху мыслей. И это я говорю не о нынешнем дне, когда мы сделались… тово, и когда у нас на этот счет образовались понятия… тово, но о дне вчерашнем, когда между нами не слишком-то много было сочувственников тому порядку вещей, который в настоящее время выражается нами словом «тово». Разве уж какой-нибудь поистине заиндевевший патриарх, слушая или читая подобные рассказы, воскликнет, бывало: «ишь шельма», или «ах ты бестия», но воскликнет таким голосом, который дает сразу понять, что под «шельмой» следует разуметь «голубчика» и что говорящий всей своей преисподней сочувствует глаголемому «бестии».

Поэтому нельзя не взирать без сожаления на те редкие случаи, когда мы отказываемся от привычной нам опрятности в словах, ежели не в мыслях и действиях. Подобный поразительный случай, к величайшему удивлению, встретился недавно на страницах «Вестника промышленности» (февраль 1860 года), в статье под названием: «Косвенные налоги с фабрик» по поводу некоего чудовищного дела, случившегося в городе Нововласьевске.

Любезные обыватели разных концов России любят посвящать свободные от отдохновения часы литературным потугам разного рода, результатом которых бывает сообщение публике некоторых узловатых и шишковатых дел. Стремление похвальное, и я отнюдь не намерен порицать его, ибо сам был неоднократно свидетелем того, как лезли глаза на лоб у некоторых администраторов при напоминании о замаранных их хвостах. Конечно, литературным этим опытам мешает то, что в них всегда присутствует какое-то странное балагурство ? la половой или ? la гостинодворец. Но и это опять не беда, если принять в соображение, что мы вообще народ не словесный и что недалеко еще то время, когда, кроме «папы» да «мамы», мы и слов других произносить не смели. Тем не менее не отыскивалось еще такого пишущего ироя, который взялся бы публично защищать аферу, основанную на человеческом мясе, и столь же публично клеветать на тех, которые сию неприличную аферу называли принадлежащим ей именем.

В статье «Косвенные налоги на фабрики» рассказывается дело, положительно и близко мне известное во всех его гадких подробностях. Рассказывается оно следующим образом. В городе Нововласьевске некоторые добродетельные фабриканты задумали облагодетельствовать своих ближних. В этих мыслях они начали, благословясь, выкупать на волю у соседних помещиков мужичков и приглашать их к себе на фабрику, где «судя по тому, что всякая 12-ти летняя девочка зарабатывает от трех до пяти руб. в месяц, то сколько же должны получать совершеннолетние». Где «директор не брезгует русским народом» (вот-то достоинство особого рода), где «вникают в быт рабочих людей и помогают им в нуждах». Шутка сказать: ешь, пей и веселись. Тем не менее подобно тому, как невинного ребенка, доверчиво купающегося в волнах Нила, стережет из-за камышей крокодил, так и благодетельных купцов стерегли, среди их невинных занятий, не один, а два крокодила: некто Бесчленный и некто Лисичка. Виноват, в рассказе есть еще третий крокодил: Эмансипация. Этот последний крокодил, я думаю, был даже поважнее первых двух, потому что без него ни Бесчленный, ни Лисичка, будь они семи пядей во лбу, пороха бы не выдумали. И посмотрите, как все просто сделалось. Бесчленному и Лисичке понадобились деньги — ну, разумеется, к кому же и обратиться, как не к благодетелям рода человеческого. Однако «фабриканты, зная образ жизни просивших, отказали».

…Не говоря худого слова, Бесчленный и Лисичка призвали простодушных мужичков, да вдруг и объявили им: вы, дескать, вольные… или нет: вы, дескать, и без того будете вольные. Неизвестно, что померещилось нашим мужичкам, но они внезапно вообразили, что была между фабрикантом и помещиками какая-то темная стачка — «взяли да и подали просьбу, что их приписали к Нововласьевскому мещанскому обществу без согласия». Здесь является четвертый крокодил — губернатор, который назначает следствие, и, наконец, пятый крокодил — чиновник особых поручений, который производит следствие. Этот последний описан особенно уморительным образом. «Он должен быть польский жид, помесь с альбиносом, глаза — белые, с кровавыми оттенками, и таращит их, как корова, которую ведут на бойню; нос крючком», и т. д. Увы, мы, русские, не можем обойтись без наружного остроумия. Если кто-нибудь сделал не по-нашему, то, наверное, у него или глаза коровьи, или нос крючком. Это не нами заведено, не нами и кончится: в этом состоит наш насущный обывательский юмор. Разумеется, этот г. Помесь действует самым гнусным образом: с первого же раза требует у фабриканта тридцать тысяч целковеньких (ах, если бы знал ты, злосчастный Помесь, о своих неумеренных требованиях! С каким бы удовольствием съехал бы ты хоть, ну хоть на одну тысячку), застращивает людей (то есть тех же самых, которые возбудили все дело), сажает без всякой причины в острог некоего незнакомца Самознаева, единственно потому, что ему так от начальства приказано,[38] и к довершению всего (о глупый дурак!) рассказывает о своих подвигах всем и каждому, в том числе и ему, Проезжему. Разумеется, из всего этого выходит нечто чудовищное, ибо невинность страждет, а порок и злодейство торжествуют. Итак, вот как опасно, милые дети, купаться в Ниле благодеяний.

Рассказ, сверх того, украшен разными эпизодами. Во-первых, является городничий Банин, оторванный, по несправедливости начальства, от тучных пажитей Нововласьевска и брошенный на бесплодные скалы Горогорска. Этот Банин имеет мутные от слез глаза и, подобно Пояркову Печерского, поющему под тенью дерев «блажен муж, иже не иде на совет нечестивых», беспрестанно бормочет себе под нос «не бойся суда, а бойся судьи». Сверх того, он обливает слезами и беспрестанно целует часы, нечаянно подаренные ему растроганными нововласьевцами. Этот городничий — прелесть. Во-вторых, является губернатор, который купает в теплой воде своих малолетних детей. В-третьих, вся обстановка наивна и поэтична до крайности: действующие лица беспрестанно проходят по водочке, закусывают груздочками, слушают каких-то певиц <«Мои споют тебе что-нибудь», — говорит некто г. Немилов. Кто это мои? Я подозреваю, что эти «мои» — те самые существа, которых в шутливом русском тоне называют «канарейками» и за излишнее разведение которых люди, подобные г. Немилову (а отчего же и не сам Немилов), попадают под опеку> и выпивают целые партии шампанского.

И вот, можете себе представить, что дело происходило совершенно иначе, нежели рассказывает г. Проезжий.

Благоразумный читатель, еще при чтении самой статьи Проезжего, почувствует, что есть в ней что-то неладное, как будто шитое живыми нитками. Откуда и с чего, например, эта внезапная злоба против благодетельных фабрикантов со стороны так называемых губернских властей? Может ли существовать на свете такая губерния, где губернатор занимается только купанием детей своих, и вице-губернатор послушен не совести своей, а приказаниям какого-то младшего секретаря губернского правления? Возможны ли, наконец, городничие, обливающие слезами подаренные им часы? Все это такого рода вопросы, которые могут смутить и не слишком дальновидного читателя, но не смутили Проезжего, который, по-видимому, совершенно доволен самим собой.

Я не хочу брать на себя защиту человека, именуемого помесью жида с альбиносом. Может быть, он хотел взять деньги с добрых фабрикантов, может быть, и не хотел — это тайна между ним и фабрикантами. Но что он не взял денег, это не подлежит никакому сомнению и явствует из самого простого изложения обстоятельств этого дела. Постараюсь быть кратким.

В апреле 1858 года некоторые вольноотпущенные от помещиков Нововласьевского и соседнего с ним уезда (назовем его хоть Сараевским) принесли жалобу местному начальнику губернии (кстати заметим, что как губернатор, так и вице-губернатор, о которых идет речь в рассказе Проезжего, были только что определены к своим должностям и не имели никакого понятия о благодетельных фабрикантах) на контору фабрики братьев Х. в том, что последняя, против их желания, причисляет их к Нововласьевскому мещанскому обществу, причем часть жалобщиков оглашала и то, что самое увольнение их от помещиков произошло без их согласия, а по принуждению и посредством угроз. На первый же спрос следователя вольноотпущенные крестьяне и дворовые люди показали: а) что помещики прислали их на фабрику для заработков и приказывали повиноваться директору фабрики, как самим себе, стращая, в противном случае, солдатством; б) что некоторым из них во время переговоров помещики их давали какие-то бумаги для подписания, но какие — им неизвестно; в) что о том, что они вольные, они узнали только по случаю производства 10-й народной переписи, когда их стали приписывать к Нововласьевскому мещанскому обществу; г) что от имени их заключены с конторою фабрики какие-то контракты на зажитие денег, внесенных за них фабрикантами, но они контрактов этих лично не заключали и о заключении их никого не просили и д) что содержание им выдается на фабрике скудное, директор фабрики притесняет их, а местный городничий (тот самый, который обливает слезами подаренные часы) жестоко их наказывает по первому требованию фабричного управления. В доказательство жестокого обращения на фабрике один из крестьян привел 18-го июня 1858 года к следователю своего двенадцатилетнего сына, и по свидетельству медика оказалось: на руке у него красная полоса в два вершка длиной и полвершка шириной, очевидно, происшедшая от удара ремнем. Из собранных следователем сведений от фабричной конторы и местных присутственных мест видно, что фабрика братьев Х. с половины 1857 года (о, эмансипация) по февраль 1858 года выкупила на волю 66 человек помещичьих крестьян, и притом в большинстве случаев не поодиночке, а партиями, так, например: у одного помещика выкуплено 31 человек. Прошения, при которых были явлены отпускные в уездный суд, в большинстве случаев, писаны и подписаны за крестьян, как за безграмотных, посторонними лицами; в получении отпускных расписывались тоже посторонние лица. Большею частью подписчиком является тот самый Самознаев, о котором упоминается в статье Проезжего. Были при этом такие случаи (и нередко), что при явке отпускной расписывалось, за неумением грамоте, постороннее лицо, а при получении (чрез несколько, впрочем, месяцев) расписывался сам получивший свободу. Из расчетных книжек выкупленных крестьян не видно, какая им производится ежемесячная плата, хотя в каждой из них есть особая страница с заголовком: «поряжен в работу на год с платою в месяц». Вообще, из этих книжек можно извлечь только сведение о той сумме, которую крестьянин должен заработать, и о том, сколько именно зачтено фабрикантом из заработной платы на погашение долга. В этом отношении есть указания весьма любопытные. Так, например, один крестьянин (назовем его хоть Константином Трифоновым), обязанный с женой и братом заработать 600 руб. сер., в течение полугода уменьшил свой долг на 32 руб. 15 к., но из этого числа вычтено конторою фабрики штрафных и на лекарство 17 руб. 55 к., так что Трифоновым погашено долга, в сущности, только 14 руб. 60 к. Если предположим, что он и впредь будет таким же образом действовать, то годовую его заработку следует считать в 29 руб. 20 к.; спрашивается теперь, во сколько лет это несчастное семейство освободится от тяготеющей над ним кабалы? Но возьмем более благоприятный пример: крестьянина Михаила Евстафьева. Крестьянин этот с братом и двумя женщинами, обязанный заработать также 600 руб., в шесть месяцев заработал 42 руб. 25 к., из которых вычтено 5 руб. 85 к. Если семья эта вперед будет действовать столь же успешно, то ежегодное погашение его долга будет выражаться суммою 72 руб. 80 к., и, следовательно, она освободится от кабалы лишь в течение восьми с половиною лет. Но идем дальше. Крестьяне показали, что от имени их заключены контракты, содержание которых им неизвестно; следователь пожелал познакомиться с этим содержанием — что может быть естественнее. Контракты эти заключались в следующем: во-первых, от крестьян, принадлежавших одному и тому же помещику и привезенных на фабрику в одной и той же партии, всегда писался один контракт; во-вторых, крестьяне обязывались заработать взнесенную за них сумму в течение 4-х лет «или более или менее» (тогда как закон положительно воспрещает заключать контракты на зажитие рабочими денег более, нежели на четыре года); в-третьих, предоставляли управлению фабрики право исправлять их полицейскими мерами, и, в-четвертых, ручались друг по друге относительно непременной заработки внесенных денег, так что если бы кто из них умер, не заработавши своей части, то часть эта падала бы на остальных. (Любопытно знать, если бы, например, из пяти человек, заключивших контракт, четверо в течение первых двух лет умерли, то обязан ли был бы пятый, оставшийся в живых, контрагент заживать внесенные за всех деньги, и сколько времени потребовалось бы, чтобы достичь этой цели? В этом случае люди, употребившие свой досуг на составление контрактов, делали не только противозаконное, но, по мнению моему, даже просто глупое дело.) При этом весьма важно следующее: 1) что в большей части случаев контракты подписаны за крестьян, по безграмотству их, посторонними людьми, тогда как между крестьянами многие грамоте знают, и 2) что контракты писаны от имени крестьян, как вольноотпущенных, тогда как по делу доказано, что во время заключения контрактов отпускные контрагентов не только не были выданы им, но даже не были явлены в суде.

При дальнейшем расследовании некоторых темных обстоятельств этого дела оказались следующие диковинные вещи.

Некоторые крестьяне не были даже в Нововласьевске в тот день, когда по документам уездного суда они значатся бывшими в суде для явки отпускных, и этот факт основан не на голословном показании самих крестьян, а на неоспоримых доказательствах, как, например: на свидетельстве книг фабричной конторы, по которым значится, что крестьяне те не были в тот день на работе; на присяжных показаниях крестьян той деревни, где отпущенники в то время находились, и т. д. Но еще поразительнее то обстоятельство, что некоторые крестьяне значатся явившими лично свои отпускные не в Нововласьевском, а в Сараевском уездном суде, в тот самый день, когда они, по книгам фабричной конторы, числятся наличными работниками. Что крестьяне были отправляемы из деревень на фабрику не добровольно, это доказывается следующими фактами: а) присяжными показаниями односельцев крестьян г. У., которые засвидетельствовали, что означенных отпущенных на волю крестьян увозили в г. Нововласьевск насильно и что они горько плакали, расставаясь с родной деревней; б) некоторая г-жа З. дала директору фабрики подписку в том, что за выданную девке Устинье вольную получила 250 руб., и ручалась, что девка та взнесенные за нее деньги заработает, если же почему-либо не в состоянии будет выработать, то обязывалась девку Устинью взять обратно и поставить вместо нее другую, подобную же:[39] она же, г-жа З., посылая к директору отпускную Устиньи, особым письмом убедительно просила не выдавать ее Устинье в руки, а в случае незаработка ею денег прислать отпускную обратно к ней, помещице; в) некто г. В. просил директора фабрики прислать ему денег, обещаясь выслать за это на фабрику еще «девок», «от которых для него больше выгод, нежели от мужчин»; г) некто г. Н. (отчего же и не Немилов), отдавая в заработки на фабрику своего крестьянина за 300 рублей, в восторге от своей сделки, передает конторе свои права над упомянутым крестьянином (можно ли передавать кому-либо какие-либо, а тем более «свои» права над свободным человеком, г. Проезжий) и даже — где, дескать, наше не пропадало — обещает в помощь к упомянутому крестьянину прислать еще двух «девок»; д) некоторая г-жа П., заслышав в своем отдалении (совсем в другом уезде, говорите после этого, что добрая слава лежит, а худая бежит) о благодетельности фабрикантов Х., пожелала также вкусить от плода благотворительности; но, должно быть, она мало была знакома с аферистами Нововласьевского уезда, и потому, не смущаясь эмансипацией, разочла только, что весьма, должно быть, выгодно, вместо получения с крестьян оброка по 10 рублей с души, отдать их на фабрику целым обществом, с тем чтобы контора вычитала в пользу ее у каждого из них из заработанных денег по 2 рубля серебром в месяц: для этого она вызвала крестьян в свою усадьбу (за несколько верст от деревни) и объявила, что так и так, друзья мои, в деревню вам возвращаться незачем, а ступайте-ка вы прямо отсюда в Нововласьевск. К прискорбию, крестьяне отошли несколько верст и разбежались, а сделка ограничилась тем, что г-жа П. получила в задаток от фабрикантов полтораста рублей; и е) сам директор фабрики, англичанин, отвечал следователю, что мысль об этой мерзостной операции истекла не от крестьян, а от владельцев, которые неоднократно его о том упрашивали. В предупреждение же могущего быть возражения, вроде того, что директор фабрики англичанин и не знал по-русски ничего, кроме «сейчас» и «будилька пива», считаю долгом заявить здесь, что директор отвечал по-английски и вопросы ему были предлагаемы тоже по-английски бывшим при следователе переводчиком, преподавателем английского языка при губернской гимназии.

Вот голый остов той драмы, которой узел завязался в одном из трактиров города Нововласьевска. Прибавьте к этому, что весь цвет как служащих, так и выгнанных из службы подьячих принимал в этом деле живейшее участие, и вы получите полное понятие о всей обстановке.

Но есть и отдельные темные пункты в этой драме, а именно: 1) отречение фабрикантов от права на дальнейший вычет из заработной платы отпущенников; 2) о страданиях и гонениях, невинно понесенных городничим Баниным, и 3) о неправильном заключении в тюрьму крестьянина Самознаева. Постараюсь разъяснить и эти эпизоды.

I. Вы говорите, г. Проезжий, что губернатор обещал фабрикантам прекратить дело, если они согласятся оставить свою денежную претензию на крестьянах. Не знаю, обещал ли губернатор что-либо подобное или нет, но и вы, г. Проезжий, и сами фабриканты должны знать, что губернатор не полновластный паша, который, по усмотрению своему, может начинать и кончать дела. Губернатор не мог и не имел права прекратить дело, во-первых, потому, что о прекращении его просила лишь одна из участвующих сторон, во-вторых, потому, что прекращению этому противятся закон и общественная совесть, приказывающие обнаруживать и преследовать уголовные преступления, хотя бы они были совершены не только устроителями бумагопрядильных фабрик, но и самим Аркрайтом, и, в-третьих, наконец, потому, что в деле этом открывались бесчисленные подлоги и преступления со стороны должностных лиц, и притом такие, которые не могут быть терпимы не только в благоустроенном, но даже и в расстроенном государстве. Довольно ли этих оснований? Но вы, быть может, не удовлетворитесь этим, и спросите меня: зачем же фабрикантам было соваться вперед с пожертвованием их денежных претензий на отпущенников, если они не имели положительного обещания, что дело этим будет прекращено. На это могу вам отвечать, что мысль о пожертвовании могла быть внушена, во-первых, присущим всем русским фабрикантам убеждением, что деньгами они могут поразить и привести в параличное состояние мыслительные способности всякого человека, а во-вторых, желанием смягчить свое нечистое участие в нечистом деле в глазах будущих судей своих.

II. Хотя вы, г. Проезжий, утверждаете, что городничий Банин пострадал напрасно, но это совершенно неверно. Понятия о долге бывают разные; может быть, г. Банин действительно думал и был убежден, что обязанность городничего состоит только в том, чтобы угождать фабрикантам г. Нововласьевска, но это убеждение крайне ложно, ибо городничему не мешает иногда думать и о тех, которые находятся под фабрикантами. В этом последнем отношении с его стороны было замечено крайнее забвение обязанностей, потому что не только жалобщики, но и полицейские служители под присягой показали, что Банин, принуждая отпущенников приписаться к Нововласьевскому мещанскому обществу, сек их жестоко (доходя до 80 ударов розгами), сажал их в арестантскую, и притом не давал ни пить, ни есть. Конечно, здесь действовал не столько сам Банин, сколько управление фабрики, над ним тяготевшее, но разбор побуждений и прочих больше или меньше смягчающих вину обстоятельств входит уже в круг обязанностей судебного места, а не административной власти, которая могла оказать лишь одно снисхождение г. Банину, а именно, не удаляя его вовсе от службы, перевести в другой город, где не может существовать подобного рода столкновений.

III. Самознаев был заключен следователем в тюрьму, как человек заведомо фальшиво подписавшийся на актах за людей грамотных, из которых притом некоторые находились в то время в отлучке. Однако ж губернское правление при рассмотрении следствия, обсуждая, между прочим, и действия следователя относительно пресечения Самознаеву способов уклоняться от суда и следствия, нашло, что действия эти не только преждевременны, но и пристрастны, ибо, по заключению следователя, Самознаев является как бы главным обвиняемым в деле лицом, между тем как, по всем раскрытым обстоятельствам, оказывается, что он был лишь орудием других, более виновных лиц. Поэтому губернское правление и сделало распоряжение о немедленном освобождении Самознаева из-под стражи.

Спрашивается, к каким заключениям можно прийти ввиду всех рассказанных выше фактов и действий? А вот к каким.

Г-н Проезжий утверждает, что жалоба не была бы возбуждена крестьянами, если б не замешались здесь внушения злонамеренных людей. Не бывши на месте и не имея сведений о закулисной или, лучше сказать, о сплетнической стороне этого дела, я, конечно, не могу положительно удостоверить, собственным ли движением крестьяне подали жалобу на действия фабричного управления или по чьему-либо внушению, но знаю, что у нас вообще всякое жалующееся лицо охотно называют ябедником. Может быть, и действительно нашелся человек, который взял на себя труд объяснить крестьянам, что нет такого закона, который бы разрешал отдавать людей в кабалу на неопределенное время. Если он сделал это, руководствуясь единственно побуждениями правды и добра, — тем более чести для него; если же к этому примешивалось чувство мести или другое какое-нибудь неблаговидное побуждение, то это относится лишь к личности внушителя, но ни на волос не умаляет важности самого факта. При обсуждении какого-либо дела мы вообще любим заниматься более околичностями, нежели самым делом; в обществе беспрестанно приходится слышать возгласы вроде следующего: «Да, если б не такой-то, то все было бы тихо и смирно». Причем «такому-то» посылаются иногда весьма сильные эпитеты. Нам хотелось бы обделывать наши делишки в веселии сердца своего; мы желали бы, чтобы вокруг нас царствовало милое безмолвие, которым грады и веси цветут. Пора, однако ж, нам разуверить себя и приготовиться к иному порядку вещей. Пора отвыкнуть от мысли о старинных «делишках», или же, если не можем отвыкнуть, то стараться обделывать их так, чтобы иголки под нас подточить было нельзя. Для нас в этом деле важно не то, кто внушил и почему внушил крестьянам жаловаться, но важно самое дело. Вы, быть может, скажете, г. Проезжий, что крестьяне очень хорошо знали сами о происходившей между помещиками и фабрикантами стачке. На это могу только заметить, что справедливость предположения вашего более нежели сомнительна. Ежели б крестьяне знали, а главное, если бы принимали добровольное участие в стачке, то к чему было бы управлению фабрики поднимать на ноги весь этот арсенал подлогов и угроз.[40] И притом мало ли что допускается людьми по неведению прав своих, и неужели, ежели права эти, на некоторое время находившиеся под спудом, были впоследствии, хотя бы даже и случайно, обнаружены, то обиженный должен быть лишен возможности протестовать против попрания их потому только, что он сам, неведением своим, допустил это попрание? Нет, и тысячу раз нет. Если человек, у которого отняли вершок земли, может отыскивать этот вершок в течение десяти лет, то тем более сохраняет право искать тот, у которого отняли лучшее благо жизни — его свободу. Но вместо того чтобы обвинять крестьян в каком-то лукавстве и недостатке рыцарства, не лучше ли поискать другую, более естественную причину их молчания до апреля 1858 года. Я, например, более склонен думать, что крестьяне ни во время производства стачки, ни долго после нее, действительно не знали о своей свободе,[41] а были, напротив того, убеждены, что они просто-напросто отданы в кабалу на фабрику, чтоб заработать выданные за их труд вперед деньги, и что этим не прекращалось их крепостное состояние. Что открыло им глаза? Случайное ли обстоятельство, заключавшееся в 10-й народной переписи, или зародившиеся в городе слухи, или же чье-нибудь непосредственное внушение — до этого нам нет дела. Но нам кажется странным, почему крестьяне, если б они действительно знали о свободе, дожидались именно апреля месяца, а не жаловались ранее, тогда как многие из них были в этом положении уже около года.

Проезжий с умилением говорит о приятном содержании рабочего класса на фабрике, о том, как вникают в его нужды и даже не брезгуют им. Однако дело показывает совершенно противное. Оно говорит, что содержание (по крайней мере, отпущенникам) давалось самое скудное, а именно, не более как от трех до пяти рублей в месяц на взрослого человека, что, при дороговизне жизни в Нововласьевске, очевидно недостаточно. Кроме того, в отношениях фабричного управления к этим людям царствовал полный произвол, тем более преступный, что последние не могли, подобно свободным работникам, выбирать между работой на фабрике или работой на стороне. Да и в жестоком обращении недостатка не было, и полиция (не говоря уже о домашних средствах исправления) во всякое время со всеусердием повергала посильные средства свои к услугам фабрикантов. Замечательно то, что один из надзирателей, спрошенный о причине удара ремнем, полученного упомянутым выше мальчиком, отвечал, что он смотритель, а потому и считает себя вправе бить ремнем нерадивых. Можно себе представить, что за кагал должна представлять из себя фабрика, управляемая посредством ремней. Вот вам и свободный труд, претворяемый, по манию благодетельных фабрикантов, в каторгу.

Проезжий лишь слегка говорит о помещиках, принимавших участие в этой операции, но из тона всей статьи видно, что они возбуждают его полное сочувствие. Напротив того, все факты, добытые следствием, доказывают, что участие это было основано единственно на корыстных побуждениях. Некоторые из них даже положительно знали, что предпринимают дело недозволенное законом, и в следствии есть, например, подписка г. У. в получении от фабричной конторы денег, в которой он делает такого рода оговорку: если уездный суд встретит препятствие к утверждению отпускных, то деньги обязуюсь возвратить. Спрашивается, какие препятствия мог встретить суд, если бы люди шли на сделку добровольно. И к чему такая зоркая предусмотрительность, если дело шло о чем-либо действительно законном. Но уездный суд не встретил препятствий и деньги могли быть удержаны г. У. без дальнейших затруднений. Итак, не филантропия и любовь к ближним служили основным мотивом этой трактирной симфонии, а… Поверите ли вы мне, г. Проезжий, если я вам скажу, что мотив этот лежал все в ней же, все в этой эмансипации, которая произвела такой переполох в наших умственных отправлениях. Любезные обыватели наши рассчитали недурно: «Не сегодня, так завтра наступает эмансипация, — сказали они себе, — а при новых условиях крепостной человек есть только лишнее бревно в глазу, поди еще, да наделяй его землею, да и соседство это безобразное останется. А между тем фабрика предлагает от 200 до 300 рублей за ревизскую душу совершенно голую, да не брезгует притом и неревизскими — сем-ко воспользуюсь: и земля будет моя, и деньги будут хорошие». И начали, таким образом, помаленьку заранее разрешать трудную проблему применения свободного труда к русскому сельскому хозяйству.

Фабрикантов Х. Проезжий положительно называет людьми благодетельными. Но обращаюсь к общественной совести, можно ли, без греха, назвать благодеянием такое действие, которое закабаляет на неопределенное время и труд, и свободу, и человека. Пусть рассудит это дело благомыслящий читатель, к которому обращаются настоящие строки, а я больше препираться об этом не стану, тем более что уже из самого изложения дела видно, что в ведении всей этой «механики» преимущественное участие принимало фабричное управление, стараниями и хождениями которого и приведена она к вожделенному концу. Но, зачеркнув слова «благодетельные люди» из статьи вашей, вы, быть может, скажете, г. Проезжий, что все-таки на поступок фабрикантов нельзя смотреть слишком строго на том основании, что дела подобного рода делались прежде на каждом шагу и не считались в общественном мнении ни безнравственными, ни преступными, и что, следовательно, фабриканты, живя под влиянием ходячих понятий о нравственности, могли и не подозревать, что делают дурное дело. На это отвечу вам двумя примерами. В Вятской губернии существует татарская деревня Агрызь, которой жители поголовно занимаются конокрадством и отнюдь не могут понять, что в этом могут находить дурного другие. Следует ли оставлять этих конокрадов безнаказанными? Другой пример. В известном мире злостное банкротство считается не бесчестным поступком, а ловкою аферою — следует ли оставлять злостных банкротов спокойно наслаждаться плодами мошенничества своего? Идя по этой покатости, мы можем дойти, наконец, до нелепого, до смешения всех понятий; мы станем, например, утверждать, что подлецов следует окружать ореолом славы, а честных людей вешать. Но успокойтесь, г. Проезжий, даже подобное снисходительное толкование действий фабрикантов не может иметь места в настоящем случае. Может быть, и действительно, руководствуясь правилами ходячей нравственности, с первого раза они и могли, подобно татарам деревни Агрызь, принять предлагаемую им аферу за обыкновенное будничное дело, но впоследствии, когда дело пошло по судам, когда для успеха его потребовались подлоги, неужели не было времени одуматься?

Я кончил, но не могу не прибавить нескольких слов в защиту вице-губернатора, который выставлен Проезжим чем-то вроде шута, из которого делает все, что хочет, мифический младший секретарь губернского правления. Вице-губернатор этот мне очень близок, и я смею уверить Проезжего, что не только младший секретарь, но и весь губернский синклит не заставит его сделать что-либо противное его убеждению.

Если вы, г. Проезжий, знаете еще какие-нибудь дела, касающиеся этого вице-губернатора, то потрудитесь сообщить. Я готов отвечать.