Песнь Мирязя
Песнь Мирязя
У омера мирючие берега. Мирины росли здесь и там, белые, сквозь гнезда ворон. Низ же зарос грустняком.
Лось приходила сохатая, трясла берега, нежила голову. Свирела свиристель, ликуя веселизненно и лаская птичью душу в игорном деянстве. Смертнобровый тетерев не уставал токовать, взлетая на морину.
Кругом заросло красивняком и мыслокой.
Тихо на небе.
Красивей выказывал всю красоту членов.
Небо синее.
Слезатая слезиня, от нее ушла навсегда веселость. Сказала «прощай» и бросила ветку слез.
Миловель стоял в пущах. Миристые звонко распевались песни. Прилетали неведомо откуда миристеющие птицы и, упав на ветку, начинали миристеть.
И был юноша с голубой мглой во взорах, в белой одежке, с первоодеванными лапотками, и, подслушав миристель, срезал грустняк и, вырезав дудочку, называл ее мирель, себя же — первомирельщиком.
Когда же на яри зеленой, зеленей лугу, в алом и синем водили игорный круг при зовах молчащей свирели, тогда умолкал.
Гласючими молотами били слово вдали словельщики-товарищи.
Иногда на белый камень у лодочной пристани приходила дочь леса и, положив белый лик на колени, бросала на темные воды миратый взор.
Когда же воды приходили в буйство и голубые водяные ноги начинали приходить в пляску, вдруг брызнув и бросив черными с белыми косицами копытами, тогда звучал хохот и кивали миряными верхушками осоки и слетались мирязи звучать в трубу, и под звон миряных гусель и на некиих нижних струнах рокот мерный выходил из голубых вод негей нежить щеки и ноги под взорами хорошеющих краснея хоро-шеек, подымающих резвые лица над синим озером, среди тусклых облак лебяжьего пуха и вселеннеющих росинок росянок.
В мыслезёмных воздушных телах сущих возникали каменные взоры и взгляды, а высеченные из некоего изначального мирня мировые тела трубящих мирязей свивались в двувзглядный взор и медленно опускались на дно морское.
Ах, эти звучащие мысли и рокот сих струн! Кем вы повешены на то место, откуда я взял вас? Вы, высокие струны от звезд к камням и рощам. Качались мысловыми верхушками прекрасные грезоги. Синь, ветер и песнь, и ночная тишина, и ночная вышина струн, оттуда сюда, как копья времен, как стража усталого ропота, как воины с зовом оттуда сюда!
Гордо-тяжкий пролетал мирёл, пустотовея орлино согнутым клювом. Кто мирланье нашел перо, кто мирланьих услышал веяние крыл, кто мирланий услышал зов, тот изменился. Травы сжигает воля «сюда!» и клекот.
Лелеет себя и игры малая жизнь на листьях купавы. Подымая белые пухлые губы и хохоча, брюхан водяной тешится, сдувая пыль с водяной зеленой яри, хватаясь за ребра.
О, юноша пастушонок в белом, играющий в мирель! В белых своих лаптях и белых одеждах. Звонная песнь зво-натой свирели.
И слезатый Белун. И смехчеустые лешие с звонкосмехот-ливыми копытами. Они натягивают с чела волос и играют, как на гуслях, конским копытом, резвари и шалуны.
Ветхим временем текут волосы Белуна. Но сияют еще не постарелые глаза.
Грозные, прекрасные, неподвижные губы. Как дальнее озеро, слеза остановилась на косматых величественных кудрях на груди. Не озеро ли в лесу под синим последождичным небом?.. Величие — родственник слез.
Так играл пастушонок. Лесини свисали вниз острыми грудями, так что их неопытный взор мог бы принять за осиные гнезда, вникая в смысл песни.
И жители недальнего села несли в зеленючие недра свои взоры, мелькая белючим и синючим одежды, обмениваясь таинственным священным шепотом. После оставляли одежды синеть и белеть.
Так пел пастушонок-свирельщик, не отымая свирель,
свитую из золотых кругов и лиц.
Стала веще-старикатой даль, прекрасной и чистой дня тишина. Стала взоровитой чаша. И ворковали без умолку, реяли и падали в высь и в низ умрутные скоро голуби желаний. Кора стволов искрится глазами. Течет смола желаний.
Так пел он. Ужасокрыл смирился, улетая.
Будучи руном мировых письмен стояла людиня, заклиная кого-то опрокинутыми в небо взорами, молящаяся, мужественная и строгая.
Так пел отрок.
Голубые взоры Белуна подернулись влагой.
И отнял свирель отрок. Упал к стволу дуба.
И свирель поднял липорукий леший и тоже запел.
Я был еще молодой леший, я был Городецким, у меня вился по хребту буйный волос, когда я услышал голос.
Мы подходили под благословение к каждому пруту, когда я услышал голос, увидел руку.
Нет, не стоит того, чтобы привести ее всей. Не стоит!
Усмехнулся седым усом старый Белун, и вспомнил о ком-то отрок.
Рассмеялись весенними устами лесини и усмехнулись ему древини. Так пел леший.
Идутные идут, могутные могут. Смехутные смеются.
А мирязи слетались и завивались девиннопёрыми крыла-ми начать молчать в голубизновую звучаль. И в страдоче немолей была слышна вся прелесть звуков. Ах, каждый стержень опахала кончался ясным лицом.
Молчаль была оплетена небесочеством, и была их голубизна сильна, как железо или серебро.
Текло вниз молчание, как немотоструйный волос.
Одеты холодом слезоруслянные щеки. Сомкнуты сжатые уста. Строгие глаза. Голубями слеплены жерди. Верейная связь исходит из страдалых глаз. Ты взор печали в голубой темнице.
Эти гусельные, нежные, мглой голубой веющие пальцы с камнем синей воды на перстне.
И зори, покрывшие стержнями его тело, главу и смелость.
Зодчеством чертогов называет божество пламя своего сердца. Мглу не развеяли взоры и уста над деревом вишни, и облако.
Красновитые извивы по сине-синючему морю. Бело-жаровый испод облаков.
Белейшина — облако. Синины. Синочество.
Шла слава с широким мечом.
В глазах горделивый сноп мести поющего — им смерть крыльями обвила главу ничтожного, где все велики, великого, где все ничтожны, робкого, где все храбры, храброго, где все робки.
Миратым может быть зрение лаптя. Певец серебра, катится река.
Вон стадо-рого-хребто-мордо-струйная река в берегах дороги. Жуя кус черно-чернючего хлеба волочит бич мальчик.
Зори пересмеялись, и одна поцеловала в край сломленного шапкой ушка.
И поцелуй отразился на жующем хлеб лице. Сумерковитый пес с костреющим злым взором.
Опять донесся рокот незримых гусель. Но немотная к запрятанным устам дующего приложена таинственной рукой семитрость.
Там степи, там, колыхая крылья среброковылистые, седоусый правит путь сквозь ковыль старый дудак.
Воздушная дуя протянулась по травам.
Стали снопом сожженного, бегут в былое вечерялые у лебедей под могучим крылом и шеями часы.
Травяная ступень неба была близка и мила.
И мной оцелованы были все пальцы ступени.
Страдатай пустыни и мести!
Не ты ли пролетаешь в сребросизых плащах, подобный буре и гневу? Когович? — спросят тебя. Им ответишь: я соя небес!
Проскакал волк с цветами гаснущего пожара в шерсти. Мглистый кокошник царевен вечера, выходящих собирать цветы.
Тучи одели утиральником божницу.
Кланяются, расслоняются цветы.