1

1

«Он равняется в повестях своих с лучшими писателями всех времен и превосходит всех повествователей и сказочников современных. Он оказал искусству услугу незабвенную тем, что нашел в отечестве своем образы и язык для рода повествовательного»[477].

В таких восторженных выражениях писал критик сороковых годов... о ком же? о Пушкине? о Гоголе? Нет - о Марлинском. Впрочем, восторг в приведенном отрывке еще сдержанный. Вот образцы оценок Марлинского, появлявшихся в Отечественных Записках, Московском Телеграфе, Северной Пчеле и других журналах того времени. Марлинский в прозе приравнивался к Пушкину в стихах. Романы его славились наравне с произведениями Байрона; его предпочитали Вальтеру Скотту, Бальзаку, Альфреду де Виньи и другим известным тогда в России иностранным писателям. Марлинского называли первым русским прозаиком, у него находили «бойкость кисти», «свежесть колорита», «неистощимую остроту», «народность, остроумие и живопись трагических страстей и положений». По свидетельствам современников, это был самый популярный писатель в России. Повести Марлинского способны «приятным образом лишать сна»; он казался «самым глубоким из умствователей, самым вдохновенным из писателей», «самым оригинальным» из писателей. Начинающие писатели подражали его стилю, меткие выражения, вычитанные в его книгах, становились ходячими; сама личность Марлинского, сама романтическая судьба ссыльного писателя, героя декабрьского восстания, поражала воображение. Его «высшие натуры» разочарованных героев повестей вполне основательно сближали с самим писателем Марлинского, с Бестужевым. В этом как раз не ошибались. Слегка приукрашивая действительность, Марлинский изображал в них самого себя. О нем ходили легенды. Характерен поддельный отрывок из «Путешествия в Арзрум», где описывается встреча на Кавказе Пушкина с Марлинским.

«Я завидел всадника в черной одежде, - якобы рассказывает Пушкин в этом апокрифе, - он летел и, казалось издали, падал со скалы на скалу. Мы поравнялись - то был Бестужев!..» И дальше: «Он говорил мне, что давно уже нет возможности окончить со славою и честью свое опятненное плавание по океану жизни. - “Я жажду ветров, - говорил он, - я жажду бурь, где бы мог явить себя спасителем существ, счастливых более, чем я”... Он не кончил еще рассказа, я не успел еще стряхнуть слезу ребячества, несносно щекотавшую мне глаз, - как всадник мой исчез. Гляжу, оглядываюсь - нет его! В пять прыжков конь вынес меня на острие скалы: внизу, в ужасной глубине шумит река - и в волнах плещется Бестужев! Я обмер от страха. Он рухнулся стремглав в чернеющую бездну, я испугался, а он, шалун Бестужев, он махает шапкой и кричит: “Не бойся, Пушкин, я не умер... Я жив еще, к несчастью моему... Но вот, мой друг, как дорого ценю я жизнь!”»[478]

Когда он погиб, во время стычки зарубленный черкесами, долгое время ходила молва, что он бежал к горцам и служил чуть ли не главнокомандующим у Шамиля.

Судьба, жестокая при жизни к Бестужеву, оказалaсь еще более превратной после его смерти. История этой славы - один из примеров непрочности суда современников. Произошло это как-то очень быстро. Критика усумнилась в оригинальности и величии таланта Марлинского; читатели заметили однообразность и бледность его героев. Вычурный стиль его показался приторным и искусственным рядом с прозою «Повестей Белкина» и «Мертвых душ»; эффекты же этого стиля - дешевыми. Сейчас Марлинского читать почти невозможно без насилия над собою.

«Сверкая взорами, стоял Эдвин посреди комнаты; грудь его волновалась, правая рука будто стискивала рукоять меча, и вдруг, как лев, он гoрдо встряхнул кудрями... и скрылся». - «Как бешеный вбежал Эдвин домой. Плащ слетел на пол. Двери спальни от удара ноги разлетелись вдрбезги, - и он с сердцем вырвал свечу из рук старого служителя». - «Минна! - воскликнул он наконец, хватая кубок: - да будет!.. Я выпил бы смерть из чаши, которой коснулись вы устами»[479].

Так Марлинский описывает страсть. А вот образцы его «блестящего» стиля - эту манерность Марлинский в себе культивировал: тем же языком он пользовался и в своей переписке с друзьями.

«Приглашения и просьбы сыплются, как пудра». Совесть «светлее клинка сабли». «Душа плавает в испарениях цветов, как индийская пери»[480]. «Запечатать рот свинцовой печатью», т.е. застрелиться. «Ночевать с карасями под ледяным одеялом», т.е. утонуть. «Речь кипит ключом, сбросив светские узы жеманства»[481]. «В дипломатических бакенбардах фортуна вьет себе гнездышко». «Ледяной истукан целомудрия подтаивает от дыхания страстей» и т.д.

Вскоре время произнесло свой суд, поставив Марлинского в ряду русских пионеров романтиков. Популярные его романы, проникшие во все углы России, воспитывали вкус читателей в новом духе европейского гуманизма. Самым любимым автором Марлинского, стилю которого он сознательно подражал, был Виктор Гюго. Отсюда происходит и вычурность языка его романов, и их псевдоисторичность, и преувеличенные страсти героев. Дарованию Марлинского, от природы или вследствие условий, в которые поставила его жизнь, не хватало самостоятельности. Он не нашел силы переработать в себе того, что носилось в воздухе его эпохи. Но он угадал ее направление и верно отразил его в своих романах.

Сам Марлинский, кстати, не был ослеплен похвалами. Он не страдал ни мелочностью, ни честолюбием. Слабые места свои ему были хорошо известны. Оправдание себе он справедливо находит в условиях своей искалеченной жизни.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.