4. Надежда на спасение
4. Надежда на спасение
Разумеется, имелось принципиальное различие между более-менее безобидными персонажами, отторгаемыми средой, и сатанинским либо роковым злодеем. Сказывалось оно, конечно, и на их посмертном уделе: преступностью злодея обусловлена была поджидающая его загробная кара. Но она тем не менее могла существенно варьироваться. Новый Завет гарантировал как безнадежным грешникам (Мк 9: 43–48), так и падшему ангелу (Откр 20: 10) нескончаемые муки, не подлежавшие отмене или смягчению, и романтики часто повторяли эту угрозу: «На муку вечности безбрежной Ты вечно предан, Демон, плачь! Кто Херувим был лучезарный, Тот стал мучитель и палач!» (Трилунный, «Демон»). Вместе с тем фигура Абадонны у Клопштока привнесла в отечественную литературу тему сострадания к падшему духу, отозвавшуюся и у Жуковского, и в пушкинском «Ангеле», и в лермонтовском «Демоне». Абадонна, примкнувший поначалу к воинству Сатаны, затем раскаялся и обрел прощение.
Выказывая эту способность к покаянию, дьявол или его земной приспешник в большинстве случаев смягчает присущую ему богоборческую злобу и ненависть, убавляет ее охват, как происходит с пушкинским мятежным Демоном. Узрев небесного Ангела, сияющего в дверях эдема, «дух отрицанья, дух сомненья» ограничивает в себе и то и другое:
Прости, он рек, тебя я видел,
И ты недаром мне сиял:
Не все я в мире ненавидел,
Не все я в мире презирал.
Снискал спасение и Падший серафим из одноименного стихотворения Деларю (1829):
Но вдруг на миг с святых небес
К нему раскаянье слетело,
И сердце хладное согрело
Своей небесной теплотой
<…>
И что же? дивной красотою
Его шесть крыльев вновь цветут –
И он летит… туда, где ждут
Прощенных милостью святою…[874]
Веру в такой исход исповедует – или, возможно, только имитирует – также лермонтовский Демон. Ближайшим по времени его литературным предшественником, сподобившимся этой участи, – причем даже помимо собственной воли – был демон из стихотворения кн. Элима Мещерского «К молодой девушке». Вышло оно в 1839 г. (а, согласно авторской датировке, написано было за семь лет до того):
Нет, ты меня не понимаешь!
Клянусь, небесная моя,
Ты задрожишь, когда узнаешь,
Кто я таков, откуда я!
<…>
Я сын порока, обольщенья,
Я спутник не благих духов.
Я горд – и не ищу прощенья,
И рад гореть в огне грехов!
И всюду я влачусь над бездной!
Из бездны я к тебе пристал,
Дабы навеки мир надзвездный
Одной душой беднее стал!
<…>
Скажи, ужель мои объятья
Не облили тебя огнем?
Ужель мое клеймо проклятья
Не блещет на челе твоем?
О, Боже! чудо совершалось –
Ты мне открыла рая дверь!
Дитя! ты ангелом осталась
И я – не демон уж теперь![875]
Чудо это для героя, спасенного девушкой, выглядит тем внушительнее, что сам автор был мужеложником; но он следовал здесь религиозно-гендерным дихотомиям «неистовой» французской литературы, к которой, очевидно, приохотился за время своей дипломатической службы в Париже. Помимо того, Мещерский христианизировал тут и ставший уже традиционным сюжет о Пери-избавительнице. Не исключено, что в своем «Демоне» Лермонтов учитывал этот текст.
Подолинского для его повести «Див и Пери» (1827) – как и для последующей «Смерти Пери» – гуманным решением снабдила именно иноверческая, условно-иранская мифология, почерпнутая им у Мура и Жуковского («Пери и Ангел»). В земном плену, в очарованном гроте дивов, Пери – создание из породы «духов не чистейших, но добрых» – тоскует по «родине Эдему», лелея надежду на возвращение. Она пытается внушить ее и Диву, но тот уныло ответствует:
– Пери, жребий наш – страдать!
Несть ярмо существованья
И насильно заглушать
Сердца тайные роптанья!
<…>
Мы отторгнуты от рая –
И отторгнуты – навек!
Пери пытается его переубедить:
– Див! Но падший человек,
Смертный, немощный пред нами,
Не надеется ль, что вновь
С ним Предвечного любовь
Примирится? –
Понурый Див упоминает в ответ о тех спасительных преимуществах, которых сам он лишен, но которыми наделена зато его собеседница. Ему уповать не на что:
Так! небесного начала
Отпечаток сохранила, Пери, ты и на земле!
Я – забытый брошен в мгле;
<…>
Мысль одна, одно желанье,
Чтоб незапно на меня
Грянул гром неотразимый;
И, как ветром дым носимый,
Так рассеялся и я!
Тогда Пери ссылается, наконец, на возможность прощения даже для самого дьявола – существа несравненно более грешного и злобного, чем Див:
Если б гордый возмутитель,
Если б Эвлис пред Творцом
Пал в раскаяньи челом,
И ему бы Вседержитель
Слово Милости изрек.
А к тебе Он будет век
Непреклонен? – В день паденья,
Ты, в обмане обольщенья.
Злодеянье совершил;
Ты ни в ком не зарождал
Страшной мысли возмущенья!..
Див, надейся и молись!
Грех искупишь ты моленьем[876].
Поэма кончается тем, что Див, спасенный молитвами Пери, действительно обретает прощение.
По-настоящему закрепиться подобным трактовкам, даже поданным в антураже мусульманской экзотики, мешала тем не менее их близость к сомнительному апокастазису (еретическая или, скорее, полуеретическая вера во всеобщее избавление, восходящая к Оригену). Поэтому чаще встречалась тема смертного, успешно спасающего свою преступную душу – хотя и земной грешник, судя по «Страшной мести», далеко не всегда мог рассчитывать на благой исход.
В романе «Абадонна», название которого Полевой непосредственно взял у Жуковского, содержатся назидательно-пессимистические рассуждения о падшем духе. Его участь сопоставлена с уделом прекрасной, но, увы, тоже многогрешной героини – актрисы Элеоноры: «Так и из людей, опаснее и глубже падают прекраснейшие, как будто с величием и красотою соединено и величайшее искушение и падение». Характерно, кстати, что сам этот сатанизм Элеоноры проступает не в каких-то ее бесовских кознях, а преимущественно в неукротимой страсти и внутренней силе, ужасающей ее бывшего друга – поэта Рейхенбаха; после многих мытарств тот предпочел для себя скромное счастье бюргерского образца и теперь отвергает пламенное чувство своей неистовой почитательницы. Стоит ли ему сейчас заниматься таким хлопотным и сомнительным делом, как ее духовное спасение?
Поучительным прецедентом для героя служит как раз история клопштоковского Абадонны, подвергнутая у Полевого суровой ревизии. Его возрождение в повести вообще оспаривается: «Есть предел, после которого возвращение к добру невозможно», – иначе говоря, демонам уготованы лишь отчаяние и гибель. «Невозможность платить муками за свой грех – эта участь страшнее всякой муки, заставляющая падшего Духа самого претвориться в неумирающее зло…» Отец поэта, олицетворяющий житейскую мудрость, твердо считает, что лучше держаться подальше и от абадонн женского пола – т. е. от грешников вроде Элеоноры. Спасти их нельзя, а связываться с ними опасно: «Погибель таких людей бывает тяжка, глубока и – невозвратна!»; «Пусть, как брат, плачет человек об участи ближнего, пусть подает он ему руку помощи; но пусть и бережется он, ибо порок хитер, обольстителен, завистлив… Думая спасать, человек может погибнуть…»[877].
Не всех отличало, однако, столь опасливое благоразумие. Многие писатели заботились о спасении злодеев, если те сумели сберечь хоть какие-то остатки совести, податливой к увещеваниям. Для Жуковского, Кюхельбекера и Бернета промежуточной фигурой между обоими мирами служил Агасфер – древний грешник, прозревший, раскаявшийся и снискавший прощение. Необъятный жизненный опыт, накопленный им за долгие века, делал его, ко всему прочему, идеальным экспертом по истории мирового зла и греха, который он сумел преодолеть в самом себе.
Необходимо отметить, однако, что и здесь, и в любой другой ситуации, представляющей промежуточное или переходное состояние души романтического титана, вырисовывается не только раздирающая ее борьба добра со злом, но и постоянное соприсутствие обоих начал, указывающее на какое-то скрытое родство между ними.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.