1. Тема и термин
1. Тема и термин
Романы бывают: а) авантюрные, б) бытовые, в) воспитания, г) готические, д) детективные etc., etc… Добравшись до буквы «ф», найдем и роман филологический. Как это нередко случается, термин появился позже обозначаемого им явления. Прежде чем слиться в сладостном союзе, существительному «роман» и прилагательному «филологический» пришлось преодолеть кое-какие препятствия и предрассудки.
Прежде всего устарело недоверие к твердым жанровым формам, посеянное на российской почве еще Львом Толстым, отказывавшимся считать романом «Войну и мир» и заявлявшим, что «в новом периоде русской литературы нет ни одного художественного прозаического произведения, немного выходящего из посредственности, которое бы вполне укладывалось в форму романа, поэмы или повести». Теперь, когда «новый период» вот-вот станет позапрошлым веком, с Л. Толстым как литературоведом очень даже можно будет по этому поводу поспорить, поскольку опыт двадцатого столетия сообщает крепость заднему уму. Из нашего времени явственно видно, что любое очередное размывание границ романа неминуемо сменяется его последующей канонизацией. Присущее модернизму стремление рожать всякий раз не роман, не повесть, а «неведому зверюшку», изобретая в каждом опусе новый жанр, в переживаемой нами постмодернистской культурно-исторической стадии уступило место готовности писателей «вполне уложиться» в почтенную романную форму, обеспечивающую и причастность к культурному контексту, и надежду на простое прочтение: ведь именно романы всегда составляли львиную долю читательского потребления художественной словесности.
В общем, этот жанр сегодня пребывает en vogue, а следующий поворот литературной моды, когда свежие новаторы-ниспровергатели объявят об очередном «конце романа», еще слишком далек, чтобы принимать его во внимание. Любой литературный товар для производителя сейчас выгодно обозвать романом — хуже не будет. «Вполне роман» — такой подзаголовок находим, например, на титуле одной из новых книг завзятой модницы Марии Арбатовой. Не удивлюсь, если кто-нибудь, продолжая повышать жанровые ставки и заигрывая с букеровским жюри, определит жанр своего опуса формулой «сверхроман» или «больше чем роман». Некоторая инфляция самого слова «роман» в этих условиях неизбежна. Даже наш брат критик иной раз может прочитать в отклике благожелательного рецензента, что явил он свету не просто сборник статей, а прямо-таки роман о современной словесности. И тут, чтобы, как говорится, крыша не поехала от радости и самодовольства, «хвалимому» требуется и чувство юмора, и запас здравого смысла. Ведь и химик химику может сказать про удачную диссертацию: «читается как роман», причем такая аттестация отнюдь не означает перехода текста из науки в беллетристику, а остается лишь фактом комплиментарно-гиперболической риторики.
Каковы минимальные условия, при которых тот или иной текст может быть объявлен романом? Они нигде юридически не оговорены, и тут возможны любые казусы. Вспоминается, что своеобразный рекорд, достойный занесения в Книгу Гиннесса, был установлен в 1993 году Светланой Васильевой, которая сопроводила подзаголовком «роман» свое произведение, занявшее тогда в «Знамени» ровно три журнальных страницы. Но превзойти этот минималистский рекорд, по-видимому, было невозможно, повторять — бесполезно, и многие соискатели высокого звания романиста во второй половине девяностых годов дружно двинулись в противоположную сторону — они принялись усердно отрабатывать количественную «норму», раздувая объем текста за счет повтора одинаковых событий, утомительной предметной детализации и обилия необязательных рассуждений о чем ни попало. Вот вам здоровенный листаж, и попробуйте сказать, что это не роман! Если это не роман, то что же это?
Отвечаю: очень часто и даже слишком часто это — рассказ, увеличенный до размеров романа. Перефразировка названия романа Ольги Славниковой «Стрекоза, увеличенная до размеров собаки» тут, увы, не случайна, поскольку и это неординарное произведение, отмеченное определенной элегантностью письма и «фламандской» щедростью описаний, страдает общим недугом нынешней элитарной прозы — однообразием и монотонностью. Судьбы двух героинь, матери и дочери, их отношения друг с другом не претерпевают по ходу сюжета качественного развития, мысль о неизбежном конце рода настолько однозначна и заданна, что завершающая рассказ гибель Катерины Ивановны в дорожно-транспортном происшествии никак не тянет на многозначный романный финал. Как говорится, сюжет для небольшого рассказа. Вырастая же до размеров собаки, такие сюжеты-стрекозы утрачивают способность летать — читателю приходится тащить их на поводке, изматывая собственные силы. Причем если в сложном случае со Славниковой мы говорим о творческом противоречии между стилевым обликом текста и его сюжетным построением, то в широком потоке толстожурнальной продукции подзаголовки «роман» сплошь и рядом предстают элементарными приписками. Показательно, что «листажные» квазироманы при публикации в журналах легко поддаются сокращению: отрежьте хоть треть, хоть половину — внутренние связи не нарушатся, поскольку их попросту нет. В общем, по-советски раздутый валовой объем литературного продукта нуждается в тщательной проверке на предмет наличия у него подлинного романного качества. Не всё роман, что этим красивым словом сегодня именуется.
Теперь об эпитете «филологический». Еще лет двадцать и даже десять назад он в применении к художественной прозе отнюдь не смотрелся как украшающий. «Филологичность» тогда все-таки была для общественно-литературного сознания синонимом сухой книжности, вторичности, вымученности. Ситуация радикально изменилась с начала девяностых годов, когда наша проза, освободившись от цензурных цепей, одновременно сложила с себя оперативно-публицистические обязанности и вышла за пределы политической сферы. Политику заменила поэтика, а кто же поймет и оценит поэтику кроме филологов? Может быть, только для них и стоит писать сегодня, ориентируясь на узкий, но зато вполне конкретный читательский круг? К примеру, Евгений Попов, выпуская шесть лет назад свой травестийный роман «Накануне накануне», уже четко понимал, кому в первую очередь адресует он свой насквозь иронический палимпсест, и с непринужденной легкостью внедрил в ткань повествования имена известных зарубежных славистов. Прием тонкий и неотразимый: ну как не прочесть роман, где обессмертили твое имя, где ты фигурируешь в качестве не только научного авторитета, но и литературного персонажа? Впрочем, впоследствии по этой дорожке пошли слишком многие и прием безнадежно опошлили, уже без всякого юмора апеллируя в своих текстах к «давальщикам премий» (выражение Валерия Попова), перечисляя свои заслуги и жалуясь на тяжелое материальное положение. «Постороннему», нетусовочному читателю даже, наверное, неловко присутствовать при таком интимном диалоге. Но это уже издержки, неизбежные в ситуации, когда некоммерческим писателям приходится иметь дело с аудиторией, исчисляемой даже не тысячами, а в лучшем случае сотнями душ. Так каким же может быть роман, адресованный прежде всего филологам и нефилологам просто непонятный? А что, если сейчас только филологическая проза и способна противостоять агрессии масскульта, оставаясь единственным островком в мире пошлости и бездуховности?
Приступая к такому разговору, мы должны для начала выписать патент на самый термин «филологический роман» Александру Генису давшему именно такой подзаголовок своей книге «Довлатов и окрестности». Александр Генис — литературный журналист экстра-класса. Кого в Европе можно в этом качестве поставить рядом с ним? Разве что Петра Вайля. Вести в нынешних антикультурно настроенных СМИ такой филологичный разговор о литературе, да еще сочетая его с демократической доступностью, — задача не менее трудная, чем было некогда пробивание крамольных идей и имен в подцензурных условиях.
Журналистская техника летучего письма помогла Генису написать легкую, веселую, читабельную книгу, где мемуарные свидетельства плавно перетекают в раздумья о довлатовском типе творчества, о феноменологии литературной профессии и судьбы. Слово «роман» в подзаголовке смотрится уместным по многим причинам: перед нами явно не монография (как, скажем, книга И. Сухих о том же предмете), имеется жанровый прецедент романического повествования без вымысла — «Роман без вранья» Мариенгофа, наконец, филологизм здесь особый — без педантизма и занудства. «Мир без ошибок — опасная, как всякая утопия, тоталитарная фантазия. Исправляя, мы улучшаем. Улучшая, разрушаем». После такого пассажа уже не будешь придираться к сравнению Эстонии с Добчинским — там, где по контексту явно нужен Бобчинский, не станешь выяснять, кому — герою или его исследователю — принадлежит авторство орфографической ошибки в «самой загадочной довлатовской фразе», как здесь говорится: «Завтра же возьму на прокат фотоувеличитель» (наречие «напрокат» пишется слитно). В общем, книга раскрепощает читателя, помогает ему быть не слишком «консеквентным» (Генис делает вид, что он, как и Довлатов, не знает сего слова, но я ему в данном случае не верю: если не латынь, то хоть и английский подскажет, что это всего-навсего «последовательный»).
Но, назвавшись груздем, то бишь романом, эта хорошая книга напрашивается на требования большие, чем простой синтез мемуаров и эссеистики. Довлатов, романов не писавший, сам по себе был романным героем, он унес с собой какую-то томительную тайну, взывающую к разгадке — шаг за шагом в сторону большей глубины и бесстрашия мысли. Блестящий же монолог Гениса стремительно скачет по горизонтали. Карл Краус сказал, что тому, кто умеет придумывать афоризмы, незачем писать романы. Это изречение обычно цитируется как апология афоризма, но можно увидеть здесь и иной поворот смысла: афористическая манера, столь эффектная в эссеистике, на романной дистанции может оказаться тормозом композиционной динамики. Афоризм вновь и вновь начинает разговор с нуля, красиво закругляя любое противоречие, не давая в него вдуматься и вжиться. И сам автор при внешней раскованности держит душу застегнутой на все пуговицы, отнюдь не раскрывая свою личность полнее, чем делает он это в передачах радио «Свобода», в коротеньких журнально-газетных эссе или же в процессе тусовочного общения. Может быть, ему и не хотелось свое нутро перед нами демонстрировать — дело хозяйское. Но именно риск глубокой откровенности — в познании и героя, и самого себя — мог стать подлинным эквивалентом и адекватной заменой сюжетного вымысла, мог придать подзаголовочному слову «роман» не только эффектно-полемический, но и вполне буквальный смысл.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.