II. «Узкие врата» и «Семь разговоров»
II. «Узкие врата» и «Семь разговоров»
В прозе Мариэтты Шагинян много художественной легкости, изящества, остроумия; видна умелая техника, и от грациозных нажимов пера выступают яркие и живые фигуры. Но в то же время психологические линии на этих страницах порою так элементарны, что, зная утонченность нашей писательницы, читатель иногда уличает себя в неуместном предположении, будто бы г-жа Шагинян, богатая юмором, ведет свое повествование «нарочно» и с лукавой насмешкой над теми, кто так писал бы всерьез. Словно змеится улыбка на ее устах, и cum grano sails (с крупинкой соли (лат.)) надо принимать ее изложение. К счастью, однако, эту подозрительность скоро отбрасываешь, и от нее остается лишь какой-то неуловимый эстетический оттенок, положительный, желанный, а не отрицательный. Оказывается, что вполне серьезна моральная стихия, проникающая книги автора, дух старинного святочного рассказа, серьезная ласковость – вся эта своеобразная реставрация Диккенса, старое преломившееся через модернизм; оказывается, что нет у автора ложного стыда прел старомодной добротою и простыми истинами жизни; за шуткой, в глубине, оживает нечто умиляющее и трогательное, доверие к душе, – и вот исцеляется порочный, своего принца находит Золушка, свою награду получает добродетель, осуществляется благополучная свадьба, идеал гончаровской Марфиньки, и наступает конец, который «венчает не только дело, но и героев». Мариэтта Шагинян пишет, как она сама выражается, «киноповесть», и то наивное, что идет от кинематографа и его посетителей, не является искусной подделкой: перед нами не стилизация, а естественный стиль. Вот это не совсем обычное сплетение тонкости и морализма, элементов змея и элементов голубя, внутренней свободы и уважительности, свободного ума и преклонения перед вечными догматами – это составляет основную и прекрасную черту в чистых книгах г-жи Шагинян. Непринужденные страницы ее, точно сквозистые, чуждые всякой грузности, изящно-простые, содержат в себе, под незатейливой оболочкой, ту или другую мысль, глубокую, религиозную, светлую; раздвигаются мирные рамки какой-нибудь тирольской легенды, например, и неожиданно проступает редкая ценность. Там, где «душистые воздушные местечки» Тироля, где «кажется, будто ты у одной из бесчисленных бьющихся артерий земли: так необычайно сконцентрирована в этом уголку земная теплота и густота», там, по поводу одного самоубийства, в напутствие одной «несчастной, до безумия перепуганной одиночеством» душе, убедительно звучат художественные суждения автора о разнице между великой любовью и слабой жалостью, о тех «узких вратах», которые воздвигает христианская мудрость, о смысле страдания. Выходит, что девушка Клара была не права перед Богом, обрекая себя и других на скорбь и веря в очистительную силу одного только горя. Она представляла себе, что «люди подобны пробкам: они рождаются с легким сердцем, которое вечно норовит всплыть на поверхность, ищет легкого и пустого, не переносит и боится глубины; жизнь подобна морю, драгоценный смысл и лучшие дары которого, как жемчужины, таятся на самом дне; человек одной своей первородной тяжестью не может достичь жизненной глубины, – он, как пробка, держится на поверхности мироощущения; и вот, чтобы довести его до глуби и до жемчужной жизни, мудрый Творец швыряет в человека время от времени камушками: камень попадает на пробку, утяжелит ее вес, и пробка уходит на дно, где обретает жемчужину… Богу угодно страдание, – ведь Он даже Сыну своему подарил жемчужину Воскресенья через камень гробницы». Но вещий сон показал Кларе, что ангелы, охраняющие «узкие врата», исполняя Божье поручение, не требуют от людей несчастья и скорби: великая и благостная тайна этих узких врат заключается в том, что они «слишком узки для одного», что «сюда проходят лишь по двое», что жизненный путь надо совершать непременно со спутниками. Не умиленное спасение собственной одинокой души заповедано людям, а нечто другое: «до конца удержать и до конца возлюбить, чтоб было с кем войти в узкие врата Вечности». Не жалость ко всем, а сосредоточившаяся любовь – это настроение, в переливах внутренней торжественности и внешней простоты, чуется на многих страницах Мариэтты Шагинян. И оттого даже те ее герои, которые хотели бы оттолкнуть от себя любовь, оказываются ее радостными жертвами, находят в ней свой вожделенный клад. Например, барышня Тата, которая констатировала в себе отсутствие «нравственных принципов» и даже самой души, которая от гложущей скуки, от внутренней незанятости болтала с авиатором Невзлетайко (ни разу, впрочем, не летавшим) и спрашивала, нельзя ли «отменить» закон притяжения, которая вздумала корыстно поиграть в любовь, – легкомысленная Тата эту игру проиграла, сама полюбила и, полюбив, нашла свою душу и «нравственные принципы». Или – милая полунегритянка Мэри; она встретилась на дороге русскому эмигранту, который искал в жизни определенности и исповедовал, что мы, русские, «всегда вне себя и вне своей судьбы», что мы забегаем вперед навстречу своему часу, а не дожидаемся его спокойно, что даже обломовщина – это «тихий бунт»: «лошади иногда ложатся, не доезжая до конюшни… мы все когда-нибудь ляжем… от одной этой мысли Обломов вылез из своей судьбы и лег преждевременно, не дожидаясь, когда его распрягут., судьбе просто с нами нечего делать… она привыкла натыкаться на известную упругость, привыкла встречать противодействие, бороться с человеком, приобретать реальность… а у нас она натыкается на одних нетерпеливо лежащих… поэтому она у нас до сих пор не может принять никакой плотности и реальности и шатается, как невбитый гвоздь; поэтому мы все как бы люди без судьбы и Россия – страна без судьбы», – так этому эмигранту (умные речи которого г-жа Шагинян не должна бы, правда, вставлять в киноповесть, ума и речей вообще не приемлющую) Мэри вернула определенность тем, что полюбила его и полюбилась ему: «Он положил голову на смуглое плечо Мэри и думал, не мыслями, а чувством, что кто-то твердый, радостный, вечный связал его бытие с землею, людьми, родиной, раскрывает путь и указывает долг; кто – это родное, смуглое тельце с серьезной душой, любовь или, может быть, Бог?»
Внешне занимательные фабулы нашего автора нередко пронизываются не только этой мыслью о торжествующей, определяющей любви, о любви как откровении, но и другими идеями. Например, дорожит писательница мыслью, что «полезно было бы людей, подобно картам, время от времени перетасовывать», менять их жизненные ситуации, осуществлять человеческий калейдоскоп. Или вот женщина-красавица тайну своей добродетели находит в любви к самой себе: «Мне было так благодарно и радостно, что Бог сделал меня прекрасной… Я подумала, что это нужно хранить и не погубить. То есть не красоту хранить, а себя, чтобы быть ее достойной». Или отмечается роковое «перемещение», в силу которого человек начинает жить не живыми своими клетками, не духом и сознанием, а своей вещественностью и тяготеет к миру неорганическому, перемещает в себе центр, и на этой почве происходит у него странное сближение с вещами, с элементами земли; он любит их, но они враждебны ему, и стихии овладевают им, если в таком взаимном тяготении, любви и вражде он не овладевает ими; как бы то ни было, «нынче уже не человек делает вещи, а вещь делает человека».
Книга Мариэтты Шагинян, озаглавленная «Семь разговоров», менее значительна, менее ярка, чем «Узкие врата», но и на ней лежит та же печать оригинального дарования, острой, порою играющей мысли, большого и многосторонне заинтересованного ума. С особенным вниманием прочтут все первый рассказ – «Семь разговоров», из впечатлений немецкой ссылки, в которую попали герои, застигнутые войной в Германии, высланные в Баден-Баден. Невольные обитатели немецкого города за общим столом пансиона ведут между собою беседы о войне, о характере государства, о смысле истории; и так как собеседники принадлежат к разным национальностям, то это и дает возможность автору развернуть цветную и очень характерную вереницу типов и миросозерцании. – Рождественская сказка о «последнем милитаристе» рисует человека, который уже потому, через два столетия после наших дней, является милитаристом, что, убежденный в пагубности пацифизма для нравственного уровня людей, он объявил войну самому себе, своим слабостям, инстинктам и порокам. Деятели клуба пацифистов всячески убеждали его примириться с собой, – но тщетно. Энтведеродер (так звали последнего милитариста) оставался непреклонен, не хотел прощать самого себя, твердо решил покончить с собой.
И вот он убил мешавшего его самоубийству портного Пинчука; но убитый, с благостным и светлым лицом, в последнее мгновенье простил убийцу, успел вымолвить слово «прощаю». И после этого, потрясенный, не убил себя милитарист, а заплакал над убитым, как еще никогда не плакал. Прощенный другим, он тогда простил самого себя, и он перестал быть милитаристом, когда убил: вот проба, которой не выдержит никакой принципиальный, теоретический милитаризм. – Нравственная идея вытекает и из рассказа «Заповеданное», – та идея, что «кто поступил, тот уступил»: от дурной мысли до дурного поступка – расстояние очень большое, и разница между ними не количественная, а качественная; заповедь охраняет меня, не дает мне совершить дурного действия, и не самая наличность во мне искушения, соблазна осуждает меня, а моя уступка искушению, реализация его. Это – «катехизис» (как замечает один из героев рассказа, журналист Федя, блестящий и передовой ум, речи свои снабжающий множеством цитат, «начиная от Гераклита и кончая Ивановым-Разумником»…); однако в том-то и заключается особенность г-жи Шагинян как автора, что она не стесняется катехизиса, не стыдится старых моральных ценностей и понимает всю привлекательную искренность своих героев и «Головы Медузы», ищущих такого сожительства людей, при котором все получали бы и никто бы не терял (а теперь это не так: «все, что мы получаем, – это не из воздуха, не из материи, не из кассы, а от такого же существа, как мы; кассы в мире не существует»). Но мораль дает Мариэтта Шагинян без морализации; у нее духовная свобода, игра души, легкость изящного рисунка, и в живой, остроумной, искрящейся форме, с налетом тонкой шутливости и лукавства, предлагает она свои духовные драгоценности. У нее – мною писательской изобретательности, выдумки, власти над вниманием читателя; и дорого то, что это соединено с какою-то внутренней благочестивостью; утонченное сливается в ее рассказах с простотой, и, как истинная аристократка, Мариэтта Шагинян не боится показаться мещанкой.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.