Глава XII. НЕСКОЛЬКО СЛОВ О БУДУЩЕМ ДИККЕНСА
Глава XII. НЕСКОЛЬКО СЛОВ О БУДУЩЕМ ДИККЕНСА
О нашем времени труднее всего запомнить, что оно — просто время; мы думаем, того не замечая, что уже настал день Суда. На самом же деле все современное, теперешнее может быстро исчезнуть: все преходящее пройдет. Мало сказать, что старое мертво, новое тоже мертво, бессмертно только вечное. Чем ближе вы к сегодняшней моде, тем больше отстали от завтрашней. Поэтому, пытаясь решить, будет ли тот или иной писатель, как говорят, жить в веках, надо очень точно понять, что же вечно в человеке, если есть в нем что–нибудь вечное. А это нелегко, если у вас нет веры или хотя бы последовательной философии.
Люди равны не только перед лицом сословий, но и перед лицом столетий. Чувствовать свое бесконечное превосходство над человеком XII века — такой же чванный снобизм, как кичиться перед человеком с окраины. Конечно, мы с ним разные; быть может, мы чем–то выше его; но плохо то, что мы в обоих случаях думаем о мелких различиях, а не поражаемся и не радуемся тому, что нас объединяет. Все, что вблизи, кажется больше, чем оно есть, — вот в чем трудность; поэтому нам представляется извечным то, что, быть может, преходяще и временно. Мало кто понимает, например, что со временем, может статься, недавний расцвет науки покажется блестящим, коротким, неповторимым и преходящим, как расцвет искусства в век Возрождения. Мало кто понимает, что привычка читать и писать выдуманные повествования в прозе может исчезнуть, как исчезла баллада, повествование в стихах. Мало кто понимает, что письмо и чтение вообще — знания произвольные — могут уйти, как геральдика.
Бессмертный разум не исчезнет и будет судить Диккенса. Я думаю, ни один из наших ученых не отрицает, что Диккенс займет высокое место в вечной литературе. Хотя все предсказания шатки, я постараюсь предсказать в этой главе, что из английских писателей XIX века он займет не только высокое, но и первое место. При нем, в дни его славы, средний англичанин сказал бы, что в Англии есть пять–шесть прекрасных и равных писателей. Он назвал бы Диккенса, Булвера–Литтона, Теккерея, Шарлотту Бронте, Джордж Элиот, кого–нибудь еще. Прошло лет сорок, и перечень этот изменился. Одни скажут теперь, что выше всех Теккерей и Диккенс, другие прибавят Джордж Элиот, третьи — Шарлотту Бронте. Я осмелюсь предположить, что пройдут годы, все пересмотрят снова, и Диккенс станет первым среди писателей Англии XIX века, точнее, он останется один.
Я знаю, что мнение это вызывающе, почти дерзко, и оно вовлечет нас в лишние споры, в которые блестяще влез Суинберн, написав так хорошо о Диккенсе [104]. Писателей прошлого века я считаю не мелкими, а менее великими, чем Диккенс, — и ничего больше. Несомненно, люди будут всегда возвращаться к Теккерею, к осеннему богатству его чувств, к его восприятию жизни, как печального и священного воспоминания, которое надо хотя бы сохранить во всех подробностях. Не думаю, что умные люди забудут его. Умные, ученые люди возвращаются к лирикам Плеяды, к тонкости и мудрости Дю Белле; вернутся они и к Теккерею. Но Диккенс, мне кажется, заслонит всю нашу эпоху, как Рабле заслонил Плеяду, Возрождение и весь мир.
Начнем с доказательств от противного. Диккенса особенно сильно (и вполне справедливо) осуждают за то, что никогда не мешало бессмертию. Прежде всего его упрекают в том, что он очень часто писал плохо. За это нередко недооценивают при жизни, но для вечности это роли не играет. Шекспир и Вордсворт не только часто писали плохо — они очень часто писали очень и очень плохо. Человечество редактирует великих. Вергилию не стоило уничтожать слабые строки, мы потрудились бы за него. А когда речь заходит о Диккенсе, есть особая причина прощать слабые места. Как я говорил, у него была черта или претензия, ничем не связанная с его гением: он хотел делать все, дарить читателю все эмоции на свете. К тому же он вершил какой–то Страшный суд от литературы: подлость давал в наказание, добродетель — в награду. Это лучше всего пояснить одним примером из сотен. Добрый еврей в «Нашем общем друге» (ненужный и неубедительный) возник потому, что одна еврейская дама предположила в письме, будто злой еврей в «Твисте» бросает тень на всех евреев. Это настолько нелепо, что трудно представить, как может писатель прислушаться хоть на минутку к подобному упреку. Значит, если мы выдумаем плохого аукционера, надо уравновесить его хорошим; если мы создали злого филантропа, надо тут же, как это ни трудно, в муках создать доброго? Упрек нелеп, но Диккенс, изничтожавший людей за более здравые упреки, не обиделся на корреспондентку. Ему польстило, что его приняли за высшего судью; ему польстило, что именно ему суждено судить Израиль. Все это так далеко от литературы, так суетно и мелко, что нам нетрудно отделить это от его серьезного дара. Надо ли говорить, что под серьезным даром я подразумеваю дар комический. Столь пустые причуды легко простить, как прощаем мы стихи государственному мужу. Их легко отмести, не заметить, как неумелые опыты человека, великого в другом, — скажем, политические рассуждения Тинделла или философские рассуждения Геккеля [105]. Мне кажется, наши потомки не будут думать о том, что Диккенс иногда писал плохо; они просто будут знать, что он писал хорошо.
Обвиняли его и в том, что его сюжеты и герои карикатурны, невероятны. Но это значило только, что они невероятны в тогдашнем мире и у тех писателей — скажем, Теккерея и Троллопа, — которые очень точно этот мир описывали. Некоторые, как ни странно, думают, что на судьбу Диккенса может повлиять изменение нравов. Это неумно. Кто–кто, а творцы невероятного не страдают от перемен; Бансби никогда не станет менее невероятен, чем был при своем создании. От времени пострадают именно точные, дотошные писатели, подмечавшие каждую черточку этого преходящего мира. Очевидно, что факт — самое хрупкое на свете, более хрупкое, чем мечта. Мечта держится две тысячи лет. Все мы мечтаем, например, о совершенно бесстрашном человеке, и Ахилл жив по сей день. Но мы совсем не знаем, возможен ли такой человек. Реалисты той поры, слава богу, забыты, и некому нам рассказать, сильно или не очень сильно преувеличил Гомер храбрость Ахилла в бою. Выдумка пережила факт. Так и выдуманный Подснеп может пережить факты нашей коммерческой жизни, и никто не узнает, был ли он возможен — все будут знать лишь, что он очень нужен, как Ахилл.
Положительные доводы в защиту бессмертия Диккенса сводятся к слову, которое не подлежит обсуждению: творчество. Диккенс творил то, чего не сотворить никому. Он создал Дика Свивеллера совсем не в том смысле, в каком Теккерей создал полковника Ньюкома. Теккерей творил, наблюдая, как ученый. Диккенс творил, как поэт, и потому он вечен. Можно привести и еще один довод. Бессмертен, по–моему, тот, кто делает общее людям дело — но по–своему. Я хочу сказать, что его творения нужны всем, но творит он, как никто другой. Его соотечественники делают то, что делают не хуже в других странах, и получают славу при жизни, а после смерти отходят на вторые, или третьи, или четвертые места. Чтобы мысль была ясней, обращусь к военным. И Веллингтон, и Нельсон знамениты, но никто не станет отрицать, что слава Нельсона растет, а Веллингтона угасает. Ведь Веллингтон прославился тем, что хорошо воевал за Англию, как двадцать таких же генералов воевали за Австрию, Францию и Пруссию. Нельсон же — символ особого воинского дела, и доступного всем, и чисто английского: он — моряк. Диккенс — общий, как море, и английский, как Нельсон. Теккерей, Джордж Элиот и другие славные писатели славной Англии подобны Веллингтону. Они — реалисты, тонко постигавшие душу, но так же тонко и даже тоньше делали это во Франции или в Италии. Диккенс творил всеобщее, которое мог создать только англичанин. И вот доказательство: только он и Байрон, словно два шпиля, поражают взор иностранца. Объяснять это долго, и я скажу лишь об одном. Никто, кроме англичанина, не может пропитать свои книги яростной насмешкой и яростной добротой. На континенте, где жива недобрая память о политических переворотах, карикатура жестока. Никто, кроме англичанина, не может изобразить демократию, состоящую из свободных и все же смешных людей. В странах, где за свободу проливали кровь, чувствуют: если человека не изобразишь достойным, его сочтут рабом. Истинно велик сделавший для мира то, чего мир не может сделать для себя. Я думаю, Диккенс это сделал.
Час абсента миновал. Мелкие писатели больше не будут докучать нам тем, что Диккенс слишком весел для их печалей и слишком чист для их радостей. Но нам немало еще надо пройти, пока мы вернемся к тому, о чем он хотел нам поведать; а пойдем мы долгой английской дорогой, извилистой дорогой Пиквика. Но ведь о ней он и хотел поведать нам. Он хотел сказать, что дружба и истинная радость не случайные эпизоды в наших странствиях. Скорее странствия наши случайны по сравнению с дружбой и радостью, которые, милостью божьей, длятся вечно. Не таверна указывает путь, путь ведет к таверне. А все пути ведут к последней таверне, где мы встретим Диккенса с его героями и выпьем вместе с ними из огромных кубков там, на краю света.