«ВОЙНА И МИР»
«ВОЙНА И МИР»
1
Величайшее творение Толстого роман «Война и мир» занимает первостепенное место в ряду тех явлений русской литературы, которые завоевали ей мировое признание, определили ее ведущую роль среди национальных литератур других стран. В свое время Белинский писал, что поэты мирового масштаба «могут являться только у народов, призванных играть в судьбах человечества всемирно — историческую роль, то есть своею национальною жизнию иметь влияние на ход и развитие всего человечества».[333] Такое влияние русская жизнь приобрела в пореформенную эпоху, эпоху вызревания национального события огромной всемирно- исторической важности — первой в России народной, буржуазно — демократической революции.
«Война и мир» была написана в первое пореформенное десятилетие (с 1863 по 1869 год), когда проблема народной, крестьянской революции стояла в центре политической борьбы между двумя тенденциями буржуазного развития страны — революционно — демократической и либерально — монархической. Остротой политической борьбы 60–х годов и сложным отношением к ней самого Толстого подсказаны как общая проблематика «Войны и мира», так и решение, которое получила в романе центральная проблема эпохи — проблема народа.
Историческая тематика романа возникает у Толстого в ходе его раздумий о современности.
Первую параллель между современностью и эпохой Отечественной войны 1812 года провела в сознании Толстого Крымская война. Поражение царизма в этой войне и патриотическая самоотверженность непосредственных защитников Севастополя поставили перед писателем вопрос о роли народа, личности и правительственной власти в историческом процессе, т. е. тот самый вопрос, из которого и вырос идейный замысел «Войны и мира».
Поражение в Крымской войне и слава 1812 года заставили Толстого задуматься также о пути, пройденном Россией, и прежде всего русским дворянством, за годы, отделяющие столь противоположные по своим результатам военно — исторические события.
В 1857 году Толстой пишет повесть «Два гусара». Один из героев, Турбин — старший, — представитель славного и «наивного» времени «Милорадовичей, Давыдовых, Пушкиных». Его сын обрисован как типичный представитель современного писателю, измельчавшего, деградирующего дворянства, утратившего вместе с некоторыми крайностями и пороками своих отцов и присущие последним широту, силу и благородство характера. Турбины — старшие вместе со всем народом победили в 1812 году непобедимого до того завоевателя Наполеона I; Турбины — младшие, несмотря на патриотическую самоотверженность народно — солдатской массы и других рядовых защитников Севастополя, позорно проиграли Крымскую войну Наполеону III. Таков исторический подтекст повести «Два гусара», развивающий, хотя и в несколько ином аспекте, проблематику «Бородина» Лермонтова:
Да, были люди в наше время,
Могучее, лихое племя:
Богатыри — не вы.
Повесть Толстого недвусмысленно направлена против либерализма 50–х годов как идеологии буржуазного практицизма, носителем которой и выступает Турбин — младший.[334]
Либерализм — самое чуждое, самое враждебное для Толстого явление современности.[335] Необходимо, однако, подчеркнуть, что в «Двух гусарах», равно как и в других произведениях второй половины 50–х — начала 60–х годов, Толстой обрушивается на «прогрессистов» с позиций принципиального аполитизма, с позиций безоговорочного отрицания политической деятельности как таковой — не только охранительной и либеральной, но и революционной. Об этом, помимо других многочисленных фактов, наглядно свидетельствует полемическое вступление к роману «Декабристы», начатому Толстым во второй половине 50–х годов.
Вступление представляет собой резко сатирическую картину общественно — политического оживления второй половины 50–х годов, одновременно и либерального и демократического, охарактеризованного как шумиха, не имеющая ничего общего с народными нуждами и национальными интересами страны, только что перенесшей тяжелое военное поражение. Тут возникает вторая параллель между современностью и сравни- нительно недавним историческим прошлым, но по линии сопоставления уже не столько самих военных событий, сколько их политических последствий: движения декабристов, с одной стороны, и общественного подъема современности— с другой. То и другое Толстой именует состоянием, «два раза повторившимся для России в XIX — м столетии: в первый раз, когда в 12–м году мы отшлепали Наполеона I, и во второй раз, когда в 56–м году нас отшлепал Наполеон III» (17, 8). Трудно сказать, какое освещение получила бы в начатом романе тема декабристского движения. Несомненно одно — оно привлекло внимание писателя как явление, с одной стороны, родственное, но в то же время и во многом противоположное политическим веяниям современности.
В дошедших до нас начальных главах неосуществленного романа действие развивается во второй половине 50–х годов. В Москву из сибирской ссылки возвращается амнистированный декабрист Петр Иванович Лаба зов. Это явный и несомненный прообраз Пьера Безухова, одного из центральных героев романа «Война и мир».[336]
Образ Лабазова, свежего и крепкого старика, оставшегося верным несколько наивным, но благородным убеждениям молодости, противопоставлен сатирически обрисованным образам молодых либера. цьных болтунов второй половины 50–х годов.
События 1812 года непосредственно не охватывались сюжетом о возвратившемся из ссылки декабристе, но они не могли не учитываться замыслом романа, как важнейшая предпосылка декабристского движения и как контрастирующая историческая параллель к событиям Крымской войны с ее политическими последствиями.
Идя в работе над «Декабристами» от современности к эпохе «заблуждений и несчастий» своего героя, т. е. к эпохе 1825 года, а от нее ко времени его «молодости», т. е. к эпохе 1812 года, Толстой нашел в последней благодарный материал, освещающий опытом прошлого важнейшие события современности — Крымскую войну и развернувшуюся после нее в ходе подготовки и проведения реформы острую общественно- политическую борьбу.
Идейное единство неосуществленного романа о декабристах с выросшим из него замыслом «Войны и мира» представляется несомненным. Необходимо учесть, что замысел «Войны и мира» не отменял замысла «Декабристов», а только расширял его хронологические рамки. Вместо двух эпох русской жизни — современной и декабристской он охватывал теперь «три поры» исторической жизни, через которые писатель намеревался провести своего героя — участника войн 1805–1812 годов с Наполеоном, деятеля дакабристского движения и амнистированного ссыльного, вернувшегося из Сибири в 50–х годах. Этому грандиозному замыслу не суждено было осуществиться. Но он со всей несомненностью свидетельствует о широте исторической перспективы идейных истоков романа «Война и мир».
Замысел «Декабристов» важен не только для уяснения идейного генезиса величайшего произведения Толстого. В написанных главах неосуществленного романа обнажен тот завуалированный в «Войне и мире» ракурс, в котором собственно историческая тема этого романа соотнесена с современной писателю общественно — политической жизнью. Соотнесенность эта глубоко противоречива. Она реализуется в противопоставлении величия народно — патриотического подвига 1812 года всяческим, но одинаково бесплодным, по мнению писателя, формам административного руководства и политического воздействия, от кого бы они ни исходили — от Наполеона или Александра, от царской бюрократии, либеральных или революционных деятелей. Реакционное в своем втором, антиполитическом аспекте, это противопоставление опиралось, однако, на демократические тенденции жизни пореформенных лет и по — своему отражало их. Ленин указывал, что ориентация «на сознательность и самодеятельность не помещичьих, не чиновничьих и не буржуазных кругов»,[337] а на самодеятельность и сознательность самих народных масс была важнейшей исторической заслугой Чернышевского и других революционных демократов, так как отражала объективные перспективы реального исторического процесса — вызревание первой в России народной революции.
Именно эта важнейшая тенденция пореформенной действительности и получила свое гениальное художественное, хотя и в высшей степени противоречивое, отражение в философско — исторической проблематике «Войны и мира», утверждающей решающую роль в истории именно самодеятельности народных масс и в то же время отрицающей возможность политического руководства ими.
2
Мнение исследователей сходится на том, что «Война и мир» это не просто роман, а «роман — эпопея». Специально этому вопросу посвящена значительная часть книги А. В. Чичерина «Возникновение романа — эпопеи».
Как и всякое понятие, слова «эпопея», «эпос» могут употребляться и употребляются в переносном, метафорическом значении, вызывая в нашем сознании представление чего то величественного, героического, масштабного в изображении частной и исторической жизни людей. Но все эти представления настолько общие, позволяющие подводить под определение «роман — эпопея» столь различные по своей эстетической природе явления, что их собственная индивидуальная специфика при этом совершенно стирается. Конкретно — исторического содержания термин «роман — эпопея» в себе не несет, и каждый исследователь понимает его по — своему, часто весьма произвольно и поверхностно.[338]
В конечном счете дело не в термине, а в том, чтобы понять жанровое своеобразие «Войны и мира» в свете общих закономерностей развития реалистического романа XIX века, становления и эволюций его различных жанровых форм.
Основной формой русского реалистического романа от Пушкина до Тургенева был роман социально — психологический.
Знаменуя крупнейший шаг вперед по сравнению с историческими романами Вальтера Скотта на пути постижения внутреннего мира человека и его общественной сущности, русский социально — психологический роман, как и западноевропейский, был ограничен в своих познавательных возможностях относительно узкими рамками частных судеб, составлявших в нем основной предмет изображения. Если историческим романам Вальтера Скотта не хватало психологической глубины и достоверности, на что в свое время указывал еще Стендаль,[339] то социально — психологическому роману, в том числе и романам самого Стендаля, недоставало той широты охвата действительности, которая отличала романы Вальтера Скотта. Если историзм Скотта, как об этом говорил Белинский, и положил начало «социальности» реалистического романа XIX века, то у последующих романистов эта «социальность» углублялась анализом различных сторон современного состояния общества и в значительной мере утратила присущее ей у Вальтера Скотта качество широкого философско — исторического синтеза. Этот синтез продолжал жить только в исторических романах французских романистов — Гюго, А. де — Виньи и др., причем за счет весьма относительной психологической достоверности героев («Собор Парижской Богоматери», «Сен — Мар» и др.). Последнее составляло также отличительную черту русских последователей Вальтера Скотта — Н. Полевого и М. Загоскина.
Замыслы исторических романов Пушкина и Лермонтова остались нереализованными, за исключением «Капитанской дочки». По своим жанровым особенностям «Капитанская дочка» стоит ближе к повести, чем к роману. Но она закладывает основы нового в литературе того времени типа исторического романа, связанного с новым, реалистическим пониманием истории — как «поступательного движения человечества, определяемого борьбой социальных сил».[340] Уже не национальная экзотика исторических событий, не внешний колорит места и времени, как к. романах Вальтера Скотта, не говоря уже о романах Загоскина и Полевого, а генетическая связь прошлого и настоящего, освещение опытом прошлого важнейших вопросов и перспектив современности стоят в центре всех исторических произведений, замыслов, рассуждений и изысканий Пушкина и определяют собой проблематику «Капитанской дочки», так же как и «Медного всадника».
Движение Пугачева предстает в повести Пушкина не только как событие исторического прошлого, но и как знаменательное проявление одной из важнейших социальных тенденций и сил русской исторической жизни вообще, в ее прошлом, настоящем и будущем. Удельный вес мятежной крестьянской стихии в национальной жизни определяется в «Капитанской дочке» отнюдь не поражением Пугачева, а соотношением его внутренне богатого, духовно мощного социально — психологического облика с социально — психологическим обликом субъективно честного и благородного, но объективно «совершенно бесцветного» Гринева — рядового представителя социальной опоры крепостнической монархии.
Переосмыслив в духе реалистического понимания истории художественные традиции и завоевания романтического историзма Вальтера Скотта, Пушкин раскрыл в самой психологии героев «Капитанской дочки» историческую и нравственную сущность представляемых им социальных сил и этим непосредственно проложил путь автору «Войны и мира». Но в отличие от Толстого, раскрывающего в «Войне и мире» бесконечное многообразие различных проявлений истории в человеке, Пушкин анализирует историческое прошлое только в одном разрезе, в разрезе основного социального конфликта эпохи, оставляя в стороне все ее другие явления и стороны. В этом отношении изображение и человека, и истории в «Капитанской дочке» можно сравнить с гениальным по точности и выразительности рисунком, в то время как в «Войне и мире» оно вырастает в огромное живописное полотно.
Представляется не случайным, что наряду с «Капитанской дочкой» Пушкин написал «Историю Пугачева». Так же обстояло дело в творчестве Пушкина и с темой Петра. Постоянно обращаясь к ней как художник, поэт работал и над историческим трудом из эпохи Петра, оставшимся незавершенным. Все это говорит о том, что жанр исторического «вымышленного», т. е. художественного, повествования отнюдь не сливался в сознании Пушкина с жанром исторического исследования, подобно тому как их разграничивал и Вальтер Скотт. Отцу исторического романа также принадлежит ряд обширных исторических трудов, в том числе многотомная «История Шотландии» и «Жизнь Наполеона Бонапарта».
Толстой же не только не испытывал потребности писать параллельно с «Войной и миром» исторический труд об эпохе 1812 года, но в принципе отрицал познавательную ценность всех написанных о ней и других исторических трудов, будучи убежден, что историческая истина доступна только художественному познанию. «Мы не можем понимать истории иначе, как ложью», — утверждает Толстой в одном из набросков предисловия к «Войне и миру» (13, 56). «История хочет описать жизнь народа — миллионов людей, — говорится в дневнике писателя. — Но тот, кто не только сам описывал даже жизнь одного человека, но хотя бы понял период жизни не только народа, но человека, из описания, тот знает, как много для этого нужно. Нужно знание всех подробностей жизни, нужно искусство — дар художественности, нужна любовь» (48, 124–125). История, по убеждению Толстого, не может оставаться только историей выдающихся и редких событий— «памятников — вех», «на необъятном пространстве отстоящих друг от друга», — вех, между которыми историки протягивают «ничего не выражающим языком воздушные, воображаемые линии». Задача подлинной истории — воссоздать самое течение, ход прошлой жизни людей во всем его многообразии. «Что делать истории?», — спрашивает Толстой и отвечает: «Быть добросовестной. Браться описывать то, что она может описать, и то, что она знает — знает посредством искусства. Ибо история, долженствующая говорить необъятное, есть высшее искусство… История — искусство не имеет той связанности и невыполнимой цели, к[оторую] имеет история — наука. Ист[ория]-искусство, как — и всякое искусство, идет не в ширь, а в глубь, и предмет ее может быть описание жизни всей Европы и описание месяца жизни одного мужика в XVI веке» (48, 125–126). Эти строки, написанные вскоре после окончания «Войны и мира» (апрель 1870 года), четко формулируют принятый в романе метод интерпретации истории, художественный метод, полемически противопоставленный не только современной писателю исторической науке, но и всем формам художественно — исторического повествования, включая эпос в собственном смысле слова. Показательна в этом отношении конспективная запись, сделанная Толстым на полях рукописи, представляющей черновую редакцию описания Шенграбенского сражения: «Ср[ажение] с точки зрения истории, с т[очки] зрения эпической] поэзии и с н[ашей] т[очки] зр[ения]».[341]
С точки зрения писателя, реальное содержание исторической жизни складывается из противоречивого течения и взаимодействия миллионов частных человеческих судеб, в принципе — частных судеб всех людей данной эпохи. Что же касается исторических событий как- таковых, то сами по себе они не могут быть предметом научного или художественного анализа, поскольку являются не более как внешними вехами, непосредственно ощутимыми и преходящими результатами непрерывного процесса исторической жизни всех людей. «Война и мир» — это есть роман- история, история — искусство, где в отличие от исторического романа сняты все границы между историческим бытием и частной жизнью людей, а тем самым и между собственно историческим и художественным повествованием. Индивидуальные судьбы, помыслы, устремления, поступки героев романа в своей совокупности представляют непосредственную действительность описываемой исторической эпохи. История в той же мере обусловливает жизнь людей, в какой складывается, вытекает из совокупности бесконечного числа индивидуальных человеческих существований как их общий и необходимый результат.
Предпринятая А. А. Сабуровым, автором фундаментальной и в целом содержательной научной монографии о «Войне и мире», попытка расчленить произведение на роман, с одной стороны, и историческую эпопею — с другой,[342] находится в прямом противоречии с жанровым своеобразием величайшего творения Толстого, как романа — истории, и лишний раз свидетельствует об искусственности его отнесения к жанру эпопеи.
Изображение русской жизни и военных событий 1805–1812 годов подчинено в «Войне и мире» задаче не только восстановления конкретной исторической истины, но и выявления на материале этой истины самых общих закономерностей общественного и личного бытия, в равной мере подчиняющих себе судьбы и народов, и отдельных людей, начиная от верховных правителей и кончая любым солдатом или крестьянином.
Как Толстой понимал эти закономерности — вопрос особый, и он будет рассмотрен ниже. Но само по себе выявление такого рода закономерностей было задачей, до которой не подымался ни один из великих предшественников Толстого. Толстой отдавал себе в этом отчет и потому затруднялся определить жанровую природу своего «сочинения». «Это не роман, еще менее поэма, еще менее историческая хроника, — писал он. — „Война и мир“ есть то, что хотел и мог выразить автор в той форме, в которой оно выразилось» (16, 7).
Почему с точки зрения Толстого «Война и мир» не роман? Петому что познавательные возможности этого жанра ограничены частными судьбами, имеющими свое начало и свой конец, свою завязку и свою развязку, с которой «уничтожается интерес» повествования. А жизненный процесс, отображенный в «Войне и мире», в принципе бесконечен и всеобщ. Он как бы протекает сквозь изображаемые события и судьбы их действительных и вымышленных участников, воплощается в том и в другом, но отнюдь не начинается и не кончается. Исторические события «вырезываются» постепенно одно из другого и как бы продолжаются одно в другом. В событиях 1812 года продолжаются события французской революции, последняя в свою очередь «вырезывается» из эпохи Людовика XIV и т. д. События 1812 года не кончаются изгнанием французов из пределов России, они продолжаются в заграничных походах русской армии 1813–1815 годов, в «погибели Наполеоновской Франции», в Священном союзе, в движении декабристов и т. д., вплоть до событий Крымской войны и реформы 1861 года.
Как момент жизни человечества жизнь князя Андрея, Пьера Безу- хова, Наташи Ростовой и других героев романа не прекращается и не прекратится после их смерти. Она будет продолжена жизнью Николеньки Болконского, детьми Наташи и Пьера, Николая Ростова и княжны Марьи, — детьми, не случайно вбегающими в эпилоге в гостиную к родителям, точно так же как в первых главах молодежь дома Ростовых вбегала в гостиную своих родителей. Круговорот жизни вечен, ее движение бесконечно.
Почему «Война и мир» не поэма? Потому что величию и героике индивидуального подвига, воспеваемых эпосом в собственном смысле этого слова, в «Войне и мире» противопоставлены величие и героика совершенно иного характера.
Почему «Война и мир» не историческая хроника? Потому что хроника описывает только внешнее течение, видимость событий и не проникает в их философскую сущность, в выявлении которой и заключается пафос «Войны и мира». Кроме того, «Война и мир» не является ни романом, ни поэмой, ни хроникой потому, что это одновременно и то, и другое, и третье, сплавленное воедино, в нерасторжимое идейно — художественное целое, не подходящее ни под какое из обычных жанровых форм сочинение, «книга о прошедшем».
3
О философской концепции «Войны и мира», концепции во многом чуждой нашему миропониманию, принято говорить скороговоркой, как о каком?то досадном «довеске» к гениальному художественному произведению, и объяснять этот «довесок» пресловутым противоречием между художественным методом и мировоззрением писателя. В тех же немногих случаях, когда философско — исторические воззрения Толстого подвергаются серьезному и специальному анализу, они рассматриваются обычно вне связи с художественной системой романа.[343] Тем не менее такого рода анализ свидетельствует о том, что философия истории Толстого в «Войне и мире» далеко не столь кустарна и примитивна, как это изображается в литературоведческих работах. До сих пор остается нераскрытой ее связь с идеями французской романтической историографии, многие труды которой были известны Толстому задолго до начала работы над «Войной и миром», а некоторые изучены в процессе создания романа. Это вопрос, настоятельно ждущий своего изучения.[344]
Так или иначе, но несомненно одно: отрывать философию «Войны и мира» от художественной ткани, не изуродовав эту ткань, невозможно. Невозможно потому, что философская концепция Толстого выражена не только в философско — исторических рассуждениях автора, вкрапленных в действие романа, и не только в образе Кутузова, но пронизывает насквозь весь роман, каждый из его многочисленных образов, обусловливает его сюжетное развитие и композиционное построение, обрисовку характеров и их соотнесенность друг с другом, а также взаимосвязь исторической, философской и психологической интерпретаций отображенного жизнен ного процесса. Роман написан не воцреки философии Толстого, а в полном и органическом соответствии с нею. Если бы не было этих воззрений, не было бы и «Войны и мира». Вот как сам Толстой говорит об этом в одном из черновиков эпилога романа, где речь идет о его будущих читателях. На первое место выделены читатели, которые пропустят философские рассуждения автора. «Это, — говорит Толстой, — читатели художественные, те, суд которых дороже мне всех. Они между строками, не рассуждая, прочтут все то, что я писал в рассуждениях и чего бы и не писал, если бы все читатели были такие. Перед этими читателями я чувствую себя виноватым за то, что я уродовал свою книгу, вставляя туда рассуждения, и считаю нужным выставить побуждения, заставлявшие меня поступать так.
«Я начал писать книгу о прошедшем. Описывая это прошедшеее, я нашел, что не только оно неизвестно, но что оно известно и описано совершенно навыворот тому, что было. И невольно я почувствовал необходимость доказывать то, что я говорил, и высказывать те взгляды, на основании которых я писал» (15, 241).
Из этого следует, что Толстой смотрел на вставленные им в художественное повествование философско — исторические рассуждения как на своего рода комментарий, рассчитанный на не слишком тонкого читателя. «Может быть, — говорит Толстой дальше, — лучше было не писать их… в оправдание могу сказать еще то, что, если бы не было этих рассуждений, не было бы и описаний. Только потому так серьезно описана охота, что она одинаково важна…» (15, 241). К сожалению, окончание фразы не поддается прочтению. Но по смыслу очевидно, что Толстой говорит здесь о связи описания охоты с «рассуждениями», т. е. с философской мыслью романа. И эта связь явно обнаруживается в описании дела под Островной, смысл которого составляет развенчание ложного представления о героике воинского подвига. Последнее достигается тем, что психология «молодецкого» поведения Николая Ростова в деле под Островной, за которое он был представлен к Георгиевскому кресту и снискал репутацию храброго офицера, характеризуется по прямой аналогии с переживаниями и поведением Ростова во время охоты в Отрадном. Лихая атака Ростова на французских драгун, преследование Ростовым французского офицера «с дырочкой на подбородке» приравнены в психологическом отношении к охотничьей травле и тем самым лишены всякого ореола героизма и патриотизма. Это не подвиг, а действие низменного, животного, охотничьего инстинкта — вот в чем психологический и очень важный для Толстого смысл всего этого военного эпизода. Инстинктивная, животная сущность охотничьего азарта, руководившего поведением Ростова во время атаки под Островной, подчеркнута в сцене охоты истошным визгом Наташи: «Она этим визгом выражала все то, что выражали и другие охотники своим единовременным разговором. И визг этот был так странен, что она сама должна бы была стыдиться этого визга и все должны были удивиться ему, ежели бы это было в другое время» (10, 260).
Ударив саблей улепетывающего французского офицера, Ростов удивился и устыдился своего поступка. Все его «охотничье оживление» вдруг исчезло. И меньше всего Ростов почувствовал себя героем. Напротив, что?то «неясное, запутанное» возникло в его душе и перешло потом в недоумение: в чем же состояло то, что было расценено другими как его «блестящий подвиг»? «Разве я это сделал для отечества?», — недоумевал Ростов (11, 66). Так описание охоты оказывается связанным с одной из важных общих проблем романа — с проблемой психологии войны, истинного и ложного представления о воинском подвиге.
4
Как видно из сказанного, критерием оценки поступков человека, в том числе и воинского поведения, служит в «Войне и мире» не их объективный результат, а субъективный, психологический импульс человеческого деяния. И этот вопрос перерастает в романе в сложнейшую философскую проблему соотношения свободы и необходимости в истории и личной жизни людей.
Применительно к истории вопрос о свободе и необходимости решается в «Войне и мире» в пользу необходимости. Применительно к личной жизни — отчасти в пользу необходимости, отчасти в пользу свободы. Объясняется это тем, что Толстой, в сущности, ставит и решает два разных вопроса — об объективной закономерности исторического процесса и о нравственной ответственности всякого человека, в том числе и исторического деятеля, за свои поступки. «Свобода человека (подразумевается его воля, — Ред.), — говорит Толстой, — …закована временем» (15, 231). Человек свободен только в тот момент, когда он совершает данный поступок, и уже не свободен по отношению к нему в следующий момент. Ибо совершённый поступок «невозвратим», он не может быть ни изменен, ни повторен, так как стал фактом истории, включился в водоворот и течение общей жизни людей как ее мельчайшая частица. Совершённый поступок не может быть повторен, так как за время, протекшее после него, как бы ничтожно мало оно ни было, человек и окружающий его мир уже в чем?то изменились. Следовательно, человеку во времени отпущен бесконечно малый момент свободы. Но и он ограничен связью человека с другими людьми, также обладающими бесконечно малыми моментами свободы, которые в свою очередь ограничены физическими, материальными, общественно — историческими и другими условиями существования. Таким образом, человек оказывается свободен только субъективно, в своем нравственном сознании, и несвободен, подчинен закону необходимости в своем общественно — историческом бытии. Отсюда вытекает, что «всякое истори ческое событие есть произведение одного и того же момента времени, в котором выразились бескокнечно малые элементы свободы всех людей; следовательно, все люди неразрывно связаны между собой каждым моментом времени» (15, 294).
При такой постановке вопроса метод психологического и метод исторического анализа оказываются едиными. И там, и тут это метод разложения «хода истории» и конкретного исторического события на их психологические множители, на бесконечно разнообразные индивидуальные «свободные» волеизъявления, из совокупности и взаимодействия которых в едином моменте исторического времени и складывается «необходимо» данное историческое событие.
Всякое повествование развертывается во времени и пространстве. При многофигурной, многоплановой композиции все сюжетные линии развиваются в границах какого?то общего для них отрезка времени, но каждая имеет свои особые моменты развития, не совпадающие и даже не всегда соотносимые с основными моментами и перипетиями других. Время жизни Левина в деревне, Анны в Петербурге, за границей, снова в Петербурге, в Воздвиженском и в Москве в общем совпадает, но не в отдельных конкретных моментах жизни героев.
В «Войне и мире» дело обстоит иначе. Действие развивается одновременно в различных пространственных сферах, причем каждая из них — Петербург, Москва, Лысые Горы, различные местонахождения армии с ее штабами, офицерской прослойкой и солдатской массой — является самостоятельным объектом изображения и в этом смысле чем?то большим, нежели просто местом жизни и действия героев романа. Перенос действия из Петербурга в Москву, из Москвы в Лысые Горы и т. д. осуществляется, как правило, в неизменной последовательности на всех основных этапах описываемых исторических событий. В результате на каждом из этих этапов национальная жизнь оказывается обрисованной во всех ее важнейших социальных «сечениях». Это слово самого Толстого. В эпилоге Толстой говорит: «Военное устройство может быть совершенно точно выражено фигурой конуса, в котором основание с самым большим диаметром будут составлять рядовые; сечения, которые выше основания, — восходящие чины армии и т. д. до вершины конуса, точку которой будет составлять полководец» (12, 318). Чем ближе к основанию, тем больше непосредственное участие людей в совершении события и тем меньше руководства людьми в форме «приказания». Чем ближе к вершине, тем это участие меньше, а приказаний больше. «То же отношение, — говорится далее, — обозначается во всяком соединении людей для общей деятельности — в земледелии, торговле и во всяком управлении» (12, 318).
Петербург, Москва, Лысые Горы, армия и даны в романе как постоянные и последовательно расширяющиеся книзу «сечения» «конуса» русского общества, из отношений которых и складывается общий ход военноисторических событий. Но в то же время каждое из этих «сечений» представляет собой определенный аспект общественной и духовной жизни не только нации, но и человека и имеет свою особую социальную и нравственно — психологическую окраску. Петербург — это сфера «трубения придворных трутней», эгоистических побуждений, фальшивых слов и отношений, призрачных действий административной, правительственной «шестерни», вертящейся на холостом ходу. Салоп фрейлины Анны Павловны Шерер — постоянный фокус изображения этого верхнего «сечения». Следующее и уже более широкое «сечение» составляет частная жизнь московского дворянства, с ее традициями старого барства, сословными причудами и предрассудками, но в то же время и с простыми естественными интересами и отношениями — семейными, материальными, духовными, — иногда трогательными, иногда смешными, часто мелочными, но всегда связанными с естественными качествами и склонностями человеческой природы. Это сфера жизни семьи Ростовых, та общественная почва, на которой вырастает ее основное начало — эмоциональная непосредственность и искренность. Лысые Горы являются еще более широким «сечением» в том отношении, что это глубинная, деревенская сфера, в центре изображения которой находится, правда, помещичья усадьба, но на периферии возникают контуры и крепостной деревни. Что касается усадьбы Болконских, то в противоположность дому Ростовых здесь царят уже не эмоциональное, а интеллектуальное волевое начало, железный порядок и распорядок, деловитость и хозяйственность. Все подчинено суровой воле старого князя Болконского, его требовательности и нравственным принципам, но в то же время сковано страхом перед его вспыльчивостью и деспотизмом. А под рабской покорностью и преданностью окружающих теплится недовольство, подчас вырывающееся наружу, как в переживаниях обожающей отца княжны Марьи, так и в настроениях крепостных крестьян (бунт в Богучарове). За гордой независимостью и уединением старого князя Болконского таятся уязвленное самолюбие, неудовлетворенное честолюбие екатерининского вельможи в отставке, оппозиция представителя старой родовитой земельной аристократии бюрократическому курсу правительства Александра I. В какой?то степени здесь варьируется тема «Моей родословной» Пушкина.
Армия — будь то под Браунау или в Ольмюце, на поле Шенграбена, Аустерлица или Бородина, во время сражения, похода или смотра — неизменно изображается в виде самостоятельного организма— «конуса», «сечения» которого повторяют основные «сечения» «конуса» всего русского общества, совпадают с ними. Царская ставка под Дриссой и штабы Кутузова в кампании 1805 года и войне 1812 года, генералитет, адъютанты, штабное и боевое офицерство и, наконец, солдатская масса — вот эти основные и постоянные «сечения». Но армия в целом — это место непосредственного совершения описываемых исторических событий и тем самым фокус пересечения всех многообразных процессов, протекающих в различных сферах национальной жизни. Результатом подобного пересечения в определенном моменте исторического времени и вырисовывается "в романе то или другое из описанных в нем- собственно исторических, военных событий.
В этом основной принцип композиции и сюжетосложения в «Войне и мире». «Война» не противостоит «миру», а вытекает из него, точно так же как история не противостоит частной жизни людей, а складывается, вырастает из общей совокупности, общего результата противоречивого течения бесчисленных индивидуальных, частных жизней и судеб людей. Художественным средством выявления этого сложного и текучего единства, взаимосвязи «войны» и «мира», общей и потому необходимой исторической жизни людей и их частных судеб и свободных волеизъявлений служит одновременность развития действия в его различных пространственных, а тем самым и различных социальных и психологических аспектах национальной жизни. В своей совокупности эти аспекты и характеризуют своеобразие данного момента общего хода исторических событий.
В изображении кампании 1805 года такими моментами оказываются объявление Россией войны Франции, поражение австрийской армии и тяжелое положение русской, Шенграбенское и Аустерлицкое сражения, обед в честь Багратиона в Москве, характеризующий легкомысленное отношение дворянского общества к военному поражению страны.
Война 1807 года представлена только одним, заключающим ее событием — тильзитским свиданием императоров. Основное место в повествовании об этом времени, равно как и о времени союза России и Франции и «внутренних преобразований», занимает изображение незатронутой военными действиями 1807–1809 годов мирной жизни русских людей, которая «с своими существенными интересами здоровья, болезни, труда, отдыха, с своими интересами мысли, науки, поэзии, музыки, любви, дружбы, ненависти, страстей шла как и всегда независимо и вне политической близости или вражды с Наполеоном Бонапарте, и вне всех возможных преобразований» (10, 152).
Важнейшими моментами войны 1812 года являются битва за Смоленск, Бородинское сражение, оставление Москвы и отступление французов. Эти же самые моменты исторического времени служат и единицами отсчета движения внутренней жизни и внешней судьбы каждого пз основных героев романа.
5
Личные судьбы героев романа не прослеживаются во всех их деталях. Мы видим только отдельные, развернутые и при этом важнейшие эпизоды жизни Пьера Безухова, Андрея Болконского, княжны Марьи, Наташи и Николая Ростовых, не говоря уже о таких важных и колоритных, но все же второстепенных персонажах, как старый князь Болконский, граф Илья Андреевич и графиня Ростовы и некоторые другие. Промежуточные звенья между важнейшими эпизодами их жизни или опущены вовсе, или охарактеризованы в самой общей форме несколькими повествовательными фразами. Зато каждый из развернутых эпизодов дан как слагаемое, как один из бесчисленных элементов общеисторического момента.
Проследим сказанное на материале первой части романа, где мы знакомимся уже со всеми его главными героями. Действие начинается в момент уже ощутимого всеми приближения начала военных действий. Ощущение надвигающихся событий прослеживается во всех сферах национальной жизни, а тем самым и в самых различных психологических аспектах. Причем отношение того или другого героя к приближающимся военным событиям выявляет существенные черты характера самого героя.
Для фрейлины Шерер и завсегдатаев ее салона война — это только предмет светского остроумия и демонстрации верноподданнических чувств. Для Андрея Болконского война представляется наилучшим выходом из тупика его личной жизни и поприщем для удовлетворения благородного честолюбия. На вопрос Пьера: «для чего вы идете на войну?», — князь Андрей отвечает: «Для чего? — я не знаю. Так надо. Кроме того я иду… потому, что эта жизнь, которую я веду здесь, эта жизнь — не по мне!» (9, 31). Для Пьера Безухова, видящего в Наполеоне продолжателя освободительного дела французской революции, война, развязываемая русским правительством с антинациональной целью помощи «Англии и Австрии против величайшего человека», — ненужное и нехорошее дело. Борис Друбецкой определяется в действующую армию исключительно из карьеристских побуждений. Для старого графа и графини Ростовых начинающаяся война — это уход из дома в армию обожаемого сына Николеньки, страх и беспокойство за него. Для самого Николая война представляется удачным поводом избавиться от надоевшего ему университета и предаться романтике лихой гусарской жизни. Для будущего командира Ростова — гусарского полковника — немца война 1805 года, как и всякая другая война, есть только прямое исполнение его военного долга. Старый князь Болконский считает развертывающиеся военные события ненужной и бесперспективной авантюрой, затеянной неизвестно зачем современными «тактиками», «мальчишками», «немцами» и обреченной на провал.
Слагаясь в единую картину, все эти различные индивидуальные восприятия войны 1805 года характеризуют ее как чуждое национальным интересам дело, открывающее многим широкий простор для удовлетворения сугубо личных, иногда благородных, иногда низких, но отнюдь не патриотических устремлений. Впечатление закрепляется как бы вскользь брошенной, но весьма многозначительной деталью.
В письме к Жюли Карагиной княжна Марья описывает «раздирающую душу сцену», которую она наблюдала во время своей обычной прогулки по деревне: «Это была партия рекрут, набранных у нас и посылаемых в армию. Надо было видеть состояние, в котором находились матери, жены и дети тех, которые уходили, и слышать рыдания тех и других» (9, 116).
Это все, что сказано об отношении крестьян к войне 1805 года и сказано для того, чтобы подчеркнуть ее антинародный, антинациональный характер. С той же целью Толстой поручает полковнику — немцу процитировать на именинном обеде Ростовых императорский манифест об объявлении войны. В устах человека, не умеющего даже правильно произнести слова «император» и «манифест», коверкающего их на немецкий лад, выспренная казенно — патриотическая фразеология манифеста звучит почти пародийно (9, 76).
Необходимость развернутого изображения войны 1805 года в романе, посвященном в основном эпохе 1812 года, Толстой объяснял так: «Мне совестно было писать о нашем торжестве в борьбе с Бонапартовской Францией, не описав наших неудач и нашего срама… Ежели причина нашего торжества была не случайна, но лежала в сущности характера русского народа и войска, то характер этот должен был выразиться еще ярче в эпоху неудач и поражений» (13, 54).
За сопоставлением торжества 1812 года и поражения 1805 года стоит указанная выше параллель между событиями Отечественной и Крымской войн. В свете именно этой контрастной параллели и дано в «Войне и мире» изображение первой войны России с Наполеоном.
Два крупнейших ее сражения — Шенграбенское и Аустерлицкое — изображены как события, выявляющие взаимодействие двух важнейших, с точки зрения писателя, военно — исторических факторов. Один из них, остававшийся неизменным и в 1805, и в 1812, и в 1853–1856 годах, — это «сущность и характер русского народа», другой фактор, переменный, — это то значение, которое имела каждая из этих войн для национальной жизни России.
Война 1805 года была развязана в союзе с Австрией правительством Александра I вопреки национальным интересам России и шла не на русской, а на чужой земле. Война 1812 года была навязана России Наполеоном, вторгшимся в пределы русской земли, угрожавшим ее национальной независимости. Хищническая, захватническая со стороны Франции война 1812 года явилась для России оборонительной, справедливой войной и потому приобрела всенародный характер, что обеспечило победу над вторгшимся врагом. Вся эта концепция подсказана Толстому событиями Крымской войны. Непопулярная в народе, обществе и армии в то время, как она шла на территории Кридунайских княжеств, Крымская война приобрела совершенно иной характер, когда союзные войска Франции, Англии и Турции высадились на Крымском побережье и осадили Севастополь, фактически брошенный на произвол судьбы верховным командованием Крымской армии. Скрытое чувство «стыдливой любви к родине», которое руководило героическими действиями защитников Севастополя и с наибольшей чистотой и непосредственностью проявилось в психологии солдатско — матросской массы («Севастопольские рассказы»), — это именно тот психологический импульс, который руководит в «Войне и мире» действиями народа и армии, когда «силы двунадесяти языков Европы ворвались в Россию» (11, 267). Именно со всенародным сопротивлением стал кивается Наполеон уже в первой битве на русской земле, в битве за Смоленск: «…мы в первый раз дрались там за Русскую землю… s войсках был такой дух, какого никогда я не видал», — говорит князь Андрей, переживший трагедию Аустерлица, где русским «не зачем было драться» (11, 205, 206). И эти слова, как и вся концепция коалиционной войны 1805 года и войны Отечественной, отражают пережитое самим Толстым в различные периоды Крымской войны.
Все описанные в «Войне и мире» сражения в равной мере изображены как необходимый результат совокупности стремлений и настроений их непосредственных участников, которая и выражается понятием духа народа и армии. Именно дух армии, т. е. моральный фактор, и является в «Войне и мире» решающим фактором хода и исхода военных событий. Но по своему конкретному содержанию этот фактор изменчив и противоречив, как изменчивы и противоречивы стремления и чувства каждого из участников описываемых событий. Дух армии в Шенграбенском, Аустерлицком и Бородинском сражениях далеко не один и тот же, так как складывается из весьма различных психологических величин. Но анализ этих величин, этих психологических множителей исторических событий неизменно лежит в основе исторической, в том числе и батальной, живописи «Войны и мира».
Шенграбенское сражение было необходимо для спасения русской армии из того отчаянного положения, в которое ее поставили поражение австрийской армии и измена австрийского командования. Выставляя четырехтысячный отряд Багратиона в качестве временного заслона против главных сил Наполеона, Кутузов обрекал этот отряд на смерть. И люди шли на нее, зная, что это необходимо. Но при всем том Шенгра- бен — это только воинский, а еще не патриотический подвиг.
Описанию Шенграбенского сражения предшествует сухой, протокольный рассказ о его военном значении и целом ряде сопутствующих, никем не предвиденных обстоятельств, «сделавших невозможное возможным». Соответственно этому, следующая дальше картина сражения говорит не о его военно — историческом значении, уже известном читателю, а о том, как оно происходило. Согласно пониманию Толстого, ответить на этот вопрос — значит показать, что думали, чувствовали и делали непосредственные участники этого сражения. В результате на первом плане изображения оказывается психология боя.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.