Итоги
Итоги
Подведем итоги. В чем заключается вклад Бахтина/Волошинова в теорию текстовой интерференции?
Во–первых: авторы обнаружили многоголосость нпр как конститутивный принцип повествовательной прозы, отграничивающий этот жанр от всех нарративных форм поэзии.[439]
Во–вторых: Бахтин/Волошинов были первыми теоретиками, указавшими на то, что речи, входящие в текстовую интерференцию, должны рассматриваться как насыщенные идеологическим содержанием проявления социальной жизни. Каждый стилистический оттенок — носитель социальной, идеологической значимости. В этом смысле романное разноречие подразумевает социальное и идеологическое разномирие.
В–третьих: в противоположность более ранним концепциям, Бахтин/Волошинов подчеркивают обозначаемую понятием речевой интерференцией двуакцентностъ нпр. Их достижение становится очевидным на фоне в то время господствующих на Западе теорий.
Ш. Балли[440] исключал из «style indirect libre» все формы, в которые передающий вносит собственную оценку. Для него всякое оценочное отношение к передаваемой речи, например ироническая акцентуация, превращает передачу в «reproduction appr?ci?e», которая, будучи «figure de pens?e», не принадлежит к «formes linguistiques» — единственным объектам лингвистики, и несовместима с «style indirect libre», который в свою очередь является «proc?d? grammatical de reproduction pure». Равным образом Балли исключал из области нпр все ее разновидности, в которых присутствие чужой речи завуалировано. Формы, которые Т. Калепки называл «завуалированная речь» («verschleierte Rede»), видя в них сущность нпр[441], Балли относит к «figures par substitution du sujet».
«Style indirect libre» служит, по его мнению, только чистой, объективной передаче чужой речи.
Фосслерианцы же, преодолевавшие редукционный лингвистицизм подходом так называемой «Sprachseelenforschung», подчеркивали непосредственное «переживание» («Erleben») чужого сознания[442], «вчувствование поэта в создания своей фантазии, его отождествление с ними»[443]. Полемизируя с Вернером Гюнтером[444], моделировавшим нпр как синтетическую форму, совмещающую две точки зрения, «Innensicht» и «Au?ensicht», «вчувствование» и «критику», Ойген Лерх подтверждает:
«…нпр как таковая служит только вчувствованию, а не одновременно и критике […] В нпр автор может, хотя бы на одно мгновение, отождествляться даже с персонажами, которые ему отнюдь не симпатичны или мнения которых он не разделяет […] Нпр не критика подуманного или сказанного [персонажами], а напротив — отказ от выражения своей точки зрения [Verzicht auf Stellungnahme]»[445].
На этом фоне становится очевидным, какие важные познания принадлежат Бахтину/Волошинову, моделирующим нпр как арену напряженной борьбы.
Но и эта модель приводит к своего рода редукции как самого явления, так и его историко–литературного значения.
Начнем с того, что все приводимые Бахтиным/Волошиновым примеры речевой интерференции показывают окончательное, непоправимое завершение автором героя, т. е. скрытый авторитаризм, субтильную монологичность. Не может быть и речи о том, что Голядкин или Пралинский, герои «Двойника» и «Скверного анекдота», произведений, рассматриваемых Бахтиным или Волошиновым, являются партнерами диалогического, ищущего другого я–для–себя подхода и получают возможность утверждать свою правду. Их уже готовая речь просто берется рассказчиком и делается пассивным объектом уничтожающей иронии. Эти герои, может быть, и не заслуживают другого к ним подхода.
Однако показательно, что Бахтин/Волошинов сосредоточиваются на таких случаях нпр у Достоевского и других авторов, где преобладает насмешливое утрирование чужого слова. Во всех этих примерах торжествует вненаходимость автора по отношению к герою. Таким образом, получается парадокс: Бахтин, утверждая имеющееся освобождение героя Достоевского от завершающего его слова автора, прибегает как раз к таким структурам, которые, в конечном счете, вненаходимость автора усиливают. Показательно и то, что Бахтин демонстрирует романное разноречие на примерах европейского юмористического романа XVIII и XIX веков, совсем не обращая внимания на прозу модернизма.
Модернизм же требует другой модели нпр, модели учитывающей и допускающей одноакцентность, исключаемую воинственным представлением Бахтина/Волошинова о необходимости в нпр столкновения смысловых позиций. Но какой характер имеет эта одноакцентность модернизма, которая, не будучи замеченной Бахтиным, начинается уже с Достоевского и достигает своего первого расцвета в наррации среднего и позднего Чехова?[446] Само собою разумеется, что эта одноакцентность не сводится к простой солидарности автора с героем. Она конечно и не равнозначна романтическому слиянию автора с героем. Перед нами одноакцентность второй степени, диалектически отрицающая и преодолевающая традиционную иронически–авторитетную двуакцентность, в которой акценты передающего голоса торжествуют. Мы имеем дело с — так сказать — минус–минус–одноакцентностью. Обнаруживается она у Чехова в таких формах, в которых ранний Бахтин видел «кризис авторства»:
«понять — значит вжиться в предмет, взглянуть на него его же собственными глазами, отказаться от существенности своей вненаходимости ему».[447]
Технически такой переход к принципу внутринаходимости как решающему моменту эстетической деятельности сказывается в том, что нпр становится конструктивным приемом всего сюжетного построения. Рассказ ведется так последовательно с точки зрения героя, что изображаемый мир выглядит таким, каким его воспринимает сам герой. На все авторское повествование накладывается отпечаток душевного состояния героя[448]. Продолжая передавать внутренний мир персонажа, нпр начинает принимать нарративные функции, причем никем не оцениваемый герой превращается в якобы повествующую инстанцию.
А автор? Его смысловая позиция? Она не просто растворяется в точке зрения героя. Автор, по–новому понимая свою задачу, преследует иную концепцию наррации. Повествовать о герое значит — заменить себя героем, заставить его точку зрения организовать весь сюжет, с тем чтобы познать героя, не завершая его образа поспешной оценкой. Автор осторожно приближается к герою, прислушивается к его слову, дает ему переживать, думать и говорить до конца, не компрометируя его субъективную, может быть сомнительную правду завершающей иронией. Такая концепция наррации подразумевает «глубокое недоверие ко всякой вненаходимости», которое молодой Бахтин сравнивает с «имманентизацией бога, психологизацией и бога и религии».[449]
*
Закончим тремя тезисами:
1. Все модели Бахтина/Волошинова нпр отмечены печатью первоначальной бахтинской концепции о необходимой в эстетической деятельности вненаходимости автора герою.
2. Эти модели объясняют лишь традиционную двуакцентную текстовую интерференцию, сквозь которую слышится ироническая интонация рассказчика. Ирония же, не сводящаяся к столкновению, борьбе равноценных голосов, а подразумевающая торжество второго говорящего, против которого у первого нет уже возможности протестовать, оказывается сугубо «монологической» (в смысле Бахтина), авторитетной формой.
Эмансипация героя от завершающего его автора, внутринаходимость ему автора, которую Бахтин старается обнаружить в творчестве Достоевского, развивается в полной мере только в прозе модернизма, к которой как Бахтин, так и Волошинов с первой и до последней своих работ относятся без особой симпатии