«Капитанская дочка»
«Капитанская дочка» (1836) вообще роман загадочный, имеющий множество разноречивых откликов и трактовок. Одни считают его лучшим, другие – худшим произведением Пушкина. Понимают его единицы. Потому что для правильного его понимания нужно хорошо представлять себе исторический контекст, в котором эта вещь написана, а именно примерно 1835–1836 годы, общественную атмосферу, пушкинское состояние и круг проблем, который его занимает.
Разберемся сначала с двумя вещами. Первая довольно очевидна. Вы можете любить или не любить «Капитанскую дочку», но одного у нее нельзя отнять: она написана так, что от нее (повторюсь) нельзя оторваться.
В чем особенности пушкинской прозы?
Описаний ноль. Пушкин говорил: «Точность и краткость – вот первые достоинства прозы». «Капитанская дочка» написана коротко, емко, быстро, диалог стремителен, сюжет развивается мгновенно, и в сюжете все события сильные, вкусные: влюбленность, буря, дуэль…
История публикации почти детективная. Пушкин опубликовал ее в четвертой книжке журнала «Современник», в последнем номере 1836 года («Современник» был ежеквартальник). Напечатал без своего имени, выдав за записки покойного Петра Гринева и снабдив послесловием издателя. Гоголь, которому нельзя отказать в стилистическом чутье, сказал: «Если бы все тут же не подумали на Пушкина, ее вполне можно было бы принять за записки человека середины восемнадцатого века». Стиль, тон – все поймано замечательно.
Прочитавший тогда же эту вещь Александр Тургенев писал, что она непереводима ни на один язык, потому что удивительная манера пушкинского рассказа – насмешливая и при этом точная и сухая – по-французски будет выглядеть искусственно. И Барант, французский посланник, брался «Капитанскую дочку» переводить, но руки у него опустились. Действительно, «Капитанская дочка» на других языках теряет что-то неуловимое. Поэтому, скажем, Джойс (автор «Улисса» и главный прозаик двадцатого столетия) говорил: «В этой повести ни грамма интеллекта. Недурно для своего времени, но в наше время люди куда сложнее. Не могу понять, как можно увлекаться столь примитивной продукцией – сказками, которые могли забавлять кого-то в детстве, о бойцах, злодеях, доблестных героях и конях, скачущих по степям с припрятанной в уголке прекрасной девицей лет семнадцати от роду, которая только и ждет, что ее спасут в подходящий момент».
Но дело в том, что в «Капитанской дочке» есть второй, очень важный символический слой. Когда-то Михаил Осипович Гершензон (вероятно, лучший исследователь Пушкина в России двадцатого века; рекомендую вам его книгу «Мудрость Пушкина», 1919) заметил очень важный пушкинский инвариант, пушкинский постоянный мотив: сюжет обычно пересказывается с помощью картинок на стене, и это важная подсказка. Например, в «Станционном смотрителе» вся история рассказана сначала через картинки, «украшавшие его смиренную, но опрятную обитель», – картинки из жизни блудного сына.
А вот теперь вспомним, что висит на стене в доме комендантши и коменданта.
Я вошел в чистенькую комнатку, убранную по-старинному. В углу стоял шкаф с посудой; на стене висел диплом офицерский за стеклом и в рамке; около него красовались лубочные картинки, представляющие взятие Кистрина и Очакова, также выбор невесты и погребение кота.
Что нам эти три картинки, как главные вехи истории, рассказывают? Что сначала будет война, что потом возникнет тема выбора невесты, и, наконец, абсурдная, комическая расправа мышей с котом (это, конечно, сцена расправы с Пугачевым, казнь Пугачева). Это символическое описание сюжета. Более того, у Пушкина постоянно присутствуют небольшие намеки на дальнейшее его развитие. Иными словами, в каждой главе содержится некая пусть небольшая символическая схема сюжета в целом. И история с бураном в этом смысле чрезвычайно показательна. В статье Марины Цветаевой «Пушкин и Пугачев», которая кажется мне основополагающей из того, что написано о «Капитанской дочке», образ Пугачева дан именно как образ Вожатого. То есть того, «что ждет нас на каждом повороте дороги», – чтобы вывести на путь в буран, в стихию, в жизнь.
И пугачевский бунт уподобляется стихии, уподобляется бурану. Это вечная пушкинская идея. И вот в этом, собственно, смысл «Капитанской дочки». Ее надо рассматривать в паре с другим великим историософским, историческим произведением Пушкина – прежде всего с «Медным всадником». Потому что именно там тема стихии начинает преобладать. И здесь нам потребуется сделать важный экскурс в историю написания «Капитанской дочки».
«Капитанская дочка» – это как бы художественная иллюстрация к историческому повествованию «История Пугачева» (1833–1834), первому историческому сочинению Пушкина, не имевшему большого успеха.
Почему вдруг в 1830-е годы Пушкин возвращается к истории? Ведь был уже «Борис Годунов» (1825), историческая трагедия, которая по большому счету написана о ситуации 1820-х годов, о моральной легитимности царя, о народе, у которого нет собственного мнения. А вот к истории пугачевского бунта Пушкин обращается в годы 1830-е. Сначала он добывает у царя разрешение заниматься в архивах, получает это разрешение и становится фактически придворным историографом.
Кстати говоря, царь дал Пушкину довольно прозрачный намек. «Годунова» в 1826 году печатать не разрешили (разрешили в 1831-м после многократных просьб), а в 1826-м царь написал Пушкину и передал через Бенкендорфа записку: «Я считаю, что цель г. Пушкина была бы выполнена, если б с нужным очищением переделал комедию свою в историческую повесть или роман наподобие Вальтер Скотта», – то есть переделать «Бориса Годунова» в произведение прозаическое.
Этот сигнал Николая очень умен, Николай был человек неглупый. Если он называл Пушкина «умнейшим мужем России» и если он этого умнейшего мужа России в 1826 году завербовал, фактически привлек на свою сторону, почему же он советует ему писать в это время историческую прозу?
В 1939 году Валентин Катаев говорил: «Сейчас нужен Вальтер Скотт», – а это время – самый пик репрессий, разгул сталинизма. Почему? Почему вообще писатель обращается к исторической теме?
Самый поверхностный ответ: это поиск аналогий. Но есть более веские основания для обращения к истории. Во-первых, очевидное: писать о современности по разным причинам становится нельзя. А что можно написать о России времен зрелого Николая, Николая 1835 года? Общество разгромлено. Общественная мысль стоит на месте, тупик во всех отношениях. Пушкин говорит Владимиру Соллогубу, что ушел бы в оппозицию, но понимает, что никакой оппозиции нет, не к кому примкнуть. Общественная жизнь в России выморожена на двадцать лет. Писать не о чем. Нет современности. Самый популярный поэт 1830-х годов не Пушкин, а Бенедиктов. И Пушкин обращается к истории. Потому что замысел большого романа о современности, который он лелеет в это время, натыкается на непреодолимые препоны – нечего сказать. Пушкин в это время вынашивает замысел большого современного романа «Русский Пелам» (по аналогии со знаменитым английским романом того времени Эдварда Бульвера-Литтона «Пелэм, или Приключения джентльмена», 1828), пытается писать роман в стихах, который называется «Езерский» (от него остался большой фрагмент «Родословная моего героя»), многое старается делать. Но даже такое невинное произведение (с внешней, по крайней мере, стороны), как «Медный всадник», остается неизданным. Напечатано только вступление, «На берегу пустынных волн…», а «…печален будет мой рассказ» – не опубликован.
Это первая причина: нет возможности писать о современности. И в результате появляется историческая проза: сначала «История Пугачева», затем «Капитанская дочка» и, наконец, незаконченная «История Петра I».
Вторая причина более глубокая. Пушкин пытается понять, каковы закономерности русского общественного развития. В «Годунове» констатировано, что народ – это слепая покорная сила, и события в России происходят так именно потому, что народ ко всему абсолютно равнодушен. «Борис Годунов» начинается с детоубийства и кончается детоубийством. Первое детоубийство – маленького царевича Дмитрия. Второе – сына Годунова. «Народ! Мария Годунова и сын ее Феодор отравили себя ядом. Мы видели их мертвые трупы. Что ж вы молчите? кричите: да здравствует царь Димитрий Иванович!» В печатном варианте пьеса заканчивается пушкинской репликой «Народ безмолвствует». Но это слишком оптимистичная концовка. В оригинале, в том тексте, который Пушкин написал в Михайловском, народ покорно кричал: «Да здравствует царь Димитрий Иванович!» Вот это полное равнодушие народа к собственной судьбе и было главной трагедией в «Борисе Годунове».
Пушкина начинают привлекать другие фигуры. Он пытается понять, как устроено было пугачевское восстание. Для него восстание народа сродни возмущению стихии.
Описание наводнения в «Медном всаднике» один в один совпадает с описанием народного бунта в «Истории Пугачева» и в «Капитанской дочке». «Не приведи бог видеть русский бунт – бессмысленный и беспощадный». Отношение Пушкина понятно и довольно амбивалентно: никакой правды за этим бунтом нет. Это бунт органики против порядка. Вот ее подавляли-подавляли, и она бессмысленно, бесцельно взбунтовалась. И через полчаса так же уляжется, как улеглось наводнение. Пройдет полгода, и от пугачевского бунта не останется ничего. Это стихийное, бессмысленное возмущение – обычная реакция среды на долговременное ее подавление. Это явление природное, и как таковое оно не может служить ни добру, ни злу. Оно бывает, потому что таково устройство этого мира:
Природой здесь нам суждено
В Европу прорубить окно,
Ногою твердой стать при море.
Сюда по новым им волнам
Все флаги в гости будут к нам
И запируем на просторе.
На просторе-то мы запируем, —
Но силой ветров от залива
Перегражденная Нева
Обратно шла, гневна, бурлива,
И затопляла острова.
Мораль: эти возбуждения, эти возмущения природы неизбежны. Но расплачивается за них не государство, расплачивается за них маленький человек: Евгений в «Медном всаднике», Петруша Гринев и Маша Миронова в «Капитанской дочке».
Капитана Миронова повесили, комендантшу повесили, Маша спаслась чудом, еще немного – висел бы и Гринев, уже тащат его к виселице: «“Не бось, не бось”, – повторяли мне губители, может быть, и вправду желая меня ободрить»; они его еще и подбадривают – вот это мне особенно нравится.
Конечно, Петр Гринев – щепка в народном наводнении. Но и Пугачев такой же заложник ситуации, как Гринев. Он вовсе не инициатор бунта. Пугачев вынесен этой бурей наверх помимо своей воли, он ее просто оседлал. Он «выделен / волной самой стихии», как сказано у Пастернака. Но почему именно Пугачев? Каковы черты его личности, ведущие к такому его волшебному преображению?
Он умный, конечно. Он харизматичный (употребим это современное слово) и в этой стихии чувствует себя как дома. Он не часть бурана, но он ловко в нем лавирует. Он умеет среди этой стихии вывести и себя, и других. Он, кстати говоря, не придумывал легенду про то, что он царский сын, или про то, что он чудесно спасшийся государь Петр III. Эту легенду выдумали про него, а он воспользовался. И по большому счету Пугачеву не надо царской власти, Пугачеву нравится быть на гребне стихии. И в этом смысле, как ее заложнику, он отчасти равен Гриневу.
«Береги честь смолоду» – эпиграф из «Капитанской дочки». Гринев и Пугачев – оба руководствуются не совестью, они руководствуются честью.
Совесть – это проблема вашего личного выбора. Если у вас есть совесть, вы ею руководствуетесь; если нет, то вам на нее плевать. А честь дана изначально. Душа – Богу, жизнь – Отечеству, честь – никому. Потому что честь – это бремя личное, это то, что с вами рождается и с вами умирает. Честь – это то, что предписано вашим положением.
И трагедия Гринева именно в том, что, сочувствуя Пугачеву, симпатизируя Пугачеву, испытывая благодарность, он не может к нему примкнуть. Швабрин примыкает – потому что у Швабрина понятие о чести весьма вольное: где мне удобно, там и честь. А вот для Пушкина, для Гринева и для Пугачева честь – это долг. И поэтому Пугачев не имеет права бросить проваливающееся восстание и капитулировать, а Гринев не имеет права примкнуть к Пугачеву, потому что он дворянин:
– А коли отпущу, – сказал он, – так обещаешься ли по крайней мере против меня не служить?
– Как могу тебе в этом обещаться? – отвечал я. – Сам знаешь, не моя воля: велят идти против тебя – пойду, делать нечего.
Пугачев спасает Машу Миронову, потому что у него есть свои, пусть разбойничьи, пусть бандитские, понятия о чести. Вешать пленных можно, а вот когда девушку беззащитную Швабрин пытается изнасиловать, да и взять за себя, – это нельзя, это неправильно. Это как в «Трехгрошовой опере» (1928) у Брехта бандит Мэкки-Нож, у которого руки по локоть в крови, за столом говорит: «Стало быть, ты режешь форель ножом, так, что ли? <…> Так поступают только хамы, ты понял меня, Джекоб? Учись хорошим манерам».
И та же история у Гринева. Гринев может воевать против Пугачева, который спас ему жизнь и невесту. Но это потому, что долг так повелевает. А долг выше морали, долг о морали не спрашивает.
Мысль Пушкина сводится к очень простой констатации: мораль – вещь относительная, всегда можно себя уговорить. Отношение Пушкина к нравственности довольно циничное. Он пишет Вяземскому: «Поэзия выше нравственности – или по крайней мере совсем иное дело». Державин, поэт и его учитель, говорит Пушкин в Приложении к «Истории Пугачева», принимал участие в подавлении пугачевского восстания и «велел двух повесить, а народу велел принести плетей и всю деревню пересек <…>. Дмитриев уверял, что Державин повесил их из поэтического любопытства».
Отношение Пушкина к морали довольно свободное. А вот долг – это повыше морали, повыше личного выбора. Аристократа не интересует прагматика, его интересует сословная честь. Я должен служить – я служу. Вот Швабрин – прагматик. Он спасает свою жизнь, и это нормально. А Гринев не будет до этого унижаться, он свою жизнь не спасает. И кстати говоря, ведь Гринев (об этом писали и Пушкин, и Вяземский) – пустая фигура, прав Джойс, интеллекта в нем нет ни на грош. Но это потому и прекрасно. Интеллект всегда нам подсказывает хитрые самооправдания, а честь в этом не нуждается.
Теперь еще один важный вопрос: почему повесть (хотя по плотности текста это, конечно, роман) называется «Капитанская дочка»? Ведь Маша Миронова не очень красивая, Гриневу сперва даже не понравилась: «Круглолицая, румяная с светло-русыми волосами, гладко зачесанными за уши, которые у ней так и горели». Так почему же «Капитанская дочка»?
Потому что Маша Миронова и есть символическая фигура. Она и есть честь. Она и есть абсолютно пустой и поэтому всеобъемлющий символ, идеал чистоты, чести, доброты стихийной, совершенно природной. Маша Миронова – это то, вокруг чего крутится весь сюжет. Она спасает Гринева, падая на колени перед императрицей, но это по большому счету неважно. Маша – бесприданница. «Хорошо, коли найдется добрый человек; а то сиди себе в девках вековечной невестою», – говорит Василиса Егоровна. Сколько крепостных у Мироновых? Одна девка Палашка. К тому же Маша обыкновенная, она неумна и не блестяща. Но она честь. Помните, петух нашел жемчужное зерно и говорит: «Куда оно? Какая вещь пустая!» Но только из-за пустых вещей и вертится мир. Потому что прагматика, польза – это скучно, пошло, это подло почти всегда. А вот Машу Миронову, такую, какая она есть, предать нельзя.
Так что «Капитанская дочка» – это история не про капитанскую дочку, а про огромную традицию, которая за ней стоит. Это роман в значительной степени символистский, роман, в котором с помощью нехитрых символов – буран, вот эта бесприданница, заячий тулупчик – пересказывается главная драма дворянства. У тебя нет выбора. Ты должен поступать так, как диктуют тебе имя, род и сословие. Отказаться от этого – величайшая подлость. Этика дворянства, этика «Капитанской дочки» не новозаветная, а ветхозаветная, где господствуют иррациональные вещи. И поэтому «Капитанская дочка» представлялась русским дворянам, таким как Толстой, самым трагическим и самым глубоким произведением.
Немножко поговорим об образе Пугачева, потому что он для Пушкина чрезвычайно важен. Пушкину присущ необычайно глубокий, тоже инвариантный, повторяющийся, постоянный интерес к разбойнику. Потому что это часть народа, причем самая легкая на подъем часть народа, самая инициативная часть народа, самая веселая, продвинутая, скажем так, часть народа. У Пушкина даже есть целый народ, состоящий из этих разбойников, герой самой знаменитой его «южной поэмы “Цыганы”» («Цыганы шумною толпой / По Бессарабии кочуют»). Они кочевые люди, а не оседлые. У них твердые понятия о свободе. Они не преступники – преступник Алеко «Тогда старик, приближась, рек: // “Оставь нас, гордый человек! <…> Мы робки и добры душою”». Они странники. Они, конечно, конокрады (тут вопроса никакого нет). Но это народ, руководствующийся своими вольными, степными понятиями о чести. И в этом смысле Пугачев – это такой романтический разбойник.
Вот мой Пугач: при первом взгляде
Он виден – плут, казак прямой!
В передовом твоем отряде
Урядник был бы он лихой.
Денису Давыдову, главному партизану Отечественной войны 1812 года, Пушкин фактически посвящает историю пугачевского бунта. Почему? Да потому что разбойники эти, если потребуется, – самая надежная гвардия престола. Когда мир – они разбойничают и от них один вред. Но когда война – они самый инициативный отряд, они партизаны. Во время Великой Отечественной лучше всех воевали штрафники. Помните, у Высоцкого: «Вы лучше лес рубите на гробы – / В прорыв идут штрафные батальоны». Поэтому разбойник Пугачев – да, лучшая часть народа. Остальная часть народа – это пассивное тесто из «Бориса Годунова». Пассивные зрители, а не хозяева своей судьбы.
В чем обаяние Пугачева? Это человек, отвечающий за себя, за свои поступки, за свой моральный выбор. Это человек, не боящийся смерти: он за минуту до смерти успевает кивнуть Гриневу «головою, которая через минуту, мертвая и окровавленная, показана была народу». И это утверждает вечную, очень важную симметрию между ними, симметрию между разбойником и аристократом. Диалог между ними возможен и партнерство возможно. А между трусами это невозможно, между пассивными людьми невозможно. Между Швабриным и Гриневым диалога не может быть. А между царем и разбойником может – потому что это два полюса государственной вертикали, и оба по-своему обречены: если бунт удается, убивают царя, а если не удается, убивают разбойника. И в этом вечная симметрия их позиций.
В «Капитанской дочке» есть одна важная пропущенная глава. Пушкин ее выпустил, чтобы не описывать бунт в поместье Гринева. Пушкин был божественно остроумный человек, он дал в этой главе дико смешное описание бунта – когда бунтуют, чтобы бунтовать, абсолютно не понимая своих задач, а назавтра забывают, из-за чего бунтовали. И главная фраза, которой заканчивается эта глава: «Я был в восторге; но странное чувство омрачало мою радость». Омрачало – потому что с таким ненадежным народом быть в восторге чрезвычайно опасно. Он с равной легкостью и без причин сегодня тебя жалует, а завтра убивает.
Напоследок скажу о народных песнях в тексте. В этом видят влияние Вальтера Скотта, у которого всегда эпиграфы из народных баллад. Но есть одна народная баллада, которая нужна не для сходства с вальтер-скоттовскими романами и не для придания колорита. Это народная сказка, которую рассказывает Пугачев.
Когда Пугачева возили в клетке по Москве, кто-то из чиновников, желая подольститься к императрице, его громко спросил: «Ну что, вор?» А Пугачев недослышал, ему показалось «ворон». И он ответил: «Я не ворон. Я вороненок. А ворон-то еще летает». То есть идея осталась, гнев народный остался.
И потому Пушкин включает в роман сказку старой калмычки, которая оканчивается словами: «Нет, брат ворон; чем триста лет питаться падалью, лучше раз напиться живой кровью, а там что бог даст!»
Это и есть разбойничья мораль. Пугачев повторяет старую мысль, что лучше год жить стоя, чем триста лет на коленях. Конечно, пугачевские зверства и пугачевская, прямо скажем, эгоистическая, мрачная жестокость – это тоже было. Он довольно опасный персонаж, он страшный, его все – и Гринев – боятся. Но есть в нем и представление о свободе. А свобода, год свободы, стоит того, чтобы за нее умереть. Вот это очень важно. В этом смысле, кстати говоря, они с Гриневым тоже близки. Что больше всего на свете ненавидит Гринев? Скуку. Что он сделал с географической картой? Воздушный змей.
В пушкинской системе ценностей работа, труд – это не добродетель:
Молчи, бессмысленный народ,
Подёнщик, раб нужды, забот!
<…>
Тебе бы пользы всё – на вес
Кумир ты ценишь Бельведерский.
Ты пользы, пользы в нем не зришь.
Но мрамор сей ведь бог!.. так что же?
Печной горшок тебе дороже:
Ты пищу в нем себе варишь.
Поэту, аристократу и разбойнику свойственно одинаковое презрение к труду. Труд – дело рабское. А битва – это наше занятие, это аристократично. Грабеж? Прекрасно, с радостью. Дуэль? Если приходится – пожалуйста. Пить жженку – большое удовольствие. Весь набор таких разбойничье-аристократических занятий. Для свободного человека (поэта, героя и разбойника) работа – позор, а риск – благородное дело. Вот это страшное сходство морали царской, поэтической и разбойничьей для Пушкина важно. А все, кто этого не понимает, те чернь, их он презирает. Это не сословное понятие. Это понятие людей, для которых существуют только страх, польза, бесконечные хлопоты, но нет поэтического воздуха свободы. Именно поэтому Пушкин называл Степана Разина единственным поэтическим лицом нашей истории. Не в последнюю очередь из-за легенды о брошенной в Волгу персидской княжне. Потому что свободный человек:
Не для житейского волненья,
Не для корысти, не для битв,
Мы рождены для вдохновенья,
Для звуков сладких и молитв.
А пол пусть подметает и в магазин ходит кто-нибудь другой.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.