Дробь человека

Одной из самых замечательных эпох в истории культуры, ренессансом, считал духовную жизнь начала XX века Николай Бердяев: «В эти годы России было послано много даров». «Вместе с тем, — добавлял он, — русскими душами овладели предчувствия надвигающихся катастроф. Поэты видели не только грядущие зори, но и что–то страшное, надвигающееся на Россию и мир». И дальше он называет имена поэтов–провидцев: Александр Блок и Андрей Белый.

Андрей Белый — этот псевдоним выбрал себе московский студент Борис Бугаев, начиная свой путь в литературе. Имя символическое, что вполне естественно для одного из основателей и ярких представителей символизма — новаторского и самого значительного течения в поэзии того времени. Конечно же, Андрей Белый при всем своем даре предвидения не мог предполагать, какую опасность таит в себе его имя, что придет час, когда слово «белый» станет равнозначно слову «враг».

1920 год. Измучившись от голода и лишений в революционной Москве, поэт хлопочет о выезде за границу — отказ.

«Вы, сколько Вам о России ни рассказывай, все равно ничего не поймете, — исповедуется он в письме жене, антропософке Асе Тургеневой, жившей тогда за границей. — …Ощущение при первых снежинках 19?го, 20?го года, например, что — засыпает, засыпает, засыпает выше головы; засыпает и засыплет — отрежет от всего мира; что вся многомиллионная страна — страна обреченных, что это остров, отрезанный навсегда… И я, перемогая тьму, давал другим силу переносить тьму… Холод, голод, аресты, тиф, испанка, нервное переутомление сводило вокруг в могилу целые шеренги людей… А я и сказать ничего не мог о том, в каких тяготах мы живем: цензура писем!.. Мы все выглядели оборванцами… Мы поднимали дух в человеке, а этим духом только и отапливались люди… Все, что я писал о России, не рассказывай… помни, что за нами, русскими, и за границей следят агенты Чрезвычайной Комиссии».

1921 год. Белый снова подает заявление о выезде, и опять не пускает Чрезвычайка. Доведенный до нервной болезни, он решается на безумный шаг — бежать, но вездесущая Чрезвычайка узнает об этом — план рухнул. А между тем происходят грозные события: умер Александр Блок, прошение которого о лечении за границей тоже не удовлетворили, расстрелян Николай Гумилев. Общественность волнуется: «Пустите Белого за границу, а то и он, как Блок, умрет!» Пособили друзья — и Белый оказался в Берлине.

Однако заграничная жизнь его не сложилась. Оставленный женой, разочарованный в западных антропософах и в Западе вообще, не принятый за свои широкие взгляды и белой эмиграцией: «Предатель, пособник большевиков!» — он оказался между двух огней и, неприкаянный, не приспособленный к жизни, снова заметался в отчаянье. Спасение пришло в лице другой антропософки (вскоре она станет его женой) — Клавдии Николаевны Васильевой; узнав о бедственном положении Белого, она специально приедет к нему из Москвы и уговорит вернуться на родину. Как же ей удалось добиться этого, ведь всего год назад оттуда были вытолкнуты целых два «философских парохода» с нежелательными для Советов элементами?

А дело в том, что политика большевиков была не столь прямолинейной, как может показаться, и со временем становилась все гибче и хитрей. Изгнав за пределы страны тех интеллигентов, которые считались неисправимыми, власть тут же потянула домой других, которые могли, как ей казалось, при соответствующей перековке пригодиться. Вскоре с Запада покатились «покрасневшие» эмигранты, сменившие вехи, среди них и писатели вроде советского графа Алексея Толстого. Кампанию, получившую название «возвращенчество», не без оснований считали большой интригой, задуманной ГПУ.

Видимо, из–за неладов Белого с эмигрантской публикой и его отнесли к потенциальным если не друзьям, то приятелям советской власти. Есть свидетельства, что разрешение Васильевой на поездку за ним выдал сам заместитель председателя ГПУ Менжинский, который якобы высоко ценил талант Белого, на самом же деле просто забрасывал сеть на золотую рыбку. Так или иначе, для самого Андрея Белого такой исход в тот момент казался единственным спасением.

Но как только он оказался на родине — ловушка захлопнулась.

1923 год. Большевистский вождь Лев Троцкий, подозрительно оглядывая литературный фронт, метит грозным перстом Андрея Белого: «Самый псевдоним его свидетельствует о его противоположности революции, ибо самая боевая эпоха революции прошла в борьбе красного с белым». Эта идеологическая резолюция — сигнал для ГПУ: взять на прицел! И взяли, конечно, иначе не объяснить, почему рукописи Белого начинают попадать в руки чекистов и оседают в их бездонных хранилищах.

В архиве Лубянки обнаружились его известное эссе «Как мы пишем» и считавшиеся пропавшими, до сих пор не опубликованные исследования по истории и философии культуры — «Тема в вариациях: музыка» и «Душа ощущающая и рассуждающая в свете души самопознающей». В этой, последней, рукописи Белый говорит: «Мы — книга, которую сами же написали». Если это так, то попробуем прочитать книгу «Андрей Белый», открыв ее на извлеченных из секретных архивных недр страницах 1.

Вот письмо Белого литератору Иванову — Разумнику (псевдоним Разумника Васильевича Иванова) от 24 ноября 1926 года. В нем Белый делится своими переживаниями по поводу работы над вторым томом романа «Москва»:

«Для меня это «пекло», первый том ободрал меня, а что будет со мной после второго тома, если сумею его написать, и не знаю, боюсь, что таки не сумею: 1) тема его сложнее, ответственнее, 2) условия цензурные почти непреодолеваемы…»

Белый живет в это время в подмосковном селе Кучине, его только что навестил актер и режиссер, художественный руководитель МХАТ?2 Михаил Чехов, положение которого не лучше:

«Сейчас меня очень, очень волнует М. А. Чехов: 1) измучен до психического расстройства, 2) затерзан интригами внутренними в МХАТе, где одолевает линия халтурная, 3) его в МХАТе начинают систематически травить… 4) на него косятся и «свыше» (о «Дон — Кихоте» и речи не может быть, «Смерть Иоанна Грозного» разрешили с условием, чтобы Чехов в пьесе не играл). Положение его таково, что хоть уходить со сцены… М. А. сейчас имеет самый жалкий, затерзанный вид, он едва ли не изотчаялся… и страшно беспокоюсь, все придумывал, чем бы помочь ему. Он слишком категоричен и абсолютен для изолгавшейся действительности… Живешь в такой атмосфере, что подумываешь о новом Обществе. «Обществе спасения на водах». Над людьми прямого пути разверзлись просто потопные хляби!..»

Отчаянье Белого все нарастает. Недаром 19 марта 1928 года он решает на всякий случай распорядиться судьбой своего творческого наследия — пишет завещание.

«Завещание Андрея Белого

В случае моей смерти я, озабоченный тем, чтобы бумаги мои, рукописи и неоконченные произведения (труд всей жизни), попали в руки людей меня знающих, — завещаю весь инвентарь бумаг и все дело разборки их и хранения следующим друзьям и близким:

1) Клавдии Николаевне Васильевой, 2) Алексею Сергеевичу Петровскому, 3) Разумнику Васильевичу Иванову, 4) Дмитрию Михайловичу Пинесу (последние двое проживают: Иванов — в Детском Селе, Пинес — в Ленинграде), 5) Петру Никаноровичу Зайцеву (Москва).

Завещаю им, по данному уговору, сортировать, хранить, если понадобится, уничтожать или, наоборот, печатать те или иные следы моей умственной, моральной и литературной жизни, а также передавать этот материал тому или другому литературному архиву. В частности: если в минуту моей смерти вышеназванные лица не окажутся в состоянии исполнить моей просьбы о хранении и сортировке бумаг либо вследствие их отсутствия, невозможности приехать или даже кончины, то я завещаю весь материал бумаг «Пушкинскому дому» в Ленинграде; ни в каком другом архиве не желал бы я видеть этих бумаг.

Надеюсь, что эта просьба будет уважена представителями власти. Писатель, труды которого не печатались в течение последних лет, имеет право на уважение его воли, а эта воля в том, чтобы ничего не понимающие в моей литературной физиономии не свалили бы в кучу моих бумаг и не погребли бы их, ссыпав куда попало».

Писатель тревожился не напрасно: грозное будущее размечет не только листы его рукописей, но и тех, кому он доверял их. Все душеприказчики его попадут под косу репрессий. Печальная участь — неоднократные тюрьмы, ссылки — постигнет ближайших друзей Андрея Белого: и Иванова — Разумника, и переводчика Петровского, и поэта Зайцева, литературовед Пинес будет расстрелян в 1937 году.

Всем им на следствии, помимо прочего, инкриминировали «преступную» связь с Белым и его окружением и чтение его сочинений, у всех при обысках отбирались бумаги, возможно, таким образом и оказались на Лубянке завещание Белого и некоторые другие рукописи.

Посмертная воля его не была исполнена. В Пушкинский дом попала лишь часть его наследия, остальное рассеялось по различным архивам, а что–то, как мы видим, люди, «ничего не понимающие» в его «литературной физиономии», действительно «свалили в кучу бумаг и погребли, ссыпав куда попало». И немалую долю наверняка уничтожили, обратили в пепел.

А в 1931 году «потопные хляби» разверзнутся и над головой самого Белого. Лишь недавно были рассекречены документы, позволяющие восстановить этот трагический эпизод.

Он связан с так называемым «Делом антропософов». В начале мая агенты ГПУ заявились на квартиру, где хранился архив Белого (сам он в это время жил в Детском Селе под Ленинградом у Иванова — Разумника), и конфисковали сундук с его рукописями. При обыске в доме Петра Зайцева забрали пишущую машинку Белого — орудие производства. А очень скоро пришли и за его женой Клавдией Николаевной.

Когда ее уводили, он бился и кричал в бешенстве:

— Почему ее, а не меня?!

«О себе не пишу, — сообщал он в письме Зайцеву, — ибо меня — нет… Как тело без души… После того, как взяли ее, сутки лежал трупом; но для нее в будущем надо быть твердым… Письмо разорвите…»

Потом бросился хлопотать — отправил письмо Горькому. Рассказав о потере своего архива — результата десятилетнего труда, — писал: «Полагаю, что материал для изучения моей сложной литературно–идейной физиономии будут штудировать высокообразованные люди; …разгляд моего «Дневника» поставит в известность агентов ГПУ, что между мной и Кл. Ник. — нет грани в идеологии; если приехали за ней, почему — не за мной? Если не за мной — при чем здесь изъятие моей литературной работы?»

Нетрудно догадаться, почему ГПУ его не трогало: опасались, что будет слишком много шума.

Горький обнадежил: рукописи непременно вернут.

Белый мчится в Москву, добивается встречи с Аграновым — одним из главарей ГПУ, странного «друга и покровителя» писателей. Шел — волновался: на каком языке разговаривать, до какой откровенности доходить? Вернулся окрыленный: заявление приняли, долгий, взволнованный рассказ внимательно выслушали: и о жене, и о других антропософах, и о сундуке с рукописями, и даже о трудностях с жильем. Рукописи обещали вернуть — дело не в них, а «в тех деликатных мотивах, которые с ними связаны». Дали телефон — для повторного разговора.

Агранов даже очаровал Белого. Сказал об антропософах:

— Вы сами не понимаете, как далеко от них сейчас ушли…

— Он прав! — убеждал себя Белый. — Да, кажется, он прав!

В заявлении, оставленном Агранову, Белый предлагает следователям познакомиться с отобранной у него рукописью «Почему я стал символистом», предназначенной, как он оговаривает, не для печати, а только для себя и узкого круга посвященных. И пусть они, следователи, потом решат, совместим ли тон рукописи с «опасной» политикой.

И пошла волынка! Идет июнь. Дело принципиально решено, но лицо, от которого все зависит, уехало, а заместитель неуловим. Белый виснет на телефоне, гадает: «Случилось что–то роковое в смысле архитектоники судьбы».

Июль. Клавдию Николаевну отпускают, но с подпиской о невыезде из Москвы. Остается вызволить сундук.

Белый подает еще одно заявление — в Московское управление ГПУ. Молчание. Дело ни с места.

«Я из всех «без вины виноватых» наиболее «виноватый» — сижу на свободе, — делится Белый своими переживаниями с Зайцевым, — о чем я и говорил члену Коллегии ОГПУ т. Агранову в беседе с ним, стараясь в меру сил и разумения дать объяснение инциденту с арестами… Было отрадно узнать, что рукопись моя «Почему я стал символистом» по моему ходатайству изъята из сундука и прикреплена к делу; …есть надежда, что приговор будет мягче, чем мог бы быть…»

Август — новое заявление в защиту антропософов, с просьбой приобщить это заявление к их делу. А 31 августа, уже отчаявшись чего–нибудь добиться, Белый пишет письмо самому Сталину. Он рассказывает о своем бедственном положении — жене запрещен выезд до окончания дела антропософов, а жить в Москве негде: «То, что я переживаю, напоминает разгром… Деятельность литератора становится мне подчас невозможной; и на склоне лет подымается вопрос об отыскании себе какой–нибудь иной деятельности, ибо каждая моя новая работа… требует с моей стороны вот уже скоро десять лет постоянных оправданий и усилий ее провести; каждая моя книга проходит через ряд зацепок, обескураживающих тем более, что участие мне в журналах почти преграждено…

Возникает горестный вопрос: неужели таким должен быть итог тридцатилетней литературной деятельности?

Случай с женой заостряет мое положение уже просто в трагедию…»

Конечно, приходит на ум и судьба другого писателя — Михаила Булгакова, который в те же годы тоже борется за возвращение арестованных рукописей и пишет свое знаменитое письмо Сталину с просьбой о трудоустройстве, чтобы иметь средства к существованию.

Друзья запомнили фразу, которую Белый однажды бросил:

— Булгаков стал режиссером МХАТа, а я пойду в режиссеры к Мейерхольду!

Вероятно, письмо возымело действие: в начале осени Клавдию Николаевну открепили от Москвы, разрешили выезжать и тогда же, после отчаянных хлопот, доводивших Белого «до сердечной боли», отдали драгоценный сундук. Отстоять друзей–антропософов не удалось — их разбросали по ссылкам.

Рукописи вернулись. Но не все. Кое–что чекисты все же оставили себе, например ту самую — «Почему я стал символистом и почему я не перестал им быть во всех фазах моего идейного и художественного развития», которая, по мысли Белого, могла оправдать антропософов. Должно быть, содержание ее вовсе не показалось безобидным.

Вариант этой рукописи каким–то образом попал за рубеж и был напечатан в 1982 году издательством «Ардис». Однако лубянский список — машинописная рукопись с авторской правкой — и полнее, и точней.

Книга эта чрезвычайно интересна: в ней Белый прослеживает свой духовный путь на протяжении всей жизни, подводит ему итог и пытается найти себе место в советской действительности. Человек и общество — вот главная тема его раздумий. Анализируя свою эволюцию символиста, члена антропософской общины, ученика Рудольфа Штейнера, он делает более широкие выводы о месте человека в коллективе вообще, о возможности, будучи частью социального организма, сохранить свою индивидуальность, творческую независимость.

Создается впечатление, что Белый по необходимости многое не договаривал, зашифровал этот жгуче современный мотив, хотя однажды все же проговорился: «Говорю образами и притчами, потому что не все еще печати сняты мной с еще опечатанной Мудрости; еще намек — не прогляден; и не все трупные пелены сброшены с выходящего из гроба».

Эпиграфом к книге Белый берет слова из дневника Льва Толстого: «Люди, свое стремление к истине приурочивающие к существующим формам общества, подобны существу, которому даны крылья для того, чтобы летать, и которые употребили бы эти крылья для того, чтобы помогать себе ходить».

Итак, что же делать крылатому человеку в бескрылом обществе? В обществе, которое все более и более превращается в послушное стадо?

Когда советскому правительству нужно было зарегистрировать Всероссийский Союз писателей, оно долго искало, к какой отрасли труда причислить писательский труд. И распорядилось зарегистрировать по категории типографских рабочих.

— Совершенно нелепо! — возмутился тогда Николай Бердяев. — Вот пример, что революция не щадит творцов культуры, относится подозрительно и враждебно к духовным ценностям…

А Белый на этот счет шутил:

— Справедливо! — и показывал средний палец руки, на котором натерлась шишка от держания ручки. — Это моя рабочая мозоль. Я и есмь рабочий!

Вспомним Марину Цветаеву, которая на укоры ее в барстве восклицала:

— Это я, а не вы — пролетарий!

Да, Белый был одним из тех художников, которые на первых порах приветствовали пролетарскую революцию и ее лозунг «Вся власть Советам!».

«Когда же мне стало ясным, — пишет он теперь, в книге «Почему я стал символистом», — что средняя часть триады (совет — власть — ритм), или власть–лозунг, перерождается в обычную власть и в этом перерождении становится из власти Советов советскою властью, стало быть, властью обычною, ибо суть государственной власти не в прилагательных («советская», «не советская»), а в существительном, старом, как мир, я был выброшен из политики туда, где и пребывал вечно: в антигосударственность…

…Мы же были без раковины: без уже прошлого, но и без ясно видимого будущего, в стихии настоящего, кидающего и туда, и сюда и взывающего к мгновенной, всегда индивидуальной ориентации… Жить личной жизнью в России я отвыкал; наша личная жизнь чаще всего определялась термином не: не ели, не спали, не имели тепла, денег, удовольствий, помещений, здоровья и т. д.; но это не было предметом слезливых жалоб, потому что громадное «да» осмысленно–духовной жизни с радостью преодолевало все эти «не»…»

И вот итог:

«В день 25-летия со дня выхода первой книги (в 27?м году) несколько друзей боялись собраться, чтобы собрание не носило оттенка общественного, ибо в месте «общественность» и «Андрей Белый» стоял только безвестный могильный крест… В «могилу»… меня уложил Троцкий, за ним последователи Троцкого, за ними все критики и все «истинно живые» писатели; …«крупные» заслуги мои оказались настолько препятствием к общению со мною, что само появление мое в общественных местах напоминало скандал… Я был «живой труп»; «В. Ф. А.»2 — закрыта; «А. О.»3 — закрыто; журналы — закрыты для меня; издательства — закрыты для меня; был момент, когда мелькнула странная картина меня, стоящего на Арбате… с протянутою рукою: «Подайте бывшему писателю»…

Уйдя из Москвы, я… с 25?го года переселился в Кучино, место моего всяческого выздоровления… Я хотел, чтобы в годах молчания отстоялась правда… Надо говорить правду, прослеживая ее в ея индивидуальном восстании… а это — трудно; этого не умею я еще и сейчас.

Но я учусь этому…

Я ушел в Кучино прочистить свою душу, заштампованную, как паспортная книжка, проездными визами всех коллективов, с которыми я работал; каждая виза — штамп той или иной горечи, того или иного непонимания…

Все фальшиво, насквозь фальшиво — там, где начинает действовать принцип «общества»; …партийный человек есть дробь человека, иль — антропоид, аптекарский фабрикат из разных вытяжек человека (мозгового фосфора, семенных желез и т. д.). Только в раскрепощающем ритме, в вольном ветре освобождения, в робком намеке — «ассоциация» — встает недостигнутый горизонт новой «общинной» жизни, которого в «обществе» нет и быть не может…

…Наш склероз: склероз «общественности» с его звездой — Государством…

…Установка гигантской душечерпательной машины, проводящей душевную жизнь в «общий», но от всех закупоренный бак. При этой неправильной системе себя связывания с механизмом «общества» менее активные, менее умные, менее горячие не только не рискуют, но даже теплеют «чуть–чуть» за счет жарких и умных; а те — разрываются, откуда картина бесплодных бунтов, катастроф, до… героических смертей…

…Я сказал: «Возьмите всего меня»; мне ответили: «Мало, давай и то, что сверх сил». Отдал — сказали: «Иди на все четыре стороны; ты отдал все и больше не нужен нам»…

…Через «бывшего человека» 1921 года тянулась, усиливаясь, меня терзающая нота; и в 1922 году воскликнулось: за что терзают меня?..

…Люди… были ценнее и лучше собственных «мировоззрений», их облекавших в рога, бычьи морды и прочие маски; маски надетые — предрассудки… в обществе рост предрассудков — невероятен…

«Я»… становится пассивно увозимою кладью в места, куда… «Макар телят не гоняет». Трагедия людей внутри коллективов: разъезд платформ или разрыв ценных «индивидуальных» связей по воле «платформы». «Хотел бы дружить, да… платформа увозит»…

На протяжении 30 лет я имел пышный опыт зрелища разложения утопий и коллективов; коллективы менялись, а причины разложения оставались теми же. Напоминаю себе, что действительность разрыва отношений с рядом любимых (и где–то еще любимых) друзей, — не действительность охлаждения потенций связи от «Я» к «Я», а — криво растущая и слепо несущая «Я» платформа; таковы мои действительные охлаждения: с Мережковскими, Блоком… с Бердяевым… со сколькими еще…

…А все — в «чуть–чуть»; в «чуть–чуть» — черта, отделяющая дела бездарные от дел гениальных (опять истина, принятая на кончике языка, то есть не принятая)…

В медном пятаке сжата сила, способная прогнать поезд по экватору четыре раза (междуатомная теплота); и такая же сжата сила в невытравленном предрассудке…

…Теоретические «чуть–чуть» упущения и «чуть–чуть» недоглядки имеют следствием не «чуть–чуть» давимые жизни, а жизни… вовсе раздавленные, как жизнь моя периода 21 — 23 годов, раздавленная молчанием и впустую вымотанной у меня жертвы, поступившей вместе с «интуициями» в общий «бак»…

Все, о чем говорю, есть намек и импрессия к толстому тому исследования, которое могло бы возникнуть…

…Тома — не напишу.

Пора написаний прошла; наступает пора прочтений уже в сердце написанного; нет ничего тайного, что не стало бы явным.

Но кто не имеет письмян в сердце и откажется от понимания слов апостола («вы — письмо, написанное в сердцах»), тот меня не поймет.

Мне это хорошо ведомо.

И оттого я — кончил: кончил себя в одном отношении, чтобы, может быть, начать или, вернее, продолжить себя в другом: в символическом.

Кучино. 7 апреля 1928 г.».

Начать себя в другом отношении Белому уже не довелось — впереди у него оставалось только шесть лет жизни. И хотя он продолжал неустанно трудиться и книги его выходили, ездил по стране, пытался сотрудничать с советскими учреждениями и был провозглашен персональным пенсионером, эти годы стали для него медленным удушением, со все более и более редкими попытками найти нишу в обществе, из которого он был выбит красными вождями и в котором, не желая быть «дробью человека», вынужден был стать внутренним эмигрантом.

В нем видели то полусумасшедшего витию, то ходячую реликвию, он то заблуждался и прекраснодушествовал, то притворялся и сознательно шел на компромиссы, — а это и были маски — те самые «рога и бычьи морды», которые пыталось надеть на него общество. Необходимость все время играть, лицедействовать, для искреннего человека, поэта самоубийственная, репрессии, обрушившиеся на близких, конечно, сильно укоротили его жизнь.

Как–то на встрече в редакции журнала «Новый мир» один из государственных вождей — Валериан Куйбышев — заметил ему:

— Как жаль, что вы, товарищ Белый, не с нами!

Тут уж всего полшага до: «Кто не с нами — тот против нас!»

И вот уже «наши» писатели под пьяную лавочку передают друг другу слушок, что Белый… умер. А «Вечерняя Москва» печатает заметку об архиве «посмертных» произведений Андрея Белого… Торопят смерть, хоронят заживо!

А смерть и в самом деле уже подкрадывалась. Зимой 1934 года в «Известиях» появилась его фотография — впервые он был удостоен такой чести, но… при некрологе. «8 января, в 12 ч. 30 мин. дня умер от артериосклероза Андрей Белый, замечательнейший писатель нашего века, имя которого в истории станет рядом с именами классиков не только русских, но и мировых… Творчество Андрея Белого — не только гениальный вклад как в русскую, так и в мировую литературу, он — создатель громадной литературной школы. Перекликаясь с Марселем Прустом в мастерстве воссоздания мира первоначальных ощущений, А. Белый делал это полнее и совершеннее. Джеймс Джойс для современной европейской литературы является вершиной мастерства. Надо помнить, что Джеймс Джойс — ученик Андрея Белого. Придя в русскую литературу младшим представителем школы символистов, Белый… перерос свою школу, оказав решающее влияние на все последующие русские литературные течения…»

Под некрологом — три подписи: Борис Пастернак, Борис Пильняк и Григорий Санников. Они называют себя учениками Белого и напоминают, что им написано сорок семь томов! Никогда — ни до, ни после — подобного панегирика Андрей Белый не удостаивался.

Когда через несколько лет арестуют Бориса Пильняка, это ему припомнится. Некролог тот будет вменен в вину как «антипартийный». И если бы не ранняя смерть, Андрей Белый вряд ли б рубеж 1937?го перешагнул.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК