Глава IV «Темная материя “Слова о полку Игореве”»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава IV

«Темная материя “Слова о полку Игореве”»

Кто с таким искусством мог затмить некоторые места из… Песни словами, открытыми в наших старых летописях или отысканными в других Славянских наречиях?..

А. С. Пушкин

Уже по тому, что ответ на поставленный Пушкиным вопрос не может быть однозначным, можно полагать, что Пушкин этим вопросом проверял собственную убежденность в древнем происхождении Игоревой песни. Действительно, кто «мог затмить некоторые места…», а вернее, к какой временной эпохе принадлежит автор «Слова», так мастерски «затмивший» эти самые «места» словами, которые, вопервых, наличествуют в летописях той же эпохи, в которой протекали события, описанные в «Слове», а во-вторых, имеются в наречиях иных славянских народов, живших в эту же эпоху? Для «ортодоксов» ответ однозначен: это современник описываемых в «Слове» событий, владеющий не только старославянским языком средневековой Руси, но и смежными языками и наречиями других славянских государств этой эпохи. Нельзя исключить возможность существования такого гениального самородка, великолепного знатока старославянской словесности и фольклора славянских народов, обладающего поэтическим даром на уровне Гомера, Пиндара, Анакреона, Вергилия, Горация, Овидия и других поэтических гениев Древней Греции и Рима.

Но и у «скептиков» не менее веские аргументы по поводу наличия «темных мест» в «Слове», которые якобы были встроены в поэтическую ткань Игоревой песни более поздним автором, задавшимся целью рассказать о событиях XII века «старыми словесы», как бы перенесясь мысленно в эпоху распада государства «Киевская Русь», в силу феодальной раздробленности способствовавшей упадку Руси сильнее, чем воинствующие волны степных народов, прокатившиеся через ее территорию на протяжении более чем трех с половиной столетий, предшествующим походу Игоря в Половецкую Степь. Для этого требовалось хорошо знать средневековую Историю Руси по летописным источникам, генеалогию русских князей, начиная от Владимира Святославича (Крестителя) до сложившихся к середине XII века двух княжеских кланов («Ольговичей» и «Мономахичей») – «отъ стараго Владимира до нын?шняго Игоря» (…раст?кашется мыслию по <генеалогическому> древу…).

Впервые гипотезу о том, что «мыслено древо» есть генеалогическое древо княжеского рода Рюриковичей, высказал А. В. Ткачев: «Под «мыслено древо», кажется, предложено все, что только возможно: мировое древо, райское, мистическое, рода человеческого, мудрости, лукоморский дуб, древо песен и поэзии. Но Автор связывал это древо с Баяновыми песнями князьям: «…старому Ярославу, храброму Мстиславу, иже зар?за Редедю предъ пълкы касожьскыми, красному Романови Святъславичу». Какое древо могло их соединять? Полагаю, только генеалогическое»[300].

Лексемы «мыслено древо» и «растекашется мыслию по древу», прозвучавшие в зачине «Слова», являются одними из самых загадочных «темных мест» Песни, над которыми билось не одно поколение «словистов».

Термин «темные места» относится не только к отдельным словосочетаниям повести, но все непонятное не только для читателя, но и для исследователя, начиная от автора самого термина А. Ф. Малиновского, что встречается при чтении или изучении памятника. А. Ф. Малиновский насчитал всего восемнадцать таких мест. Однако впоследствии, по мере изучения памятника, толкования этих самых «темных мест», при переложении его на современный язык, как это ни покажется странным, таковых «мест» становилось все больше и больше. К «темным» местам стали относить отдельные слова, перевод которых оказался затруднительным, или таковых слов нигде не обнаруживалось, кроме как в тексте «Слова». Это, прежде всего, так называемые гапаксы «Слова», которые кроме «Слова» больше ни в каких памятниках средневековья не встречаются[301]. Наиболее загадочными, не поддающимися объяснению являются названия тюркских родов, упоминаемых в «Златом слове» Святослава при его обращении к Черниговскому князю Ярославу – своему родному брату: «А уже не вижу власти сильнаго и богатого и многовоя // брата моего Ярослава съ Черниговьскими былями, // съ могуты, и съ татраны, и съ шельбиры, и съ топчакы, // и съ ревугы, и съ ольберы. // Тии бо бес щитовъ, засапожникы // кликомъ плъки поб?ждаютъ, // звонячи въ прад?днюю славу».

К гапаксам исследователи «Слова о полку Игореве» относят этнонимы «деремела» и «хинова» (и производное прилагательное «хиновский»); глаголы «въсрожити, «потручатися»; названия предметов «засапожникъ», «шереширы», «орьтма»; таинственный «дивъ» и мифическая «карна»; прилагательное «харалужный»; долгое время к гапаксам относили якобы название оружия – «стрикусъ», однако сейчас возобладало мнение Р. О. Якобсона, предложившего видеть здесь не менее загадочное словосочетание «с три кусы».

Остальные редкие слова памятника, строго говоря, гапаксами не являются, поскольку в одних случаях существуют близкие к ним словообразования, в других – они известны либо по древнерусским памятникам, правда более позднего времени, памятникам фольклора, восточнославянским диалектам.

Кроме гапаксов и редких слов, вышедших из употребления на время написания «Слова», к «темным местам» относятся отдельные словосочетания («по мыслену древу»; «свисть зв?ринъ въстазби»; «птиць подобію»; «смагу мычючи въ пламян? роз?» и др.) и даже целые фрагменты текста, например: «У Пл?сньска, // на болони б?ша дебрь Кисаню // и несошася къ синему морю» – и вышеприведенный фрагмент с «черниговскими былями». Мало того, к «темным местам» можно отнести целые смысловые разделы «Слова», как, например, рассмотренный в первой главе «Зачин», а также «Побег» князя Игоря из плена, который рассмотрим несколько ниже.

Для того чтобы убедиться, что гапаксы «Слова» – действительно «темные места» памятника, нет необходимости рассматривать здесь их все, остановимся на названиях «тюркских родов», приведенных выше. Поскольку в летописных источниках и литературных произведениях Древней Руси не нашлось каких-либо следов о происхождении указанных слов, то исследователи не нашли ничего более убедительного, чем обратиться к «тюркизмам». С момента издания «Слова» графом А. И. Мусиным-Пушкиным и появлением первых переводов на современный русский язык, начиная с В. А. Жуковского, считалось, что в данном фрагменте «Слова» перечислены какие-то неведомые племена не то тюркского, не то финского происхождения, неведомо какими путями осевшие на Черниговщине. В комментариях к переводу Жуковского 30-х годов XIX века говорится о «многовойности брата Ярослава с его Черниговскими племенами-поселенцами». Тогда же А. Вельтман утверждал: «Что сии племена финского и татарского происхождения, кажется, в этом нельзя сомневаться. Вероятно, тептяри, бобили, вотяки или удморты, мордва и т. д., близкие к ним по своему происхождению». На что Н. Головин резонно возразил: «Так, вероятно, назывались Черниговские полки или дружины, но г. Вельтман говорит, что то были племена финского или татарского происхождения. Отчего же не русского?». И в самом деле, почему происхождение этих слов впоследствии стали искать исключительно на Востоке, особенно когда за дело принялись профессиональные востоковеды или ориенталисты. Так, востоковед В. А. Гордлевский был твердо убежден, что «“Слово”» насыщено живыми элементами, словесными и поэтическими, заимствованными у соседей-половцев»; а «тотемистические воззрения тюркских племен, эпические сюжеты и мотивы, характерные для сказаний тюркоязычных народов, отразившиеся в «Слове», также свидетельствуют, что его автор хорошо знал половецкий фольклор». Настолько хорошо, что другой ориентолог, Н. А. Баскаков, не исключает близких родственных связей Автора с половцами[302]. «Все это могло бы служить своеобразным комплиментом творцу великого произведения, – с явным сожалением пишет современный исследователь «Слова» В. П. Тимофеев, – если бы сие не означало, что собственно славянская культура к «Слову» отношения не имеет»[303]. «Одной из характерных параллелей, связывающих «Слово» с тюркскими эпическими образами, являются образы зверей и птиц», – констатирует Н. А. Баскаков. Но относит к таковым в том числе сокола, волка и ворона, которые являются «образцами и сравнениями, характерными для половцев». «Но если это так, – иронизирует В. П. Тимофеев, – то с какой это стати даже далекие исландцы насытили свои саги теми же «тюркскими эпическими образами» – неужто и там «оскандинавился» какой-то гениальный степняк».

Почему, далее, нужно по рекомендации В. А. Гордлевского рассматривать именно с тюркских, а не с собственных славянских позиций фразу, в которой «Игорь князь поскочи горностаем… и скочи… босым волком… и полете соколом под мъглами»? Разве здесь, как и во всех остальных случаях, недостаточно исключительно точных параллелей с русскими былинами? Разве не напрашивается сравнение, например, с былиной о Вольге Буслаевиче, который «повернулся серым волком, и поскакал он на конюшен двор… а повернулся Вольга… малым горностаюшкой, поскакал в горницу во ружейную. Повернулся Вольга малой птицей-пташицей»? Вряд ли можно оспорить мнение А. К. Югова, что единство «приемов и лексики со «Словом» у былин никем не оспаривается». Стало быть, и сами эти былины следует признать заимствованием у тюрков?

Причудливыми грибами наросли десятки востоковедческих работ на восьмисотлетнем древе «Слова о полку Игореве», но нельзя сказать, что они способствуют большей его сохранности и здоровью. Поражает то умиление, с которым иной раз преподносится штатная сверхплотность именно тюркологических научных кадров, занятых его изучением. Разве можно считать нормальным положение, когда, по замечанию А. Н. Кононова, лингвисты —исследователи «Слова» – представлены «в подавляющем большинстве (!) востоковедами, а еще точнее, тюркологами»? И нормально ли (сошлюсь опять же на А. Н. Кононова), что все эти специалисты, работая над «Словом», воздерживаются даже от самых простых, элементарно необходимых консультаций со славистами из числа историков и литературоведов? Разве не понятно, что мы давно уже едим русский хлеб «Слова», выпеченный по чужим рецептам?

Поэт Олжас Сулейменов, основываясь на «тюркизмах» и якобы выявленных им «невидимых тюркизмах» русского языка (к которым принадлежат даже воин, боярин, полк, труд, охота, облава), делает вывод, что и культуру свою славяне заимствовали еще до Батыя от тюрков: «Какие новые явления могли принести кочевники Ига в культуру, предельно насыщенную ароматом степного этноса за века минувшие? Большую часть того, что можно было получить от тюрок, славяне заимствовали до XII века (выделено О. Сулейменовым). «Поэт выдвинул две смелые гипотезы, разделяемые многими маститыми тюркологами: первая – что кыпчакско-половецкий язык в XII веке играл среди русской знати такую же роль, какую французский играл в начале XIX; вторая – что «Слово» написал не кто иной, как обрусевший половец или по крайней мере какой-то близкий родственник степняков, который творил в среде, «насыщенной поэзией тюркской речи». Иначе, считают исследователи, просто никак нельзя объяснить, почему при полном отсутствии тюркизмов и других современных «Слову» произведениях именно оно столь ими насыщено. П. А. Баскаков, например, насчитал таковых целых сорок три единицы и, отметив, что «список этот, возможно, еще не полон», накинул для убедительности еще двадцать три выявленные Карлом Менгесом и Джоном Принсом»[304].

Свои оригинальные взгляды на происхождение «Слова» и на его автора О. Сулейменов обобщил в книге «Аз и Я», вышедшей в 1975 году в г. Алма-Ате. Книга вызвала появление ряда критических статей как одобрительного характера, так и резко осуждающих концепцию поэта. После критического рассмотрения книги со стороны ортодоксальной школы «словистов» (Д. С. Лихачев, Л. А. Дмитриев и О. В. Творогов), а затем и на совместном заседании Бюро Отделения литературы и языка и Отделения истории АН СССР 18 февраля 1976 года, появилось Постановление ЦК КП Казахстана от 17 июля 1976 года «О книге О. Сулейменова «Аз и Я», осуждающее публикацию работы. В центральном органе ЦК КПК – газете «Казахстанская правда» – была опубликована редакционная статья «Высокая идейность – главный критерий», в которой делался вывод о «серьезных идеологических и методологических ошибках» автора и «Письмо в редакцию» О. Сулейменова, в котором он признавался в «серьезных неточностях, научно необоснованных выводах» и принял большинство вменяемых ему замечаний (при переиздании книги уже в годы перестройки, 1989 году, в своем предисловии Сулейменов отказался от авторства «Письма)[305].

Пример идеологического преследования О. Сулейменова за неправильное толкование «линии партии» в литературе вообще, а в «Слове о полку Игореве» в особенности, был весьма поучителен для исследователей, допускавших «отклонения» от одобренной идеологическим отделом ЦК КПСС концепции школы академика Д. С. Лихачева. Недаром академик А. А. Зализняк, приступая к своей работе по лингвистическому анализу текста «Слова о полку Игореве», писал, что «…в советскую эпоху версия подлинности «Слова» была превращена в идеологическую догму. И для российского общества чрезвычайно существенно то, что эта версия была (и продолжает быть) официальной, а версия поддельности «Слова» – крамольной. В силу традиционных свойств русской интеллигенции это обстоятельство делает для нее крайне малоприятной поддержку первой и психологически привлекательной поддержку второй. А устойчивый и отнюдь еще не изжитый советский комплекс уверенности в том, что нас всегда и во всем обманывали, делает версию поддельности «Слова» привлекательной не только для интеллигенции, но и для гораздо более широкого круга людей… Убийственную роль для репутации этих работ <о подлинности «Слова».– А.К.> у читателей играет лежащее на них клеймо советской цензуры, которая практически не допускала прямого цитирования А. Мазона или А. А. Зимина. Бесчисленные страстные доказательства подлинности «Слова» и фразы типа «из этого следует, что «Слово» подлинно», повторяемые как рефрен после каждого существенного или несущественного наблюдения и очень часто там, где логически ничего не следует, подразумевали наличие некоего коварного врага, который стремится обесчестить эту гордость советского народа… версия подлинности «Слова» была фактически включена в число официальных научных постулатов, сомнение в которых было равнозначно политической нелояльности… С другой стороны, с самого момента публикации «Слова» и в особенности после того, как появилось сообщение о гибели рукописи, высказывались сомнения в его подлинности. И необходимо признать, что таинственность, которой было обставлено появление этого памятника, и театральность его гибели располагали и поныне располагают к априорному недоверию»[306].

«Недоверие» к официальной версии происхождения «темных» слов в вышеприведенном фрагменте «Слова» не только сохранились, но и продолжает усиливаться с появлением новых исследований, которые не проясняют, а еще больше «затемняют» сложившуюся вокруг них непростую атмосферу. Итак, произведем сравнение официальной трактовки «темных» слов, представленной в энциклопедии «Слова о полку Игореве» (ЭСПИ), и версии их происхождения в книге В. П. Тимофеева «Другое “Слово о полку Игореве”», вышедшей в издательстве «Вече» в 2007 году.

Начнем с «были» (Быля-быль). ЭСПИ толкует это слово как «знатный человек», «сановник», «вельможа», «боярин», «приближенный князя» – заимствованное из древнетюркского языка «boila», «buila» — «благородный, знатный, причем форма слова «были» правильнее, чем «быль». При этом от тюркского слова «boila» в русском языке получилось два разных слова: «быля» – более разговорное, чем письменное, и «боля» (из boila) – более «правильное», «поскольку от него произошло словосочетание «болярин – боярин».

А вот как толкует о происхождении слова «быля» великолепный знаток общеславянских и древнерусского языков В. П. Тимофеев, владевший в общей сложности почти двадцатью языками, в том числе скандинавскими и тюркскими:

«Это слово засвидетельствовано в средневековых источниках: “Куръ скоро посла были своего”, “Иулии Кесарь… убиенъ бысть былии своимъ”».

Зная общественное положение Юлия Цезаря и его убийцы Брута, можно легко понять смысл титула «были», употребленного по отношению к последнему. Значение понятно и этимологам, но они (причем не обязательно востоковеды) выводятбыль, быля непременно из древнетюркского boila, buila – «благородный», «знатный». И им верят все остальные!

«Старейшины носили тюркский титул «быля», хорошо засвидетельствованный древними тюркскими источниками и вошедший в общеславянский язык» (H. A. Мещерский,

A. A. Бурыкин). Можно было бы как-то оправдать использование «тюркского» титула применительно к тюркским же старейшинам, но зачем же древним переводчикам потребовалось называть по-тюркски римского патриция?

Не пора ли явно «затюрканным» славянам сказать чтонибудь в защиту своих прав на «Слово»? Выявить смысл, видимо, никак не достаточно – требуется отыскать еще и само происхождение термина.

Исследователь «Слова» Всеволод Миллер отмечал, что «никогда, насколько мы знаем, не было в древности распространено мнение о равенстве между людьми: всегда и всюду были аристократы и плебеи». Высокое или низкое социальное положение считалось главной характеристикой человека.

Сигизмунд Герберштейн, посланник римского кесаря, дважды побывавший с миссией в Московии первой четверти XVI века, писал о тогдашних русских: «Они потому прибегают к титулу «большой человек» (magnus homo), что это определение «большой» прилагают ко всем важным особам, не именуя никого ни храбрым, ни благородным, ни бароном, ни сиятельным, ни превосходным и не украшая их другими какими бы то ни было титулами в таком роде». Примечательно, что и в средневековой Швеции представители знати носили титул storman, т. е. «большой человек», «великий муж». Такова, стало быть, смысловая закономерность, но разве мы задумываемся о связи этих понятий с большинством из исчезнувших и ныне существующих титулований типа «Ваше Величество», «Ваше Высочество»? Очень многие из них возникли из понятий, передающих процесс «роста». Не избежало этого и древнетюркское слово «boila». Его смысл предельно ясен, поскольку турец. и азерб. «бойлу», казах. и караим. «бойлы» и сегодня означают «рослый, высокий», турец. и казах. «бой» – «рост», турец. «бойвермек», азерб. «бойлашмаг» и караим. «буйумэк» – «расти, увеличиваться», а азерб. «бой» – «некоторые виды травы (полынь, пижма)».

А как обстоит дело в других, не тюркских языках?

Русское, применяемое к императорским особам слово «августейший» в значении «высочайший» (впервые зафиксировано в 1703 году) произошло от античного титула «Август» (Augustus), присвоенного Октавиану за выдающиеся заслуги перед Римским государством. Само же латинское augustus – высокий возникло из augere – расти, увеличиваться, произведшего также auctus – прирост, побеги.

Удивительно ли, что и латышское augs – растение и augustmanis – вельможа, сановник вышли из единого корня – augt (расти). То же самое и в литовском языке: augti – расти,augulas – растение, a?kstuomene – знать, аристократия.

«Быльем поросло» – как примечательно это «былье»! Общеславянский глагол быти, как это убедительно доказали этимологи – слависты О. Н. Трубачев, Ю. В. Откупщиков и др., – тоже имел в глубокой древности значение «расти, увеличиваться», отразившееся в общеславянском слове былина (bylina – «растение, трава»), былинка и множестве других слов, близких по смыслу.

Таким образом, древнерусское «быль» (быля) – «тот, кто высок по положению» – и происходит от древнего значения «быти» – «расти, увеличиваться».

А потому, при всем уважении к научным заслугам востоковеда А. Е. Корша и ссылающегося на него H. A. Баскакова, никак нельзя согласиться с их мнением, что «происхождение этого слова восходит… к тюркскому феодальному титулу». Мы не претендуем на славянское происхождение последнего, но вместе с тем должны решительно возразить против тюркологических притязаний на титул русский»[307].

В итоге при переложении памятника на современный русский язык В. П. Тимофеев переводит словосочетание «съ черниговскими былями» как «с его черниговскими боярами и вельможами». На наш взгляд, после столь убедительной аргументации о славянском происхождении слова «были» его можно смело вычеркнуть из списка «темных» мест «Слова».

Как видим, в переводе Тимофеева после слова «боярами» следует «и вельможами», стало быть, так он перевел слово «могуты».

Могуты – первоначально исследователи «Слова» относили его происхождение к славянским корням. Так, И. И. Срезневский отмечал, что это слово «встречается преимущественно в памятниках церковнославянских, так же как и происшедшие от него слова: «могутьный, могутьник, могутель, могутьць, могутьство. В древнерусских памятниках встречаются словосочетания «могуты людскые», «могуты племен» и просто «могуты». Никоновская летопись упоминает разбойника по имени Могута, и А. А. Зимин возводит упоминание этого слова к этому сообщению Никоновской летописи.

Однако среди ученых-востоковедов возобладало мнение, что это слово тоже тюркского происхождения, и в «Слове» упоминается «либо родовое подразделение черных клобуков, или укрупненная семья вместе со своими слугами и воинами во главе с родовым старейшиной – патриархом по имени M?g?-B?g?, – либо родовое подразделение созвучного названия»[308]. Тюркская этимология слова восходит якобы к слову m?g – «хвала» или к m?ng? – «вечный» в словосочетании с b?g? – «сильный», «знатный». Вместе с тем Баскаков допускает и иное происхождение слова «могуты»: «В ряду перечисления черноклобуцких родов по византийским источникам и русским летописям встречается племенное название «боуты», которое фонетически является весьма близким к анализируемому нами племенному названию могуты»[309]. Удивительно, но наиболее ортодоксальный сторонник «тюркизмов» в «Слове» К. Менгес допускал возможность славянского происхождения слова «могуты»[310].

Проследим этимологический путь от «могуты» к «вельможам», предложенный В. П. Тимофеевым:

«В современных русских говорах слово «могута» означает «сила», «возможность или способность что-нибудь сделать», а «могутный» – «сильный, могучий». В. И. Даль снабжает «могуту» синонимами «сила», «власть», а слово «могутный» объясняет как «мощный», «сильный», «знатный», «властный».

Достаточная закрепленность этого слова в древнерусских письменных памятниках позволяет с уверенностью судить о его былом значении. Из отрывков: «…славном ли или богатом, князем ли и могутем, царем мудром», «Господь да посади с могуты людскими…», «Отроковица раба суши некоего могути…» – однозначно вытекает, что могута (могутъ) есть«властитель», «сановник», «вельможа» и что термин в этих значениях весьма близок к уже рассмотренному «быля».

Следует упомянуть, что подавляющее большинство исследователей исходит из значений, вполне согласующихся с материалами русских говоров. Даже убежденный «восточник» К. Менгес проявил здесь объективность и счел возможным заметить: «Могут» могло быть славянского происхождения от основы «мог»… Я склоняюсь в пользу его славянского происхождения».

Попробую подтвердить это предположение. Для начала отметим, что общеславянский глагол «владеть» еще кое-где сохранил синонимичность глаголу «мочь». Соответствующие примеры можно обнаружить в русских говорах и в словацком языке: «Мы не владеем жить-то, стары стали», «Este vladzem pracovat’» – «Я еще могу работать». Неслучайно и то, что древнерусское могута и словацкое vladar, vladca совпадают в едином, общем для них значении «властитель». А это уже предполагает и обратную связь – древнейший перенос на глагол «мочь» значения «владеть, властвовать», тем более что «мощь» и «власть» для Средневековья – синонимы.

Речь, следовательно, идет об общепринятых понятиях, на фоне которых любая тюркская этимология неминуемо проиграет, столкнувшись с плотным фронтом индоевропейских терминов, означающих «вельможу» и имеющих точно такое же происхождение. В споре с В. П. Виноградовой H. A. Баскаков настаивал, что рассматриваемое слово «не связано с основным значением «быть в состоянии, мочь, быть способным», однако случайность здесь исключается. «Могута» образовано той же смысловой отглагольной цепочкой, что и в других языках: «быть в состоянии» – «мощь, власть» – «властитель, вельможа».

Думаю, именно термин вельможа, происходящий от «вельми» (много), ближе всего к слову «могуты»[311]. Следовательно, начало перечня «тюркских родов» переводится как: «…с черниговскими боярами и вельможами…».

Татраны – по версии ориентологов это слово чисто тюркского происхождения и восходит к древнетюркскому «татыр» или «татур» – «смаковать», а также к «татымак» – «зрелый, опытный человек» или к киргизскому «татыран» – «страшилище, чудовище». О первых трех словах перечня в «Слове» К. Менгес писал: «Таким образом, в «Слове» можно видеть три группы сановников: быля, могу (магнат, вельможа) и «татран» (опытный советник, старейшина).

Предлагалась также этимология этого слова от tatran — «житель Татр» (слово известно в чешском языке), от названия татар, и, наконец, допускалась возможность произвести слово от tatyr an – «чудовище». По мнению Баскакова, в «Слове» имеется в виду «черноклобуцкое родовое подразделение или укрупненная семья вместе со слугами и воинами, возглавляемая родовым старейшиной Татра»[312].

С другими «черниговскими былями» дело обстоит куда сложнее, чем это представляется В. П. Тимофееву, однако начнем по порядку. Совершенно неожиданно он предлагает рассмотреть версию, что в указанном перечне речь может идти вовсе не о людях, какими бы странными титулами они не награждались, а о… предметах вооружения черниговского ополчения. Вот как Тимофеев убеждает в этом читателя: «Почему в перечне, независимо от того, тюркский он или русский, должно говориться исключительно о людях? Святослав описывает мощь черниговского войска, а она, как известно, никогда не измеряется одним только опытом военачальников и отвагою их личного состава. Даже в приказах Гражданской войны говорилось не только о храбром начдиве, его комиссаре и численности войска, но и о пушках, пулеметах (в том числе на тачанках), броневиках, а то и об аэроплане. Почему, удивляясь вместе с А. Ивановым, что в «Слове» не упомянуты арбалеты, уже несколько десятилетий находившиеся тогда на вооружении русских дружин, мы не ищем их в тексте? Разве Автор не мог их назвать как-нибудь более поэтически, чем они названы в летописи? Почему спокойно читаем о тогдашних метательных снарядах – «шереширах» и «бременах», – но не задаемся вопросом: где же те «пушки», которые их выстреливали?»

Нельзя ли предположить, что последующие компоненты перечня, не люди, а элементы вооружения и оснащения черниговского русского (а не тюркского!) войска? Итак…

Руководствуясь заявленным военно-техническим характером предметов перечня, мы, не напрягаясь излишне, услышим здесь слово «таран». Но откуда в средине слова взялась непонятная «т»? Не будем спешить с утверждением, что перед нами случайное искажение.

В просторечии и говорах мы сплошь и рядом слышим: тверезый, ведмедь, суворый, сыроватка – вместо привычных: трезвый, медведь, суровый, сыворотка. В этих словах, словно на шахматной доске, была произведена своеобразная «рокировка» согласных, называемая в лингвистике метатезой. Приведу еще ряд примеров, взятых из отразившегося в литературе просторечия.

«Турец-царь Сантал» – в причудливом имени этого былинного персонажа легко ли различить искаженный устной передачей титул салтан (султан), упомянутый и в «Слове о полку Игореве»? А в просторечном «каталажка» увидит ли кто морское словечко «такелаж», пришедшее к нам из немецкого языка? А в имени Фрол – исходное латинское Флорус или же в Коснятин (имя новгородского посадского) – исходное Константин?

Метатеза в разное время основательно поработала не только над просторечными, по и над литературными словами, например ладонь из долонь (ср. укр. долонь и ст.-слав. длань), ладья из алдия (ср. норв. oldja). Особенно же «повезло» некоторым немецким словам, воспринятым через устную речь. К таковым относятся вполне теперь «русские» по звучанию тарелка, марганец и верстак, в которых не всякий заподозрит талерку (промежуточное от нем. Teller или швед. tallrik), манганэрц (Mangan Erz – «марганец» и «руда») и веркстат (промежуточное от Werkst?tte – «рабочее место»)?

Указанная особенность, проявляющаяся при заимствовании и адаптации ряда немецких терминов, имеет самое прямое отношение и к вычислению нашего слова. Спроецировав ее на ХІІ век и взяв за исходное средневековое италонемецкое tarant («таран»), бывшее у Автора на слуху от упомянутых им в «Слове» «немцев и венедицей», мы получим не что иное, как искомое татран. Добавлю, что Автор употребил это экзотическое слово на целых полстолетия раньше его первой и единственной в древнерусской литературе фиксации в форме «таран». Конечное «t» после ряда попыток приспособить его для русского произношения в конце концов попросту потерялось.

Итак, значение как будто выяснено, но следует уточнить, что едва ли татран означал у Автора «таран» в современном понимании (в Средневековье это орудие именовалось овен или баран). В Ипатьевской летописи (под 1234 годом) он означал «камнемет»: «Люто бо бе бои у Чернигова, оже и таран на нь (т. е. на стену. – В. Т.) поставиша, меташа бо каменемь полтора перестрела, а камень якоже можаху 4 мужа силнии подъяти». Таран здесь явно приравнен к древнерусскому порокъ (пракъ) – термину собирательному для всех видов крупных метательных и ударных машин, использовавшихся не только для осады. Наверняка на Руси подобные «пушки-машины» имелись не у одного только Ярослава Черниговского, но симптоматично, что именно под этим названием мы встречаем их как раз в черниговском войске. Именно там через полвека после «Слова о полку» тарант – татран превратился в таран.

В рассматриваемом перечне «тюркизмов» мы еще дважды встретимся с подобными орудиями, причем, подразумевая их наличие в перечне, относящемся к черниговскому войску, я опираюсь на авторитетнейшее мнение советского археолога-оружейника А. Н. Кирпичникова: «Что касается осадной, в первую очередь, метательной техники, отчетливые данные о ее подъеме и применении относятся к середине XII века… Парк камнеметных машин, включавший крепостные самострелы и рычажно-пращевые устройства, существовал вплоть до конца XVI века в ряде удельных столиц…

Именно такие системы сопровождали войско даже во время форсированных многокилометровых маршей (выделено мной. – В. Т.)».

Что же касается упоминания татранов в «Слове о полку Игореве», исходя из всего вышеизложенного, их следует переводить как «камнеметы»[313].

Вывод весьма поразительный! Почему бы самому автору не написать вместо «татранов» «камнеметы», тем более если он жил и творил в XVIII веке? Кстати, здесь и далее мы полагаем, что виртуальный «Аноним» А. А. Зализняка реально существовал и даже можем «вычислить» примерный промежуток времени, когда он мог написать «Слово о полку Игореве». Выше мы уже отмечали, что Аноним – безусловный почитатель Петра I и, возможно, даже имел встречу с ним. Позорный плен и «побег» из плена в 1711 году напомнил Анониму при написании «Слова» плен и побег из него князя Игоря. Свое произведение Аноним написал накануне 1-й Русско-турецкой войны, полагая его как призыв вернуть исконно русские земли Причерноморья и Приазовья, а также Крыма, утраченные более 600 лет тому назад. С таким призывом он мог обратиться к элите российского общества не ранее 1762 года, то есть до восшествия на российский престол Екатерины II, поскольку предшествующим императорам в женском платье было не до «Очакова и покорения Крыма». Анна Иоанновна предприняла было попытку вернуть России утраченные Петром I в 1711 году Приазовские земли, но в конечном итоге удалось отстоять лишь крепость Азов. А «дщери Петра» Елизавете Петровне, в царствование которой в России воцарился мир, получили развитие культура, наука и литература, было не до войн. Так что «Игорева песнь» как призыв россиян на ратный подвиг за «раны Петровы» мог прозвучать между 1762-м и 1768-м годами до начала первой Русско-турецкой войны 1768—1771 годов.

Дальнейший анализ «темных мест» «Слова» мы будем проводить, ориентируясь на этот промежуток времени возможного написания Анонимом «Слова о полку Игореве».

Шельбиры – предлагались самые экзотические толкования этого этнонима. П. М. Мелиоранский и Ф. Е. Корш видели в нем родоплеменное название по тавровому знаку, обозначавшему «sylbur», «cylbur» – «узда» и «арапник-бич». С. Е. Малов производит «шельбиры» от «celebir» – «знатный, благородный муж». К. Менгес допускал в качестве исходной формы арабизм со значением «люди креста, христиане», М. Фасмер возводил слово к немецкому schallbar – «коварный – свирепый» через польское посредство szalbiers – «обманщик, мошенник». Н. А. Баскаков считал допустимым, что в «Слове» именем «шельбиры» «названо «черноклобуцкое родовое подразделение, или укрупненная семья, возглавляемая родовым старейшиной «celebi er» «Знатный», или название родовых подразделений по тамге, изображающей sylbyr – буквально «арапник – бич», или sylbyr – буквально «повод коня», а также salbyr – «беспечный, неосмотрительный» – имена, вполне возможные по существующим обычаям наречения имени у кочевых тюрок»[314].

В. П. Тимофеев находит этимологическое родство между словами «шельбиры» и «чешуя». «О преобладании у русских воинов конца XII века не кольчатой, а именно чешуйчатой брони, уложенной наподобие черепицы или кровельного теса, свидетельствуют археологические данные. Да и православные святые, тщательно выписанные на сохранившихся с XI—XII веков иконах и фресках русских соборов, по наблюдениям А. Н. Кирпичникова, часто изображаются как раз в таких панцирях. Древнейшие их названия были вытеснены ордынскими «юшман», «куяк» и «бехтерец», русским «зерцало» и другими; в конце концов подобный доспех стал называться латы – «доспех из металлической чешуи, нашитой на кожу» (И. И. Срезневский)[315].

Любопытно, что словом «латы» называются и деревянные элементы покрытия крыши («тес»), накладываемые друг на друга наподобие чешуи, а также то, что понятие «шифер», «черепица» в германских языках часто передается словами все с тем же корнем Skel. Вероятно, неслучайно в русском Средневековье подобные элементы покрытия назывались именно «чешуею»; ср.: «И церковь святого Георгия понови и подписа, иде же опало, и покры ю чешуею». «Теремець красен на столпех, верху кругол и сребряными чешюями позлащеными покован».

В Европе аналогичные доспехи, название которых включало «шела» или «скала», также хорошо известны. В английской «Военной энциклопедии Стоквеллера» (1853) и в «Энциклопедии Британика» (1875) shells и scale соответственно определяются как «разновидность доспеха, состоящего из медных пластин, наложенных, подобно чешуе, одна на другую» и как «броня из бронзовой чешуи». А вот отголосок датский: skaelbrynie – букв. «шелевая броня», «чешуйчатый панцирь».

Соответствующее древнерусское название затерялось в бездне времен, оставив, однако, тоже кое-какие отголоски, к которым можно отнести приводимое Далем владимирское слово шеляпушка – «железный кружок, круглая плиточка для игры в бабки».

Таким образом, в первой части слова шельбира подразумевается воинский доспех под названием «тела» (или мн.ч.«шелы») – нечто вроде «чешуйник», «латы», «броня». Перейдем теперь к поиску значения для второй части нашего слова.

Структурно сопоставимые с «бира» укр. вибір, розбір, підбір произошли от старославянского бьрати. Этот глагол, кроме своего основного, имеет и побочное, все еще сохраняющееся в устной и диалектной речи значение «одолевать», «побеждать»: «яд мух так хорошо берет», «хмель не берет», «мороз меня не берет, а Ивана до костей пробирает», «Никакая болесь меня не бирала».

О былой распространенности слова в этом значении – как в средневековой Руси, так и на ее окраинах – можно судить по современному румынско-молдавскому birui – «побеждать» и «одолевать». Этот прямой родственник нашего бирати образовал слова biruint? – «победа» и biruitor – «победитель». И здесь буквально напрашивается аналогия с древнегреческим vixov «победитель», которое Иосиф Флавий употребил для обозначения тарана. Вот как передано соответствующее место в древнерусском переводе: «Победнику же разбивающю стены… тако бо нарицаху великого овна», т. е. «Когда победитель разбивал стены… ибо так называли большой таран». На фоне такого тарана показательно и устаревшее сочетание с рассматриваемым глаголом – «пробрать стену», которое в отечественном русско-французском словаре Ф. Рейфа пояснено как percer un mur – «пробуравить, пробить стену». Таким же образом «берет» или «не берет» броню современный снаряд.

Из всего рассмотренного напрашивается предположение, что шельбира происходит от «шелу бирати» – «брать броню» – и передает название предмета, характеризуемого как «шелеберуший», «пробивающий латы», «бронебойный».

«Брала» ли чешуйчатый доспех обычная стрела? Вероятно, брала, но далеко не всегда: из сильного лука она могла пробить такую защиту с расстояния не больше ста шагов. А вот короткая стрела из арбалета почти независимо от расстояния «брала» даже сильную броню. По словам И. Б. Грекова, «в XIII—XIV веках арбалет был единственным стрелковым оружием, которое могло поразить закованного в доспехи рыцаря и его коня, укрытого броней»[316]. Вспомним, что арбалет, называемый на Руси, как и большая баллиста, самострелом, впервые был упомянут раньше, чем XIII—XIV века, а именно под 1159 годом в летописном повествовании об Изяславе Давидовиче, двоюродном дяде князя Игоря: «Ивор же Гедеонович удари его копием в лядвии. Бежашу же ему еще и удариша его ис самострела в мышку. Он же спаде с коня своего». Остается добавить, что такой самострел изображен и в Кенигсбергской (Радзивилловской) летописи на одной из миниатюр, иллюстрирующих повесть о походе Игоря.

Имел, стало быть, А. Иванов основания удивляться, почему самострелы не нашли отражения в «Слове о полку Игореве»! Найденное значение слова рассеивает это недоумение.

Итак, в нашем перечне «шельбиры» переводятся как «самострелы» – «арбалеты».[317] Поразительно, но ведь Аноним в XVIII веке хорошо знал слово «арбалет-самострел», зачем ему понадобились «шельбиры»?

Топчаки – этноним, или название половецкого рода, либо черноклобуцкое родовое подразделение, возглавляемое родовым вождем по имени Tobycag (буквально «красивый, статный»), либо название печенежско-булгарского родапо собственному мужскому имени Tupcaq (буквально – «наследник, младший из сыновей») – считал Н. А. Баскаков. И. Н. Березин сопоставил это наименование с topcaq – «сытая, породистая лошадь», а Е. Прицак допускал исходную форму tabyacat – «китайская лошадь», в то же время С. Е. Малов сопоставлял термин Топчак с topcy – «пушкарь».

А. А. Бурыкин допускает, что Топчак восходит к «образованному от корня top – «группа, толпа» – прилагательному с суффиксом caq. Хотя такое прилагательное и не засвидетельствовано в тюркском языке, мы можем предполагать его существование с очень большой долей вероятности… Тогда прилагательное topcaq могло иметь значение «многочисленный, образующий толпу, орду», что неплохо согласуется с его ролью наименования кочевого племени». Далее исследователь пишет, что слово Топчак «представляет собой не автоэтоним, то есть самоназвание некоей этнической группы, а аллоэтноним – обозначение, которое какая-то тюркоязычная этническая группа дала своим соседям (они также могли быть тюркоязычными)»[318].

Данный этноним оказался наиболее сложным для поиска в нем славянских, тем более древнерусских корней, и для В. П. Тимофеева, который посвятил ему самую большую статью о своем исследовании.

«Понятно, что в качестве «тюркского» слово это весьма соблазнительно: при желании в нем вполне реально можно усмотреть что-то близкое к слову «кыпчаки», т. е. «половцы». «Толстая, сильная, упитанная лошадь», – толкуют его лингвисты (а за ними послушно и литературоведы), но не спеши, читатель, принять на веру. В подобных объяснениях «тобчак» никогда не дается специалистами отдельно, а всегда только в сочетании: в тюркском это тобчак ат, в монгольском – тобчак морин. Причем вовсе не «тобчак», а как раз эти «излишние» как будто «ат» и «морин» (ср. с рус. «мерин») передают в соответствующих языках понятие «лошадь». Ну а, собственно, какую смысловую нагрузку несет это слово в сочетании «тобчак – лошадь»?

Как и во всех непонятных словах произведения, для уяснения истины не стоит сразу же слишком далеко уходить от русского языка, на котором оно написано. Обратимся для начала к сравнительно недавнему прошлому, к 50—60-м годам XIX столетия, когда в отечественной периодике часто публиковалась реклама так называемых «американских топчаков» местного производства.

Справившись в «Сельскохозяйственной энциклопедии», узнаем, что топчак – это конный привод, «существующий с глубокой древности», а также что это «механизм, при посредстве которого силой животных, главным образом лошадей, приводятся в движение стационарные с/х машины и приспособления, как, например, молотилки, соломорезки, веялки, пилы, насосы и т. п., в силу напряженности режима работы в них и быстрой утомляемости животных от применения топчаков отказались».

Стоит добавить, что топчаки использовались чуть ли не до 30-х годов XX века и были очень эффективны: три оборота, совершаемые лошадью, преобразовывались приводом в 900 оборотов барабана молотилки. Разве из этого не ясно, почему «топчаковая лошадь» или «тобчак ат» была когда-то переосмыслена у тюрков не в какую-то, а в «толстую, сильную, упитанную лошадь»? Да другая в топчаке просто не выдержала бы!

Топчак, похоже, одно из авторских «старых словес», употреблявшихся на территории Чернигово-Северской земли не позже X века. Ираноязычному, возможно, еще скифосарматскому по происхождению, ему вряд ли потребовалось «тюркское посредничество», ведь именно на территориях «Посемья» и вокруг него, по мнению ряда ученых, длительное время происходило взаимопроникновение иранских, балтийских и славянских языков. Так, например, В. В. Иванов и В. Н. Топоров свидетельствуют: «По данным исследований иранских топонимов и гидронимов на Украине и юге России, земля племени север (Курская область) относилась к северной окраине иранского мира… Следует отметить, что в этом районе известно немало примеров славяно-иранских и балто-иранских переводов».

Древнейшие баллисты действовали силой упругости скрученных волокон (сухожилий, кишок, волос, веревок и т. д.). Прежде чем произвести выстрел, необходимо было при помощи ворота («коловорота») дополнительно свить эти волокна в тугие жгуты и тем самым привести всю систему в состояние предельного напряжения.

Принцип действия таких орудий подробно описал А. Н. Кирпичников. Они характерны для античности и относятся к так называемому торсионному типу, ко времени «Полка Игорева», документами и археологией не подтвержденному. Однако поскольку как античная, так и средневековая баллиста имели один и тот же коловоротный механизм, Автор вполне мог использовать известное ему более древнее и, стало быть, «более благородное» название для современной ему коловоротной «пушки».

Именно на этих особенностях основывается, по-видимому, семантика слова «топчак» в иранских языках:

Для «топ» таджикский, персидский, гилянский и сарыкольский языки дают форму tab в значениях «скручивать», «свивать» и «сучить нить», «сила сопротивления», «напряжение», а сарыкольский topt – «заводить механизм (например, часов). От этой же формы и гилянское tab-e-dan – «класть» и «метать», а также tir tabedan – «стрелять» (букв. «метать стрелы»).

«Чак» – поясняется др.-иран. (авест.) cakus «метательный топор», «метательный молот», дари cakos «молот», курд. cak, «бросок», «оружие» и caken «колоть, втыкать», сарык. cak «ударять, бить», «вбивать, вколачивать», дари сак «укус». Сюда же примыкает и множество славянских эквивалентов в форме cakan, cekan (чекан) со значениями: рус. ц.-слав. «клевец-боевой топор», «кирка», укр. и чеш. «палица», словац. и польск. «кирка», словен. «боевой молот», «клык кабана».

«Топчак» следовало бы отнести к группе слов, которые, по определению А. П. Новосельцева, «имеют явную иранскую этимологию, и если принимать таковую, то речь пойдет не о заимствованиях от пришлых тюрок, а о лексическом и даже общественном наследии древних насельников нашего юга – иранцев Причерноморья, часть которых слилась со славянами и участвовала в этногенезе юго-восточной части русского славянства».

Топчакы в нашем перечне вписаны сразу вслед за шельбирами и означают, судя по всему, оружие, отличающееся от арбалетов прежде всего размерами. Наиболее точным переводом для них было бы «баллисты» или «большие самострелы»[319].

Итак, В. П. Тимофеев разыскал топчакам «синоним» «баллиста» или «большие самострелы». Каково?!

Внимательно всматриваясь в его комментарии загадочных этнонимов «Слова» в одном лишь только фрагменте текста, не отпускает нарастающее убеждение, что связь между этнонимами «Слова» и их «синонимами» Тимофеева примерно такая же, как в русской пословице между бузиной и Киевом: «В огороде бузина, а в Киеве дядька». В. П. Тимофеев попенял тюркологам, что они пытаются «…объяснить непонятное через еще более непонятное», с чем нельзя не согласиться. Но вменить Анониму, да еще живущему в XVIII веке, предпочтение «топчака» «баллисте» – это сюрреализм какой-то.

Впрочем, посмотрим, что же будет далее?

Данный текст является ознакомительным фрагментом.