Великое преображение Запада (1500 – 2000 гг. н. э.)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Великое преображение Запада (1500 – 2000 гг. н. э.)

В XVI столетии народы Европы и первые европейские поселенцы на территории будущих Соединенных Штатов Америки заложили основы цивилизации, не имевшей себе равных в мировой истории, а в XIX–XX веках эта цивилизация утвердилась и в других частях света. На памяти человечества это была последняя великая революция. Подобно изобретению земледелия и возникновению первых городов, она не могла не повлечь за собой широкомасштабные последствия, многие из которых мы начинаем осознавать только сейчас. Жизнь изменилась необратимо, и одним из самых значительных (и потенциально катастрофичных) результатов этого глобального преображения стала смерть мифологии.

Современный западный образ жизни порожден логосом и зиждется на принципиально новом экономическом подходе. В отличие от всех цивилизаций прошлого, развивавшихся на основе излишков сельскохозяйственного производства, новые государства Запада опираются на технологическое воспроизведение ресурсов и постоянное реинвестирование капитала. Благодаря этому современное общество свободно от многих ограничений традиционных культур, аграрный фундамент которых естественным образом всегда оставался шатким и ненадежным. До сих пор любая новая идея или изобретение, требовавшие слишком больших капиталовложений, чаще всего откладывались в долгий ящик, потому что никакое общество не могло позволить себе тот бесконечный процесс воспроизведения инфраструктуры, который мы теперь принимаем как должное. Благосостояние аграрного общества было шатким, ибо напрямую зависело от таких непредсказуемых факторов, как неурожай или эрозия почвы. Расширяясь и принимая на себя все новые обязательства, империя неизбежно исчерпывала свои финансовые ресурсы. Но в странах Запада сложилась экономическая система, обеспечивавшая, как представлялось вплоть до недавнего времени, неограниченное восстановление ресурсов. Вместо того чтобы постоянно оглядываться на прошлое, сосредоточившись на сохранении достигнутого, люди Запада устремили взоры в будущее. Процесс модернизации, продлившийся в Европе около трех столетий, включал в себя целый ряд глубинных преобразований: индустриализацию, сельскохозяйственные реформы, политические и социальные революции, необходимые для реорганизации общества в соответствии с изменившимися условиями жизни, а также «просвещение» в интеллектуальной сфере, заклеймившее миф как бесполезный и лживый пережиток прошлого.

Достижения западной цивилизации опирались на триумф прагматичного духа науки. Лозунгом эпохи стал призыв к эффективности во всех областях. Автор новой идеи отныне обязан был дать своему изобретению рациональное обоснование и наглядно продемонстрировать его применимость во внешнем мире. В отличие от мифа, логос должен соотноситься с фактами: его основное свойство — практичность. Это такой образ мысли, к которому мы прибегаем, когда желаем чего–либо достичь, и который постоянно побуждает нас стремиться к большему контролю над окружающей средой и к новым открытиям. В результате новым героем Запада оказался ученый или изобретатель, дерзко вторгающийся в неизведанные сферы ради блага общества. Нередко ему приходилось ниспровергать прежние святыни — совсем как мудрецам осевого периода. Но современные западные герои — это технологические или научные гении логоса, а не духовные гении, вдохновленные мифом. Интуитивный, мифологический образ мышления был отвергнут в угоду прагматичному, логичному духу научного рационализма. И поскольку люди Запада в большинстве своем перестали обращаться к мифу, многие утратили всякое представление о том, что это такое.

Запад был охвачен волной оптимизма. Люди почувствовали, что обретают контроль над окружающей средой. Казалось, священных неизменных законов больше нет. Благодаря научным открытиям природа стала управляемой, и качество жизни возросло. Достижения современной медицины и гигиены, методы рационализации труда и новые транспортные средства преобразили жизнь западного человека к лучшему. Однако логос не в силах был явить человеку смысл существования перед лицом страданий и смерти. Структуру и смысл жизни испокон веков придавал миф, но в ходе модернизации логос демонстрировал столь впечатляющие результаты, что мифология была дискредитирована. Вот почему еще с XVI века западную цивилизацию начало охватывать отчаяние, чувство беспомощности и бессильная ярость: старый мифологический образ мышления уходил в прошлое, а на смену ему не пришло ничего нового. Схожая ситуация наблюдается в наши дни в развивающихся странах, только недавно вступивших на путь модернизации.

Европейские реформаторы XVI века, стремившиеся осовременить религию и сделать ее более эффективной, были подвержены этим издержкам модернизации в полной мере. Мартин Лютер (1483–1556) страдал от приступов депрессии и припадков необъяснимой ярости. Хульдрих Цвингли (1484–1531) и Жан Кальвин (1509–1564) разделяли мучившее Лютера чувство абсолютной беспомощности перед превратностями человеческого бытия — и эта болезнь духа настойчиво побуждала их искать хоть какой–то выход из положения. Реформированное ими христианство наглядно показало, сколь враждебен был нарождающийся дух современности мифологическому сознанию. Прежде верующий человек воспринимал подобие как тождество, так что символ был неотделим от представленного им явления. Теперь же, по учению реформаторов, такие обряды, как евхаристия, оказались «всего лишь» символами — то есть чем–то обособленным от действительности. Прежде месса, как и положено ритуалу, воспроизводила жертвенную смерть Христа — мифологическую, а потому вневременную — и превращала ее в подлинную, непосредственно переживаемую реальность. Для реформаторов же месса стала просто напоминанием о событиях давнего прошлого. Правда, теперь стали уделять больше внимания Библии, но изобретение книгопечатания и беспрецедентное распространение грамотности изменили восприятие священного текста. На смену литургическому провозглашению священных речений пришло безмолвное, одинокое чтение. Теперь люди могли познакомиться с Библией ближе и составить о ней личное мнение. Но они стали читать ее вне связи с литургией, как любой другой текст — ради фактической информации.

Многие современные открытия имели оборотную сторону. Новая астрономия явила людям поистине захватывающую картину Вселенной. Николай Коперник (1473–1543) рассматривал свои научные исследования как религиозную деятельность, преисполнявшую его благоговением. Однако результаты этих исследований выбивали у многих почву из–под ног. Миф издавна приучил людей верить, что они в своей глубинной сущности связаны со всем мирозданием. Теперь же обнаружилось, что человечеству отведено во Вселенной весьма скромное место — на какой–то захудалой планете, вращающейся вокруг ничем не примечательной звезды. Кроме того, оказалось, что нельзя доверять собственным органам чувств: Земля только кажется неподвижной. С одной стороны, людей все активнее побуждали мыслить самостоятельно, но с другой — они все глубже увязали в зависимости от современных «специалистов», кроме которых никто не мог проникнуть в тайны природы.

Английский философ Фрэнсис Бэкон (1561–1626) выступил с декларацией независимости, решительно взялся освободить науку от оков мифологии. В своем труде «О пользе и успехе знания» (1605) он провозгласил начало новой славной эпохи. Наука положит конец всем человеческим бедам и спасет мир. Ничто не должно препятствовать этому великому начинанию. Все религиозные мифы следует подвергнуть строгому критическому анализу и отбросить те из них, которые противоречат доказанным фактам. Разум — единственный путь к истине. Первым ученым, всецело принявшим эти идеалы эмпиризма, стал, пожалуй, Исаак Ньютон (1642–1727), сведший воедино открытия своих предшественников посредством развивающихся научных методов эксперимента и дедукции. Он был убежден, что несет своим собратьям–людям точное и доселе неведомое знание о мире, что разработанная им концепция устройства мироздания полностью согласуется с фактами и подтверждает существование Бога — «великого Механика», воплотившего в жизнь замысловатый механизм Вселенной.

Однако безоговорочная приверженность логосу не позволяла Ньютону оценить преимущества интуитивного восприятия. Мифология и мистицизм для него были всего лишь примитивными формами мышления. Он считал своей миссией очистить христианство от учения о Троице и прочих подобных доктрин, противоречащих законам логики, не понимая при этом, что греческие богословы IV века изначально ввели догмат о Троице именно как миф, подобный мифам еврейских каббалистов. Как пояснял епископ Григорий Нисский (335–395), Отец, Сын и Дух Святой суть не объективные онтологические факты, а просто образы, в которых неназываемая и невыразимая Божественная природа предстает ограниченному человеческому уму[98]. Рационально доказать существование Троицы так же невозможно, как постичь рассудком стихотворение или музыкальное произведение. Однако Ньютон был способен мыслить о Троице лишь рационально. Он принимал за ложное все то, что не поддавалось логическому объяснению. «Таков уж нрав этих пылких и суеверных детей рода человеческого, — с раздражением писал он, — что в делах религии они привержены всему таинственному, по каковой причине ценят превыше всего то, что менее всего разумеют»[99]. Современные космологи уже не верят в ньютоновского рационального бога, однако многие люди, воспитанные в традициях западной культуры, подобно ему, по сей день даже в вопросах религии отдают предпочтение логосу перед мифом. Вслед за Ньютоном они считают Бога некой объективной и доказуемой реальностью. Поэтому многим западным христианам нелегко дается идея Троицы. Как и Ньютон, они не могут понять, что концепция Троицы призвана лишь напоминать христианам, что думать о Боге как об обычной личности не следует[100].

Научный логос и миф становились несовместимы друг с другом. До сих пор научные исследования велись в рамках мифологического мировоззрения, объяснявшего их значение. Французский математик Блез Паскаль (1623–1662), человек глубоко верующий, пришел в ужас, задумавшись о «вечном безмолвии» бесконечной Вселенной, образ которой явила современная наука:

«Когда я вижу человека в его слепоте и ничтожестве, когда я смотрю на всю эту безжизненную Вселенную и на человека, предоставленного самому себе, беспросветно затерянного в глухом уголке Вселенной и не ведающего, кто забросил его сюда, что ему делать и что станется с ним, когда он умрет, не способного постичь ровным счетом ничего, — меня охватывает ужас, словно меня во сне перенесли на какой–то страшный необитаемый остров и, проснувшись, я оказался один как перст, и нет пути к спасению. И тогда я просто диву даюсь, как же люди в столь жалком положении не доходят до полного отчаяния»[101].

Но в эпоху Просвещения, в XVIII веке, тучи рассеялись. Джон Локк (1632–1704) пришел к выводу, что доказать бытие священного невозможно, но он не сомневался в том, что Бог существует и что человечество стоит на пороге новой, светлой эры. Немецкие и французские философы–просветители сочли устаревшими религии прошлого, проникнутые мистицизмом и мифологией. Это представление разделяли английские теологи Джон Толанд (1670–1722) и Мэтью Тиндаль (1655–1733): только логос, утверждали они, способен привести человечество к истине, и христианство следует очистить от всех мистических и мифических элементов. Древние мифы стали подвергаться логической интерпретации, но эта затея была обречена на провал: ведь мифологические сюжеты изначально не рассчитаны на буквальное понимание.

Как ни парадоксально, «век разума» ознаменовался масштабным всплеском иррациональных предрассудков. «Охота на ведьм», охватившая в XVI—XVII веках многие католические и протестантские страны Европы, продемонстрировала, что научный рационализм далеко не всегда способен удержать в узде темные силы бессознательного. «Охота на ведьм», этот чудовищный плод массовых фантазий о демонической одержимости, вылилась в казни и пытки тысяч невинных жертв. Люди верили, что ведьмы вступают в половую связь с демонами и летают по воздуху на сатанинские оргии. Прежде мифология учила людей справляться с неосознанными импульсами, но теперь, лишившись этой поддержки, бессознательное вышло из–под контроля. И одним из знамений современности стало ужасное, разрушительное безрассудство. Оно проявилось в некоторых новых течениях христианства, стремившихся облечь идеалы Просвещения в религиозную форму. Квакеры[102] были названы так потому, что на своих собраниях они тряслись, вопили и завывали. Пуритане, среди которых было немало преуспевающих капиталистов и хороших ученых, также отличались беспокойной духовной жизнью. За плечами у большинства из них был травматический опыт обращения в новую веру, вследствие чего многие впадали в депрессию, а некоторые даже кончали жизнь самоубийством[103]. Тот же синдром наблюдался в период так называемого Первого великого пробуждения в Новой Англии (1734–1740). Все стремились к мистическим прозрениям и измененным состояниям сознания. Но высшие ступени мистического пути оказались доступны далеко не каждому. Чтобы достичь их, требовались особая одаренность и страсть, а также непосредственная передача опыта от сведущего наставника. А коллективные мистические переживания необученных и неопытных людей зачастую приводили к массовой истерии и даже серьезным психическим расстройствам.

К XIX веку в Европе начало распространяться представление о том, что религия по своей сути вредна. Людвиг Фейербах (1804–1872) утверждал, что она убивает в людях человечность, а Карл Маркс (1818–1883) объявил религию симптомом болезни общества. И действительно, мифологическая религия в тот период могла порождать нездоровые противоречия. То был век науки, и люди хотели верить, что их традиции согласуются с новыми идеалами рационализма, но при буквальном прочтении мифов это было невозможно. Именно поэтому произвел такую сенсацию труд «Происхождение видов» (1858), опубликованный Чарльзом Дарвином (1809—1882). В намерения Дарвина не входило критиковать религию: он лишь тщательно и последовательно рассматривал свою научную гипотезу. Но поскольку к этому времени миф творения из Книги Бытие стал восприниматься буквально, многие христиане почувствовали, что все здание веры опасно зашаталось. В прошлом мифы творения никогда не принимались за исторически точные описания: они выполняли психотерапевтическую функцию. Но если рассматривать Книгу Бытие как изложение научных фактов, получится гибрид лженауки и лжерелигии.

Новый историко–критический метод изучения Библии продемонстрировал, что нельзя трактовать ее буквально. Помимо прочего, в Библии содержатся и заведомо ложные утверждения. К примеру, Пятикнижие не написано Моисеем, а составлено много позже различными авторами; царь Давид не сочинял псалмов, а большинство рассказов о чудесах — всего лишь художественный вымысел. Таким образом, библейские сюжеты — это именно мифы в широком смысле слова, то есть не исторические описания. Историко–критический метод по сей день остается жупелом для протестантских фундаменталистов, утверждающих, что каждое слово Библии — буквальная, научная, историческая истина; но подобная позиция крайне уязвима и не ведет ни к чему, кроме глухой обороны и отказа от полемики.

К концу XIX века раскол между мифом и логосом казался уже необратимым. Поборники логоса, такие, как Томас Гексли (1825–1895), не сомневались, что победа останется за ними. Людям придется сделать выбор между мифологией и рациональной наукой, и никакие компромиссы здесь невозможны. Разум — единственный залог истины, а религиозные мифы — рассадник лжи. Однако понятие истины сузилось и стало обозначать лишь «то, что было продемонстрировано и может быть продемонстрировано повторно»[104], а такое определение исключает из сферы носителей истины не только религию, но и искусство. Интерпретируя мифологию как нечто рациональное, современные ученые, критики и философы сделали ее недостоверной. В 1882 году Фридрих Ницше (1844–1900) провозгласил, что Бог умер. И в каком–то смысле он был прав. Без мифа, культа, ритуала и нравственной жизни чувство сакрального действительно умирает. Превратив Бога в некую абстрактную истину, постигаемую лишь средствами критического разума, современные люди убили его для себя. Безумный человек в притче из «Веселой науки» Ницше утверждает, что смерть Бога оторвала человечество от его корней. «Есть ли еще верх и низ? — вопрошает он. — Не блуждаем ли мы словно в бесконечном Ничто?»[105]

Мифологическое мышление помогало людям выстоять перед угрозой исчезновения и небытия и обрести некое смирение. Без этого многим не удалось бы избежать отчаяния. Двадцатый век обрушил на нас бесчисленные знамения нигилизма, и многие сумасбродные надежды Просвещения и эпохи модерна были разбиты в прах. Гибель «Титаника» в 1912 году продемонстрировала хрупкость техники; Первая мировая война показала, что наука — не только друг человечества, но и безжалостный убийца в руках тех, кто использует ее для усовершенствования военной техники и оружия; Аушвиц, ГУЛАГ и Босния воплотили в себе то, чем может обернуться утрата чувства священного. Мы узнали, что никакое рациональное образование не в силах защитить от варварства и что концлагерь может существовать по соседству с университетом. Взрывы первых атомных бомб над Хиросимой и Нагасаки явили миру зерно нигилистического саморазрушения в самом средоточии современной культуры, а террористическая атака на башни Всемирного торгового центра 11 сентября 2001 года показала, что блага современной науки — высокие технологии, доступность путешествий и глобальные коммуникации — могут превратиться в орудия террора.

Логос действительно изменил жизнь к лучшему во многих отношениях, однако триумф его не был полон. Наша демифологизированная цивилизация очень удобна для многих из тех, кому посчастливилось жить в странах «первого мира», но это отнюдь не рай земной, предсказанный Бэконом и Локком. Размышляя о мрачных откровениях XX века, мы понимаем, что царящая в современном обществе тревога — не просто результат массового невроза на почве избытка благ. Мы находимся в беспрецедентной ситуации. В других культурах смерть воспринималась как переход к другому образу существования. Люди не лелеяли примитивные, вульгарные представления о загробной жизни, а создавали ритуалы и мифы, помогающие взглянуть в лицо неведомому и невыразимому. В других культурах для человека было бы немыслимо остановиться посреди обряда инициации или перехода, так и не избавившись от ужаса. Мы же в отсутствие жизнеспособной мифологии поступили именно так. В современном неприятии мифа есть некий трогательный и даже героический аскетизм. Однако своей приверженностью сугубо линейному, логическому и историческому образу мышления мы лишаем себя целительных средств и приемов, позволявших людям раскрывать весь потенциал своей сущности, дабы жить полной жизнью, не отворачиваясь от неприемлемого.

Добившись многого в материальной сфере, в сфере духовной мы не продвинулись дальше открытий осевого периода; более того, отказавшись от мифа, мы, пожалуй, даже деградировали по сравнению с той эпохой. Мы по–прежнему стремимся «выйти за пределы» непосредственных обстоятельств своей жизни, обрести более полное бытие. Мы обращаемся к искусству, рок–музыке или наркотикам в надежде, что они помогут нам «переступить порог»; мы пытаемся забыться в волшебном мире кино. Мы по–прежнему ищем героев. Элвис Пресли и принцесса Диана после смерти превратились в мифологических персонажей и даже породили своего рода религиозные культы. Но в подобном преклонении перед кумирами есть нечто ненормальное. Задача героического мифа — не дать людям объект для обожания, а пробудить героический дух в них самих. Миф должен вести к подражанию или соучастию, а не к пассивному созерцанию. А мы разучились использовать миф как средство духовного преображения.

Настало время освободиться от заблуждений XIX века, от ошибочного представления о том, что миф — это всего лишь фантазия или плод примитивного образа мышления. Конечно, мы не сможем полностью себя переделать, избавившись от заложенных в ходе воспитания и обучения рациональных предрассудков и восстановив восприимчивость к мифу. Но в наших силах относиться к мифологии более культурно. Все люди по своей природе мифотворцы, и в XX веке нам довелось стать свидетелями разрушительных современных мифов в действии, повлекших за собой кровопролитные войны и геноцид. Но эти мифы потерпели крах, ибо не соответствовали критериям осевой эпохи с ее идеалами сострадания и уважения к святости всего живого. Эти деструктивные мифы представляли собой всего лишь узко расовые, этнические, религиозные или эгоистические попытки возвеличить «своих» путем демонизации «чужих». Подобным мифам уже не найдется места в современной «мировой деревне», где все жители Земли оказались в одной лодке. Противостоять этим порочным мифам с помощью одного разума невозможно, поскольку чистый логос не в силах справиться с подобными глубинными страхами, желаниями и неврозами. Эта роль изначально отведена мифологии, проникнутой этическими и духовными идеалами.

Сейчас, в эпоху глобализации, необходимы такие мифы, которые помогут нам отождествиться со всем человечеством, а не только с представителями нашей расовой, национальной или идеологической группы. Необходимы такие мифы, которые помогут нам осознать ценность сострадания, зачастую считающегося непродуктивным в нашем прагматичном, рациональном обществе. Необходимы такие мифы, которые заставят нас взглянуть на вещи шире, чем требуется для удовлетворения наших обыденных нужд; мифы, которые научат нас почитать землю как святыню, а не использовать ее попросту как «ресурс». И если не свершится духовная революция, способная сдержать размах нашего технологического гения, наша планета обречена.

В 1922 году в поэме «Бесплодная земля» Томас Стернз Элиот изобразил духовный упадок западной культуры. В мифе о Святом Граале бесплодная земля — это местность, где люди влачат жалкое существование, слепо следуя нормам, принятым в обществе, и не пытаясь постичь их глубинный смысл. Как ростку творчества пробиться сквозь «битый камень» современности, утратившей живую связь с мифологическими основами культуры? Не постигая внутреннюю целостность традиции, современные люди видят лишь «груду обломков былых изваяний». При помощи тонких и точных аллюзий на древние мифы и легенды — европейские, индуистские, буддийские, библейские, древнегреческие и древнеримские — Элиот выявляет бесплодие современной жизни: царящие в ней отчуждение, скуку, нигилизм, суеверия, эгоизм и отчаяние. Перед лицом гибели, грозящей всей западной цивилизации, поэт заключает: «Эти обрывки я выудил из–под обломков». Но обломки прошлого, собранные воедино в этой поэме, еще могут спасти нас. Если нам удастся сложить из них целостный образ и осознать его внутренний смысл, земля, на которой мы живем, снова станет плодоносной.

Поэма Элиота оказалась пророческой. Именно писатели и художники, а не религиозные деятели, отважились шагнуть в пустоту, дабы вернуть в нашу жизнь мифологическую мудрость прошлого. В попытках найти противоядие от бесплодия и бессердечной жестокости современного мира некоторые художники обратились к мифологическим сюжетам. 26 апреля 1937 года, в разгар гражданской войны в Испании, нацистские самолеты по приказу генерала Франко обрушили бомбы на столицу басков Гернику в базарный день. Погибли 1654 из 7000 жителей города. Несколько месяцев спустя Пабло Пикассо представил свою «Гернику» на Международной выставке в Париже. Эта светская версия Распятия шокировала многих его современников, но, подобно «Бесплодной земле» Элиота, она оказалась пророчеством и криком протеста против бесчеловечности, подчинившей себе наш прекрасный новый мир.

Картина Пикассо буквально пронизана состраданием; мучения изображенных на ней людей ощутимы почти физически. Вспомним, что некоторые из древнейших мифологических сюжетов были вдохновлены идеей жертвы. В эпоху палеолита человек еще чувствовал родственную связь с животными, которых убивал на охоте. Преследующее его смутное чувство вины он выражал в обрядах жертвоприношения, призванных почтить зверей, отдающих жизнь ради выживания человечества. На полотне Пикассо люди вперемешку с животными — жертвы всеобщей бойни; раненая лошадь сливается в одно целое с обезглавленным телом человека. Две женщины, подобные тем, что стояли у подножия креста на бесчисленных изображениях Распятия, скорбно взирают на лошадь, сопереживая ее мучениям. В первобытном обществе Великая Мать представлялась беспощадной охотницей, но на картине Пикассо мать с мертвым ребенком на руках превращается в жертву, распахивающую рот в безмолвном крике. За спиной у нее бык, по словам самого художника, символизирующий жестокость. Пикассо обожал зрелищные ритуалы боя быков — испанского национального спорта, уходящего корнями в древние церемонии жертвоприношения. На картине бык не кажется свирепым: он просто стоит рядом с другими жертвами, обозревая сцену побоища. Высказывалось предположение, что здесь запечатлен тот момент корриды, когда бык останавливается обдумать очередную атаку. Но, будучи символом жестокости, бык в то же время — жертвенное животное, и он обречен на гибель. И все человечество так же стоит на краю гибели, намекает художник, еще не зная о том, что самоубийственное и рационально–расчетливое насилие, охватившее современный ему мир, только начинает набирать обороты.

К мифологии обратились и романисты, стремившиеся проанализировать и понять основные дилеммы современности. Достаточно вспомнить «Улисса» Джеймса Джойса, опубликованного в том же году, что и «Бесплодная земля» Элиота: события в жизни героев этого романа, современников Джойса, выстроены в соответствии с эпизодами гомеровской «Одиссеи». Писатели, работавшие в жанре магического реализма, — Хорхе Луис Борхес, Гюнтер Грасс, Итало Кальвино, Анджела Картер и Салман Рушди — бросили вызов гегемонии логоса, соединив реалистическое с необъяснимым и обыденный здравый смысл — с мифологической логикой сновидения и волшебной сказки. Другие романисты обратили взор в будущее. Вышедший в свет в 1949 году роман Джорджа Оруэлла «1984–й» повествует об опасностях тоталитарного государства, в котором царит право сильного, а история постоянно подгоняется под нужды текущего момента. К кому бы конкретно ни была обращена книга Оруэлла, она, подобно великим мифам прошлого, заняла достойное место в коллективном сознании людей. Персонажи и цитаты из нее, включая само название вошли в обыденную речь: даже те, кто не читал роман, используют для обозначения современных реалий такие слова и выражения, как «Большой Брат», «двоемыслие», «новояз» или «комната 101».

Но способно ли светское литературное произведение принять на себя все функции мифа с его богами и богинями? Мы видели, что в древности Божественное начало редко описывалось в метафизических терминах, навязанных позднее западным логосом. Обычно оно служило средством, помогающим людям ощутить собственную человечность. С изменением господствующих в обществе условий жизни старые боги зачастую отступали в тень, занимали маргинальное место в пантеоне и религии, а иногда и вовсе исчезали. Так что в современных романах, обходящихся без богов, нет в этом смысле ничего нового: они затрагивают во многом те же неприступные и сложные для понимания проблемы человеческого существования, что и древние мифы, и помогают нам понять, что человек есть нечто большее, нежели совокупность его материальных свойств, и что все сущее в этом мире обладает священной, Божественной ценностью.

Поскольку писатель и художник работают на том же уровне сознания, что и мифотворцы, они естественным образом обращаются к тем же темам. «Сердце тьмы» Джозефа Конрада можно рассматривать как трагическую историю героического похода и инициации, обернувшихся неудачей. Опубликованный в 1902 году, незадолго до того, как Запад постигло великое разочарование, этот роман повествует о путешествии цивилизованного человека, мистера Куртца, в глубь африканских джунглей. В традиционном мифе герой также расстается с безопасностью обжитого мира Нередко он спускается в недра земли, где встречается с неожиданным аспектом собственного «я». Опыт изоляции и лишения привычных удобств может повлечь за собой психологическое потрясение, ведущее к новым жизненно важным прозрениям. Одержав победу, герой возвращается к своему народу с ценными дарами. Коварная африканская река в романе Конрада напоминает подземные ходы пещер в Ласко, по которым юноша, проходящий инициацию, пробирался в чрево земли. Углубившись в «подземный мир» первозданных джунглей, Куртц действительно получает возможность заглянуть во тьму собственного сердца, но это не помогает ему остановить духовную деградацию. Он становится шаманом, но к африканскому племени, оказавшемуся в его власти, испытывает только презрение. Герой мифа постигает, что, претерпев смерть, он сможет возродиться к новой жизни, но Куртц так и не сбросил оковы бесплодного эгоизма, и, появившись наконец на страницах романа, оказывается омерзительным, как ходячий труп. Он не может провозгласить торжество жизни, как это делает мифологический герой; последние его слова перед смертью — «Ужас! Ужас!» Т.С. Элиот взял это предсмертное восклицание Куртца эпиграфом к своей «Бесплодной земле». Конрад, истинный провидец, еще в начале XX столетия прозрел все ничтожество, себялюбие, жадность, нигилизм и отчаяние этого века.

Мотив инициации использовал также Томас Манн в романс «Волшебная гора» (1924), действие которого отнесено к очередному трагическому эпизоду в истории Запада. Сам писатель утверждал, что в замысел это не входило, но, когда один молодой гарвардский ученый указал ему, что в романе представлен современный образчик «Странствующего Героя», он тотчас осознал, что так оно и есть. Миф о героическом странствии пустил глубокие корни в его подсознании, и писатель обратился к нему незаметно для себя самого. Давосский санаторий в романе Манна стал «святилищем обрядов инициации, рискованных приключений, устремленных к разгадке тайны жизни». Герой романа Ганс Касторп — искатель Святого Грааля, символа «знания, мудрости и посвящения», придающего жизни смысл. Касторп «добровольно принимает болезнь и смерть, ибо первое же соприкосновение с ними сулит ему необычайное преображение, сопряженное, разумеется, со столь же великими опасностями». Но при этом современное посвящение страдает той же неизлечимой тривиальностью, которой поражен весь двадцатый век. Пациенты в санатории Манна замыкаются в «милый кружок изоляции и индивидуализма». Традиционный искатель посвящения стремится принести благо обществу, но духовное странствие Касторпа оказывается солипсистским, паразитическим и в конечном счете бессмысленным[106]. Герой романа семь лет проводит на своей волшебной горе, предаваясь возвышенным грезам о человечестве, лишь для того, чтобы погибнуть в Первой мировой войне, которую без преувеличения можно определить как массовое самоубийство европейцев.

Действие романа Малькольма Лаури «У подножия вулкана» (1947) разворачивается в Мексике накануне Второй мировой войны. Роман повествует о последних днях жизни консула — алкоголика, выступающего не только как альтер–эго самого Лоури, но и как собирательный образ рядового человека современности. Действие начинается в кафе «Лес», вызывающем в памяти «сумрачный лес» дантова «Ада», в День усопших, когда, согласно поверьям, мертвецы могут вступать в общение с живыми. На протяжении всего романа Лаури возвращается к древней мифологической идее о неразрывной связи между жизнью и смертью. Полнокровная жизнь и красота мексиканских пейзажей — Эдемского сада — постоянно противопоставляются инфернальным образам смерти и тьмы. Люди прячутся от грозы, точь–в–точь как жертвы воздушных налетов по всему миру пытаются укрыться в бомбоубежищах; свет в кинотеатре гаснет подобно тому, как вся Европа погружается во мрак. Окровавленные руки на афише фильма «Руки Орлака» напоминают о коллективной вине человечества; чертово колесо символизирует бег времени; умирающий крестьянин на обочине дороги напоминает о том, что гибнут люди по всему миру и никто не протягивает им руку помощи. Под действием алкогольного отравления окружающий мир приобретает в глазах консула галлюцинаторную яркость и насыщенность; события и предметы предстают в ином, таинственном смысле, выходящем за пределы их обыденного значения. В древней мифологии священным было все сущее; ни один предмет, ни одно действие не воспринимались как сугубо мирские. И точно так же в День усопших в романе Лаури все без исключения приобретает судьбоносный смысл.

«У подножия вулкана» — это символическая картина опьянения, в котором мир пребывал до 1939 года. Каждый глоток спиртного еще на шаг приближает консула к неминуемой смерти. И все человечество, подобно консулу, утратило контроль над собой и неотвратимо приближается к катастрофе. В каббале мистик, злоупотребляющий данной ему властью, сравнивается с пьяницей. Именно таков центральный образ романа Лаури: подобно магу, сбившемуся с пути истинного, человечество выпустило на свободу силы, над которыми оно не властно и которые в конечном счете могут уничтожить весь мир. Лаури говорил, что имел в виду атомную бомбу. Однако роман «У подножия вулкана» не следует считать нигилистическим: он полон глубокого сострадания и проникнут любованием могучими страстями, красотой и трогательными нелепостями, свойственными человеку.

Уже неоднократно отмечалось, что миф невозможно постичь в сугубо мирской обстановке. Его смысл раскрывался лишь в контексте богослужения, отграничивающего мифологическое повествование от повседневной жизни; миф следовало переживать на собственном опыте, как часть процесса личностного преображения. Разумеется, это правило неприменимо к роману, который можно читать где угодно, обходясь безо всех ритуальных условностей, и который способен произвести на читателя впечатление лишь в том случае, если автору удается избежать открытой дидактики. И все же чтение романа — это тоже особый опыт, в чем–то подобный традиционным методам восприятия мифов. Его можно рассматривать как своеобразную форму медитации. Читатель впускает роман в свою жизнь на несколько дней или даже недель. И книга переносит его в иной мир, подобный, но не тождественный обыденному. Читатель прекрасно понимает, что этот вымышленный мир «нереален», но в процессе чтения погружается в него с головой. И даже после того, как мы переворачиваем последнюю страницу книги, хороший роман остается с нами еще надолго, превращаясь в частицу того многообразного фона, на котором протекает наша жизнь. Чтение романа — это тоже своего рода «игра понарошку». Подобно упражнениям йоги или религиозному празднику, оно сметает преграды пространства и времени и пробуждает в нас новые чувства, позволяя соучаствовать в жизни других людей и разделять их радости и беды. Оно учит нас состраданию и «сочувствию». И, подобно мифу, хороший роман способен полностью преобразить читателя. Если мы откроемся его влиянию, он навеки оставит глубокий след в нашей душе.

Мифология — это особый, уникальный род искусства. Всякое подлинно великое произведение искусства входит в нашу личность и преображает ее навсегда. Английский критик Джордж Стейнер утверждает, что искусство, подобно некоторым религиозным и метафизическим переживаниям, есть «самое мощное преображающее средство, доступное человеческому опыту». Оно бесцеремонно вторгается в нашу жизнь, проникает в самые сокровенные глубины нашей личности и «ставит под сомнение самые последние прибежища, в которых скрывается суть нашего бытия»; это Благовещение, «врывающееся в маленький домик нашего благоразумного существования», после чего «жить в нем так, как прежде, становится невозможно». Встреча с подлинным искусством — это истинно мистическая встреча, всегда несущая одну и ту же благую весть: «Измени свою жизнь!»[107]

Роман, созданный и прочитанный серьезно и с должным вниманием, подобно мифу или любому великому произведению искусства, может стать настоящей инициацией, облегчающей нам мучительный переход от одного этапа жизни или умонастроения к другому. Роман, как и миф, призывает нас взглянуть на мир другими глазами; он показывает нам, как заглянуть в свое сердце и увидеть мир в широкой перспективе, не сводящейся к нашим личным интересам. И если религиозные деятели современности не в силах наполнить нашу жизнь живительной силой мифа, то, быть может, писатели и художники сумеют взять на себя роль жрецов и сотворить новые мифы, в которых так отчаянно нуждается наш заблудший и измученный мир.