6. Об опасности брадобрития

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

6. Об опасности брадобрития

Кюстин был уверен, что приставленный к нему фельдъегерь — шпион, обязанный следить за подозрительным иностранцем и доносить о каждом его шаге. На деле, думается, его обязанностью было просто-напросто охранять иностранца в чужой и не сильно цивилизованной стране, в которой, в отличие от Парижа, отнюдь не все кучера говорили по-французски. Вот, кстати, — почему не пришло Кюстину в голову это простое соображение: ведь фельдъегерь был помимо прочего его толмачом (он был «ливонец», Кюстин объяснялся с ним по-немецки). Кюстин боится его — и в то же время любуется его внешностью, которую не преминул подробнейше описать. Нет сомнений, однако, что страхи маркиза были искренними, а не притворными: его преследовал образ человека в мундире, готового побить нарушителя законов и оскорбителя нравов, — а тут такой человек сопровождает каждый его шаг. Отсюда — негативная эмоциональная окраска путешествия, давшая тон всей книге о России. «Шпион» для Кюстина — аналог той самой цензуры бессознательного; соответственно, Россия предстала тюрьмой, а русские соглядатаями.

Приведем такой текст, отсутствующий в советском издании:

«Всякий русский — прирожденный подражатель, а следовательно, и тонкий наблюдатель.

Этот дар наблюдательности, свойственный скорее детскому возрасту, часто вырождается в мерзкую систему шпионажа. Вас закидывают вопросами, часто назойливыми и невежливыми, подчас нестерпимыми, и эти вопросы исходят от людей, которые сами всегда непроницаемы и чьи собственные речи редко не бывают уклончивыми. Можно было бы сказать, что здесь самые дружеские отношения попахивают полицейским сыском. Как возможно быть непринужденным с людьми, столь осмотрительными и осторожными во всем, что касается их самих, и столь инквизиторски настроенными к другим? Если они замечают, что, общаясь с ними, вы избрали тон более естественный, чем их отношение к вам, они смеются над вашей глупостью. Остерегайтесь потерять контроль над собой, остерегайтесь показать им ваше доверие: для бесчувственных людей эмоциональность их собеседников — повод для веселья, удовольствие, которое я, со своей стороны, не собираюсь им предоставлять. Великое наслаждение русских — скептически наблюдать нашу манеру общения; если бы мы позволили им, они бы развлекались чтением в наших сердцах и расшифровкой наших чувств…» (2, 154–155).

В другом месте Кюстин говорит, что «амикошонство» русских — попросту провокация.

Все в целом создает представление о некоей неминуемой опасности, связанной с Россией и русскими; появляется тема угрозы с Востока. Это можно было бы счесть очередным пророчеством Кюстина, если б он не украшал свои предвидения такими, к примеру, деталями:

«Я стою близко к колоссу, и мне не верится, что провидение создало его лишь для преодоления азиатского варварства. Ему суждено, думается мне, покарать испорченную европейскую цивилизацию новым нашествием с Востока. Нам грозит вечное азиатское иго, оно для нас неминуемо, если излишества и пороки обрекут нас на такую кару» (РТ, стр. 148).

Здесь главные слова — «испорченность», «излишества» и «пороки», и они требуют непременной интроекции, соотнесения их с персональными проблемами Кюстина, с его отягощенной совестью.

Неудивительно поэтому, что Кюстина в его путешествии — отмеченном, как уже было сказано, новой вспышкой непозволительных эмоций (и к кому! к самому русскому императору!) — преследует боязнь наказания, страх тюрьмы. Отсюда — его совершенно иррациональный испуг и бессонная ночь перед посещением Шлиссельбургской крепости:

«Ночь я провел без сна. Меня мучила мысль, которая вам кажется дикой, — мысль о том, что мой охранник может превратиться в моего тюремщика» (РТ, стр. 155).

Нам эти мысли не кажутся дикими просто потому, что мы видим их подлинное основание, их скрытый жизненный мотив. Но мы и не собираемся эти прикровенные откровения считать доказательством гениальной прозорливости маркиза.

Россия как тюрьма — не объективный образ (как бы сама по себе эта мысль ни была правильной по отношению к той или иной эпохе русской истории), а проекция индивидуальных фобий Кюстина, невротический симптом. В той же главе: «Если я так долго остановился на моих опасениях, то только потому, что они характеризуют страну». Такие умозаключения лучше всего позволяют оценить меру объективности Кюстина. Не русские испорченность и пороки отражены в книге, — она говорит об испорченности («порченности») и пороках автора.

Это, конечно, не значит, что у русских нет никаких пороков.

Обратим внимание на то, как Кюстин, несмотря на все свои страхи, буквально рвется в крепость и даже не просит, а чуть ли не требует показать ему камеру Иоанна Антоновича. Это он «пристраивает вину». Так американский летчик Клод Изерли, бомбивший Хиросиму и провозглашенный национальным героем, сделался вором, чтобы все-таки понести наказание.

Еще одна выразительная деталь: глава XXXV книги начинается со сообщения слухов, что в случае крестьянского восстания будут убиты все люди без бород. А что такое бритый человек («скобленое рыло», как выражается А. Ф. Лосев)? Это мужик, оборотившийся бабой, то есть гомосексуалист-урнинг.