Александр Васильевич НИКИТЕНКО

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Александр Васильевич

НИКИТЕНКО

Дневник Александра Васильевича Никитенко[39] занимает видное место в ряду нехудожественных жанров русской прозы XIX в. С момента первой публикации в 1880-е годы он неизменно привлекался исследователями в качестве источника по истории общественной жизни и литературы. Однако ни издателями, ни учеными этот литературный памятник никогда не рассматривался с точки зрения его жанрового своеобразия в ряду других образцов дневниковой прозы. К дневнику относились исключительно как к вспомогательному материалу и закрепили за ним сомнительное в научном отношении определение литературных мемуаров.

Эпоха, в которую создавался дневник Никитенко (1810–1870-е годы), была периодом бурного развития дневника, который пользовался популярностью во всех слоях образованного русского общества. Начиная со второй половины XIX века, русские исторические журналы («Русская старина», «Исторический архив») публикуют огромное количество дневников, подтверждая тем самым актуальность, продуктивность и историко-литературную значимость жанра. Дневник перестает быть элементом частной жизни и литературного быта и становится частью литературного процесса.

В свете этого закономерным было бы рассматривать дневник по аналогии с другими литературными жанрами, т. е. применять к нему такие же приемы научного анализа, как и к художественной, литературно-критической и публицистической прозе.

Однако литературное сознание эпохи, а впоследствии и научная традиция не смогли пересмотреть подхода к дневнику, осмыслить его жанрово-родовую природу. Осознать дневник не просто как литературный факт, а в качестве самостоятельного жанра, функционирующего на основании своих внутренних закономерностей, мешало то обстоятельство, что дневники вели не только и даже не столько писатели, литераторы, а люди, зачастую далекие от литературы и не имеющие литературного дарования.

В этом отношении дневник Никитенко занимает промежуточное положение. Не являясь писателем, его автор около 50 лет имел прямое отношение к литературе как университетский преподаватель, академик и цензор. На педагогическом и научном поприще Никитенко прослыл посредственностью и вошел в историю литературы исключительно как автор «Дневника».

Дневник Никитенко принадлежит к числу немногочисленных образцов жанра, которые заставляют читателя и исследователя усомниться в справедливости «приговора», вынесенного историей и наукой дневнику как вспомогательному, второстепенному роду литературы. Он обладает бесспорными литературно-эстетическими достоинствами, а в других отношениях может рассматриваться как эталон дневниковой прозы.

К тому времени, когда Никитенко задумал вести подневную летопись своей жизни, сформировались все основные жанровые особенности дневника. Процесс внутренней дифференциации жанровых компонентов выделил черты отличия и сходства, которые имел дневник в сравнении с другими жанрами. Эти черты более или менее отчетливо проявлялись во всех дневниках. В дневнике Никитенко они представлены особенно выпукло в силу ряда особенностей мировоззрения и творческого метода его автора. В этом смысле на примере дневника Никитенко можно рассмотреть теорию жанра за все столетие.

ФУНКЦИОНАЛЬНОСТЬ. Предназначение любого дневника зависит от двух главных факторов – общезначимого и конкретно-индивидуального. Первый из них всецело находится в области психологии и выполняет компенсаторную функцию. Дневник играет роль заместителя тех психологических содержаний сознания, которые не нашли своего выражения в других формах. Он компенсирует неудовлетворенную потребность человеческой души в самовыражении. В этом смысле дневник является своего рода психотерапевтическим средством.

Второй фактор лежит во внешней сфере и определяется той жизненной ситуацией, в которой оказался автор к моменту начала работы над дневником. Здесь на него могли оказать влияние среда, семейный круг, наконец, литературная традиция.

Многие авторы, ведя дневники долгие годы, не осознавали первого, решающего фактора и естественным образом подчинялись второму, не называя, как правило, в своем ежедневном журнале той задачи, которую призван был решать дневник.

Все перечисленные факторы отчетливо выступают в дневнике Никитенко и – мало того – хорошо им осознаются. Никитенко раскрывает причины обращения к дневнику и его предназначение в своей жизни. Причем подробные откровенные высказывания он делает в разные годы, что подтверждает неизменность функции его ежедневных записей. Такое ясно сформулированное целеполагание не часто встречается в дневниках XIX столетия. Оно связано с особенностями мировоззрения и личности Никитенко.

По складу ума Никитенко был рационалистом и подвергал подробнейшему анализу не только события внешней жизни, но и своего внутреннего мира. На склоне лет в записи от 2 февраля 1871 г. он так сказал об этом свойстве своей натуры: «<…> Я имею привычку каждый день перед сном пересматривать и контролировать все, что я делал, говорил и даже думал в течение дня» (III, 197). В этом смысле дневник был для Никитенко наилучшим местом хранения аналитической информации о себе.

Несмотря на то что всю жизнь Никитенко находился в гуще общественной жизни, имел большую семью и друзей из чиновной и ученой среды, потребность в близком собеседнике ощущалась им всегда. Со временем эта не находившая удовлетворения потребность сформировалась в автономный психологический комплекс и была спроецирована на дневник. Очень рано дневник стал для Никитенко заместителем духовного собеседника и оставался таковым, невзирая ни на какие жизненные обстоятельства. «Я всегда прибегаю к моему дневнику, – писал он 22 ноября 1867 г., – как к единственному другу, которому могу поверить все мысли и чувства, беседа с которым заменяет мне и общество, и так называемых друзей. Безделица – эта тетрадь с белыми страницами, а между тем она представляется мне каким-то оживленным предметом, в котором отражается мое я и разделяется, как свет в призме, на несколько лучей. И то, что могло бы во мне мелькнуть и исчезнуть бесследно, удерживается в моем сознании как частица моего внутреннего быта» (III, 105). А 15 февраля 1862 г. он сетует на занятость, которая мешает ему обратиться к дневнику: «Даже некогда хорошенько побеседовать с самим собой в этом дневнике» (II, 258). Незадолго до смерти, будучи тяжело больным, но внешне отнюдь не одиноким и не забытым бывшими сослуживцами и коллегами, Никитенко настойчиво подчеркивает функцию своего дневника: «Дневник мой, право, единственный у меня друг» (III, 359).

Нередко дневник выполнял психотерапевтическую функцию, восстанавливая душевное равновесие его автора, который благодаря рациональному складу анализировал критические ситуации в своей жизни, доводя их до разрешения в сознании: «Неудача в каком бы то ни было деле или случае, разумеется, не может не огорчать, – и я был огорчен, очень огорчен, что у меня есть враги, которым почему-то надо со всех сторон рвать на клочки мою репутацию. Но мой дневник – т. е. беседа по совести с самим собою – меня по обыкновению успокоил. Все жесткое в сердце улеглось, и я не доставлю моим недоброжелателям удовольствия – не стану на них гневаться и в этом, как и в других, более крупных случаях» (II, 507).

Таким образом, с психологической точки зрения дневник способствовал сохранению целостности и полноты душевной жизни автора.

Сохраняя общую с другими образцами жанра направленность, дневник Никитенко имел и свою функциональную особенность. Ведение основной части дневника падает на период политической реакции (1826–1855 гг.), в условиях которой трудно было излагать публично собственные взгляды. Жалобы на это не раз звучат в дневнике: «Горе людям, которые осуждены жить в такую эпоху, когда всякое развитие душевных сил считается нарушением общественного порядка. Немудрено, что и мои университетские лекции не таковы, какими бы я хотел и мог бы сделать их» (I, 131).

Идеологическая и социально-политическая ущербность, которую испытывал Никитенко вместе со своим поколением, частично была компенсирована им в дневнике путем последовательного выражения того комплекса идей, который при других обстоятельствах безусловно был бы сформулирован в лекциях, научных трудах или в публицистике. Все мировоззрение автора – его политические, философские, этические и эстетические взгляды подвергнуты подробнейшему анализу и систематически изложены на страницах дневника. Пожалуй, ни в одном дневнике XIX в. не встретишь такой четкой концепции собственного взгляда на мир, как у Никитенко. На основании материалов дневника можно написать законченный очерк о нем как о теоретике, не прибегая к помощи его научных трудов. По прочтении подобного рода записей складывается впечатление, что дневник в этом качестве заменял автору научную кафедру и учебную аудиторию.

Если учесть, что Никитенко никому не давал читать своих записей и не предназначал их для публикации (в последние годы он готовил к печати «Записки», которые не были квинтэссенцией дневника), то из сказанного естественно сделать вывод о компенсаторном характере и «теоретического» раздела его летописи.

Нет смысла цитировать многочисленные высказывания теоретического характера, которые разбросаны по всему дневнику. Они заняли бы не один десяток страниц. Будет уместным привести одну фразу, в которой выражена суть данной проблемы. Говоря о том, что всю свою жизнь он строит на системе определенных принципов, Никитенко делает заключение о характере своего мышления и жизненной установки: «Одним словом, я всегда был, есть и, кажется, навсегда останусь тем, что называется д о к т р и н е р о м» (II, 58).

ХРОНОТОП. Второй отличительной особенностью дневника как литературного жанра является оригинальное решение в его рамках проблемы пространства и времени. Если в художественной прозе пространственно-временной континуум идеализирован, а в мемуарах имеет исторический характер, то в дневнике представлено абсолютно реальное, физически достоверное время и пространство. Организация материала, последовательность его изложения и вся событийная часть дневника находятся в полном подчинении его пространственно-временной структуры. В свою очередь последняя во многом зависит от типа психологической установки автора.

По складу характера и ума Никитенко был экстравертом и рационалистом, по роду деятельности большую часть своей жизни связан с государственными институтами и общественной средой. Все это нашло почти зеркальное отражение в хронотопе его дневника.

Наиболее распространенными формами пространственно-временной организации в дневнике являются три: континуальная, локальная и психологическая. В рамках психологического хронотопа мы имеем дело не с физически протекающим временем в пределах конкретного пространства – «здесь» и «теперь», – а с фактом сознания, который, впрочем, так же реален, как и физически достоверная континуальность, но является субъективным продуктом психики автора. Особенностью психологического времени является его большая растянутость или, наоборот, концентрированность по отношению к времени физическому.

Локальное время – пространство организовано по принципу строгой последовательности протекания событий; при этом, как правило, сам автор включен в событийный ряд на уровне личного участия в ограниченной (локальной) области пространства.

Континуальная форма хронотопа представляет собой пространственно-временную рядоположенность событий, протекающих одновременно или с небольшими интервалами в разных местах, но связанных между собой по смыслу или по велению воли автора. Для такого дневника характерен «взгляд сверху» на пространственно удаленные события, некоторая отстраненность, при которой масштаб событий уменьшается, а сами они выстраиваются в более широкий ряд, не загораживая одно другого. В рамках континуального хронотопа изображаются события, участником или свидетелем которых автор не был и не мог быть по причине их пространственной удаленности.

В дневнике Никитенко представлены все три формы хронотопа, но не в одинаковой пропорции и в оригинальной последовательности.

Юношеские дневники 1819–1824 гг., в основном представляющие пространные комментарии к прочитанным книгам, выдержаны в рамках психологического хронотопа. Внимание автора направлено не на события минувшего дня, а на анализ образов и идей, захвативший его сознание. В данной форме лишь намечается переход сознания к освоению объективного времени – пространства. Она характерна для ранней стадии самостоятельной мыслительной жизни и выражает процесс психологической индивидуации (самоосуществления) личности. Подобный этап прошли авторы многих дневников как до, так и после Никитенко.

Однако психологический хронотоп периода индивидуации надо отличать от другой его разновидности, о которой речь пойдет ниже.

С 1826 г. Никитенко ведет дневники в принципиально иной пространственно-временной форме. Хроники подневных событий фиксируют наиболее значительные факты прошедшего дня, которые протекали в конкретном месте и в ограниченных временных рамках. Такие записи преобладают в дневниках за 35 лет (1826–1861 гг.).

Пространственно-временная локализация обусловлена в этот период служебным положением автора, его постоянным местопребыванием в Петербурге и, наконец, общественной атмосферой. Взгляд из служебного кабинета и студенческой аудитории еще не в состоянии охватить многообразие событий в стране и за ее пределами и придать им некоторый обобщающий смысл. Этому мешает и незнание Никитенко иностранных языков, и зависимость от государственной службы, но главное – убежденность в ценности рядового факта. Он словно намеренно сужает горизонт своего сознания, придерживаясь «доктрины» о преимуществе частного явления над общезначимым. «Ныне в моде толковать о судьбе целого, о «мировом» и т. д., – пишет он 28 июля 1841 г. – Правда, мы видим, что сама судьба неделимое приносит в жертву целому. Но это ее неисповедимая тайна. Для нас же что это, как не соблазн и не камень преткновения? Целое есть отвлеченная идея. Не целое живет, а живут неделимые, которые одни могут страдать или не страдать. Заботьтесь же о неделимых, а целое всегда будет, так или иначе, хорошо, независимо от вашей воли» (I, 235).

Приверженность факту, очевидности не приводит, однако, к раздробленности, дискретности картины мира, к утрате смысловых связей между отдельными событиями. Многообразные служебные и общественные обязанности Никитенко, личные контакты со многими значительными в социальной иерархии людьми образуют в его дневнике динамичную среду, сосредоточенную в ограниченном сегменте пространства.

Качественным отличием локального хронотопа является однонаправленность событий в его границах. Никитенко вычерчивает траекторию движения, у которой нет параллелей за пределами физически обозримого пространства: «Сегодня происходил во дворце <…> экзамен институток» (13.02.41); «Сегодня читал в совете мою речь <…> (17.02.41); Узнал сегодня об исходе представления меня по военному министерству к чину действительного статского советника» (27.04.53); «Вечер у кцязя Вяземского. Погодин читал свою старую драму <…>» (7.12.55); «Вечером большой раут у графа Блудова» (5.04.56); «Вчера с двенадцати до пяти часов занимался в «Обществе посещения бедных» раздачею пособий» (24.12.48).

Правда, и в данный период встречаются строго не локализованные записи, относящиеся не к конкретному дню и месту, а к более длительному интервалу. Но они так же вписываются в последовательный поток однонаправленных событий с той лишь разницей, что их протекание либо не завершено, либо подытоживается автором: «Холера продолжает подбирать жертвы, забытые ею во дни великой жатвы» (27.10.48); «Сколько раз бывал я обманут притворным и лицемерным изъявлением уважения к добру и истине!» (20.12.48); «Недавно был у меня князь М.А. Оболенский, начальник московского архива и рассказывал мне о подвигах Шевырева и Погодина <…>» (6.02.49).

Пространственно-временная структура дневника Никитенко существенно перестраивается с 1861 г. Социальные движения, правительственные реформы, появление новых идей и их воздействие на общественное сознание, изменения в литературной жизни привнесли в размеренное течение событий элемент непредсказуемости. Однонаправленный поток жизни стал пересекаться и сталкиваться с другими течениями. Если раньше какие-то сторонние события и могли внести некоторую дезорганизацию в ежедневную чреду фактов (эпидемия холеры, последствия революции 1848 г.), но они не представляли параллельных пространственно-временных движений, не воспринимались и не отображались автором как равноправные и равноценные наряду с событиями его привычного жизненного круга.

В дневниках 1860–1870-х годов встречается немало записей, в которых события представлены в другой пространственно-временной системе координат. К их числу прежде всего следует отнести сообщения о крестьянских волнениях, оппозиции тверского дворянства, революционном движении и польских событиях, из зарубежных больше всего внимания уделено итальянским и французским делам, франко-прусской войне. Правда, на фоне обычного событийного ряда они занимают незначительное место и представляют собой своего рода вкрапления в однонаправленный временной поток. Но тем контрастнее выглядят подобные записи на господствующем фоне.

Как рационалист и аналитик Никитенко постепенно начинает понимать неоднородность пространственно-временных отношений и вынужденно переходит от абсолютного к относительному времени: «Настоящее и будущее должны иметь связь с прошедшим» (10.04.64); «Всеобщая революция – радикальная реформа всей цивилизации и образованности – вот к чему влечет так называемый дух времени <…> Мы должны пройти через все эти ужасы, потому что настоящее поколение приняло методу полного отрицания, уничтожения всякой связи настоящего с прошедшим <…>» (16. 03.64); «Это не пруссаки и французы сражаются: это бьется прошедшее с будущим» (17.12.70); «Никакое настоящее не в праве сказать прошедшему: зачем это было так или иначе; ни будущему: будь таким и таким» (26.11.73).

Все чаще в дневнике фиксируются события, происшедшие в других пространственно-временных рамках, даже если они носят случайный характер. В них Никитенко справедливо усматривает параллельный временной поток, обладающий самостоятельной ценностью и не пересекающийся с привычной для него жизненной линией: «Страшное и гнусное злодейство. Студент Медицинской академии женился на молодой и милой девушке, но вскоре начал ее ревновать и даже задумал ее убить, поразив ее толстою булавою во время сна <…>» (15.11.65); «Третьего для молодая девушка, дочь какой-то помещицы, приехавшей из Пензы, застрелилась в Знаменской гостинице» (4.01.72); «В окружном суде производилось и решено дело некоей Седковой, которая судилась за составление фальшивого духовного завещания от имени умершего своего мужа» (2.04.75); «На днях к мировому судье явился какой-то чиновник Иванов, в оборванной одежде, с странною просьбою посадить его в тюрьму, так как он, за сокращением штатов, был уволен со службы и умирает от холоду и голоду, а в тюрьме его накормят и отогреют» (4.04.67).

Несмотря на причинно-следственную немотивированность подобных записей, в совокупности они создают целостную картину жизни в континуальном времени – пространстве, которая резко отличается от событийной и временной упорядоченности локального хронотопа прежних лет.

В это время (1860–1870-е годы) в дневнике Никитенко начинает формироваться иная пространственно-временная форма – психологическая. Ее появление было обусловлено сужением поля служебной и общественной деятельности автора, утратой большей части прежних связей и, как следствие, – обращением взгляда на себя, на свой внутренний мир. Все чаще предметом записей становится не «злоба дня», а общие проблемы бытия, общества и частной жизни, т. е. менее всего события, факты, но больше – размышления о тенденциях эпохи, судьбах и характере сословий, учений, короче, явлениях длительного временного характера. В таких записях отсутствуют обычные пространственно-временные связи и построены они на субъективной каузальности. Время в них протекает по законам сознания автора: «Осуждены мы навсегда делать глупости или они составляют только одну из переходных ступеней нашего развития? Ведь вот до сих пор случалось так, что даже из всего, что мы возьмем у других, мы непременно выберем самое худшее и спешим усвоить себе так, как будто оно составляет единственную важнейшую сторону вещей» (13.06.65); «С тех пор как Жан-Жак Руссо написал и издал свои записки, или свою исповедь, всякому умному человеку должна опротиветь мысль писать и издавать свои записки. Руссо опошлил это дело» (29.07.65); «Странные противоречия могут уживаться в одном человеке. Вот, например, я так мало доверяю всему человеческому <…> а между тем у меня сильное влечение ко всему великому и прекрасному, постигать которое и видеть можно только в человечестве же» (17.10.65); «Судьба народа зависит от того, в какой мере он одарен способностью сопротивления. Эта способность, в силу которой предмет можно гнуть только до некоторой степени, ибо он всегда может снова выпрямиться и принять должное направление» (12.09.71).

Всю жизнь вращавшийся в обществе и черпавший из него большую часть сведений для своего дневника, Никитенко в конце жизни оказался лишенным этой богатой информации. Поэтому он вынужденно мобилизует свои внутренние силы и переносит внимание на осмысление явлений, пространственно-временные связи которых не ограничиваются их фактической очевидностью: «Общественная моя деятельность ныне настолько сократилась, что я могу все более и более сосредоточивать мое внимание на моих хозяйственных делах, т. е. на внутреннем моем мире» (1.01.71);

«Я теперь ничто для общественной деятельности и, должно быть, погружен исключительно в себя самого и для себя» (2.12.76).

Однако данная форма хронотопа не является повторением юношеских размышлений в дневниках 1819–1824 гг. Тогда шло освоение видимого и мыслимого пространства, в котором временной поток не имел четкой направленности, он скорее представлял собой круговращение в узкой сфере вымышленных образов и порожденных ими чувств. Теперь же Никитенко окидывает взглядом сверху хорошо знакомое ему пространство, в котором каждое новое явление не способно принципиально ничего изменить и служит лишь количественным приращением к целому континуума.

В рамках этого чрезвычайно разросшегося мира явлений важным для автора становится смысловая сущность события, которое не укладывается в рамки физически занимаемого им времени и пространства и поэтому анализируется в психологическом измерении: «Современная наука отвергает веру, вполне доверяя одному знанию. Но знание способно ли разрешить все наши недоумения относительно нашей судьбы и назначения? <…>» (24.08.76); «Напрасно Европу считают политическим союзом государств и народов: это не что иное, как огромная мануфактура для производства разных изделий <…>» (26.08.76); «Если бы нужно было особое доказательство нашей умственной незрелости <…> то его нашли бы в той ребяческой самоуверенности и заносчивости, с какими наши так называемые передовые умы решают самые трудные вопросы человечества» (28.10.76).

Таким образом, формы времени и пространства служили выражением жанрового своеобразия и показателем эволюции дневника Никитенко.

ОБРАЗ АВТОРА, МИРА И ЧЕЛОВЕКА. Третьим важнейшим отличием дневника от других литературных жанров является специфика его образного мира. К главным свойствам художественного образа относятся обобщение и идеализация. В дневнике представлены реальные люди, а события развиваются не по заданной сюжетной схеме. Однако для дневника так же свойствен определенный отбор при создании образных характеристик и картины мира. И зависит этот отбор от мировоззрения автора и эволюции его взглядов на человека и общество.

За долгие годы ведения дневника у Никитенко сложились устойчивые приемы описания лиц и общественных групп, которые в решающей степени определялись базовым нравственным принципом автора. Этот принцип сформировался довольно рано, еще в студенческие годы, и в своей основе оставался неизменным всю жизнь. Никитенко неоднократно формулировал его в дневнике, подчеркивая тем самым его конструктивную и аксиологическую функции.

В своей основе данный принцип идеалистичен и соответствует понятию «доктринерства», о котором столь убедительно писал сам автор. Это своего рода нравственная схема, которую Никитенко, как сетку, накладывает на многообразие жизни и человеческих индивидуальностей: «Всю систему моей жизни, – писал он 30 января 1859 г., – я основал на нравственных принципах, на идеях высшего человеческого достоинства и совершенства. Мне хотелось действовать на людей этими силами, которым я старался придать и внешнюю привлекательность, заимствуя ее опять-таки от одного из нравственных начал – изящного» (II, 58). А 21 октября 1870 г. он как бы подводит некоторый жизненный итог: «Глубокое, твердо укоренившееся во мне с детства чувство справедливости и уважения к правде решительно делали меня неспособным к каким бы то ни было односторонним и преувеличенным требованиям <…> Меня часто упрекали в идеализме» (III, 186).

Идеалистический подход к человеку был составной частью более общего, мировоззренческого принципа, которым руководствовался Никитенко не только в морали, но и в науке, в философии. Суть его можно было бы сформулировать как абстрактный идеал прекрасно-доброго, лишенный всякого практического интереса и противопоставленный всему материальному, всякой пользе: «<…> элемент изящного, неразлучный с элементом идеального, я считал важным необходимым деятелем в истории человечества (III, 119).

Из этого вытекали и требования к человеческим поступкам, их оценка: «<…> и умный человек ничто, когда ему не достает возвышенных стремлений <…>» (I, 434); «Редко в борьбе и враждах люди возвышаются до идей общего добра» (II, 90). Только такой человек оценивается Никитенко положительно, которому были свойственны «всякий порыв к лучшему, всякое доверие к высшим, непреложным истинам» (I, 302–303).

Человеческие характеры в дневнике Никитенко встроены в некую отвлеченную систему нравственных понятий и ценностей.

В дневнике представлено огромное количество «персонажей» – государственных и общественных деятелей, ученых, писателей, сослуживцев и случайных знакомых. Многим из них даны развернутые характеристики. Никитенко создал галерею портретов высших чиновников эпохи, которая отличается исторической убедительностью и эстетической насыщенностью. Человек в его летописи – главное действующее лицо, но он сила не активная, а страдательная.

Любой человек, даже высший царский сановник, в изображении Никитенко подчинен такому порядку вещей, который деформирует его характер и отдаляется от того нравственного идеала, которому он должен быть привержен. Сам же этот порядок также является отклонением от нормы, от некоторого общего государственного начала. И здесь, в создании образа мира, проявилось свойственное Никитенко стремление подвергать все анализу с точки зрения абстрактных принципов. Видя недостатки монархического правления, Никитенко считает незыблемым сам принцип монархии; признавая вопиющие недостатки и пороки многих министров и аппарата, он считает безусловно правильной идею министерского бюрократического управления: «Я монархист <…> по принципу, а к Александру Николаевичу питаю искреннюю преданность со времени освобождения крестьян. Но, право, я боюсь, чтобы мне не перестать уважать его. Как можно делать министром таких людей, как граф Путятин?» (II, 235); «Не правительство, а принцип правительства дорог и нужен» (II, 315); «Люди совершают неподобные дела, а время употребляет эти дела, как умный пахарь навоз, и взращивает из них добрые плоды. Значит, не люди заслуживают уважения, а время и принцип, который вырабатывается временем» (II, 273).

Интерес к изображению человека был свойствен Никитенко со студенческой поры. Нередко событийная линия его летописи прерывалась подробной характеристикой или сравнительным анализом разных лиц и групп – воспитанников, однокурсников, преподавателей, сослуживцев. В дневнике 1820–1850-х годов преобладает тенденция к многостороннему охвату человека, куда входит, помимо личностной характеристики, описание воспитания и среды, динамика формирования характера и возможных направлений в его развитии. Так выглядят образы Д. Оболенского и Е. Штерича. К последнему Никитенко обращается неоднократно, поэтому его характер показан особенно полно: «Сын г-жи Штерич – молодой человек 17-ти лет. У него, кажется, доброе сердце и ясный ум. Физиономия его очень приятная, с легким оттенком привлекательной задумчивости. Он получил отличное воспитание, в котором нравственность не считалась делом случайным. Не лишен он и некоторых познаний <…> Он набожен без суеверия, по влечению сердца, и это одно уже ставит его выше толпы нашего знатного юношества <…> Его можно упрекнуть разве что в том, что он вообще мало размышлял и не доходит до глубины вещей» (10.01.26); «Молодой человек добр и кроток, ибо природа не вложила в него никаких сильных наклонностей. Он превосходно танцует, почему и сделан камер-юнкером. Он исчерпал всю науку светских приличий <…> весьма чисто говорит по-французски» (01.11.26); «Был у Штерича <…> Он благороден, добр, постигает все прекрасное и возвышенное; у него есть воображение. И притом самое утонченное светское образование. Обращение его исполнено мягкости и прелести <-..> Он постиг искусство нравиться <…>» (11.01.33).

Столь же пространны и созданные с большим интервалом характеристики университетских товарищей Никитенко – Армстронга, Михайлова, Линдквиста. В них, как и во многих других образах дневника до 1860-х годов, главным критерием оценки является та духовно-нравственная доминанта, которую Никитенко называет «высшими потребностями духа» и которая служит фундаментом его мировоззрения и своеобразной философией жизни: «Гебгардт-старший – товарищ мой по университету <…> Он одарен удивительно гибким, блестящим умом и редким даром слова <…> Чувствуя в себе силы на высшую деятельность, он грустно влачит дни свои по темным и грязным закоулкам чиновнического быта» (28.11.35); «Между моими близкими знакомыми есть некто Фролов, молодой человек с более благородным сердцем и умом, более способным к высшему развитию» (28.05.36); «Я, между прочим, долго говорил с адмиралом Рикордом. Это один из замечательных людей нашего времени. Ему 74 года, но он свеж, бодр, весел, полон участия ко всему хорошему и благородному <…>» (11.04.53) (выделено мной. – O.E.)

Данный критерий будет неявно присутствовать и в образных характеристиках 1860-х годов, но уже не как качество, свойственное данному человеку, а как недостающий элемент: «Кавелина можно определить следующими словами: это милый, способный, но взбалмошный юноша <…> Кавелину, подобно многим из наших передовых людей, кажется, что он подвизается единственно за истину, за право, за свободу, – а он подвизается в то же время, и чуть ли не больше всего, за свою популярность» (28.03.60); «<Граф Апраксин> умен, но, по обыкновению наших аристократов, очень легко образован <…> В этом человеке много элементов, из которых могло бы образоваться что-нибудь очень хорошее <…> но ему не достает твердых опор» (17.05.60).

В 1860-е годы под воздействием общественных движений, нарушивших стабильность жизни, привычный жизненный уклад, заметно меняется образ человека на страницах дневника Никитенко. Прежде всего, нарушается целостность человеческого образа. Автор показывает лишь фрагмент личности, причем преимущественно отрицательный. Правда, и раньше ряд характеристик был создан в отрицательном ключе. Тем не менее они обладали характером целостности. В их оценке отсутствовал пессимистический взгляд автора на человека и перспективы морального прогресса. В пореформенную эпоху негативистский подход приобретает характер устойчивой тенденции.

Не говоря уже о том, что образы людей, идейно и политически чуждых Никитенко, получают почти карикатурные формы (философ П.Л. Лавров, редактор «Русского слова» и «Дела» Г.Е. Благосветлов), деструктивная тенденция прослеживается и в оценке лиц, к которым Никитенко годами был вполне лоялен (историк С.М. Соловьев, запись от 2.05.64).

К концу жизненного пути у Никитенко возобладало совершенно парадоксальное понятие о человеке, которое постоянно сбивало его на негативные характеристики даже близких и высоко ценимых им людей: «Теперь я люблю только свой идеал нравственного величия, побуждающий меня уважать человечество и глубоко сожалеть о людях» (III, 330). Вот как, например, он пишет о своем сослуживце и приятеле, товарище министра просвещения И.Д. Делянове: «Делянов – один из лукавых армян: он притворяется добрым и умным <…> Собственно, он ни к чему не годен и не способен. Бывши попечителем Санкт-петербургского университета много лет, он решительно ничем не ознаменовал своего управления, кроме бегства из университетской залы во время акта <…>» (13.05.64). А вот характеристика П.И. Мельникова-Печерского: «Тут был и известный Мельников, плутоватое личико которого выглядывало из-за густых рыжеватых бакенбард. Он выбрасывал из своего рта множество анекдотов и фраз бойкого, но не совсем правдивого свойства» (4.12.65). В дневнике этого периода даже встречается характеристическая фраза, окрашенная цинизмом: «Знакомыми надобно обзаводиться, как мебелью» (9.09.63).

Особое место в образном мире дневника занимает личность автора. На первый взгляд, она должна была бы находиться в фокусе повествовательной структуры в силу своеобразия дневника как жанра. Однако роль и место авторского образа функционально не однозначны в разных образцах дневниковой прозы. Прежде всего они зависят от психологической установки, или типологии.

Как уже было сказано, Никитенко в своем дневнике подробнейшим образом излагает свое мировоззрение, что в значительной мере помогает понять его позицию по отношению к изображаемым событиям и степень его объективности. Как рационалист и аналитик Никитенко все подвергает суду разума, в том числе и свои собственные поступки. Но он всегда был чужд рефлексии и поэтому свой внутренний мир раскрывал до известных пределов, на уровне рассудка, а не чувств или высших эмоций. В дневнике мы встретим мало признаний, относящихся к личной жизни автора, к его семье, житейским, интимным переживаниям.

Образ автора строится по той же схеме, что и другие образы летописи. В ее основу положен некий абстрактный идеал, с которым Никитенко соизмеряет свое авторское я: «Идеалы, к которым я стремлюсь чуть ли не с детства в самообразовании и самоуправлении <…> делают то, что я кажусь самому себе крайне неудовлетворительным, и презрение, которое меня часто охватывает к человеку и человеческой судьбе, прежде всего тяжелым бременем обрушивается на меня» (III, 168–169).

Исходя из данного идеала, Никитенко лично для себя делает два вывода: 1) своеобразие судьбы ставит его в совершенно особое положение среди людей его круга и 2) побуждает перенести главную работу из внешней сферы во внутренний мир: «Ты иначе воспитался, иным путем шел, чем другие, иною судьбою был руководим и искушаем, а потому имеешь право не уважать их правил и обычаев. Ограничение внешней деятельности умей заменить внутренней деятельностью духа и возделыванием идей. Арена истории не от тебя зависит, но поприще внутреннего мира твое» (I, 317).

Однако внутренний мир Никитенко не раскрывает до конца из-за экстравертной установки своего сознания. Будучи рационалистом, он понимает его исключительно как сферу идей, т. е. ограниченно. Вот почему в дневнике так много места уделяется изложению собственного мировоззрения.

Благодаря обстоятельствам попавший в высшие бюрократические сферы, Никитенко никогда не ощущал так себя среди своих. За долгие годы пребывания в чиновничьих верхах он так и не сумел освободиться от комплекса «маленького человека» и постоянно упоминал об этом в дневнике: «Заседание в комитете по поводу устройства кантонистских школ. Члены – все сияющие и звездоносные генералы в мундирах. Я во фраке казался между ними вороною, залетевшею в стаю павлинов» (17.01.58); «Я вышел из рядов народа. Я плебей с ног до головы <…>» (23.04.60); «Заехал к Краевскому. У него сборище литераторов. Мне стало страшно. Все такие знаменитости или смотрят знаменитостями. Просто я попал в пантеон великих людей, и мне стало совестно, зачем я такой маленький» (9.11.61); «Празднование столетия Смольного монастыря <…> В зале против входа, в тени прекрасной зелени статуя Екатерины, а на всем пространстве зала были накрыты столы для завтрака. Все места были заняты женщинами, кроме одного, назначенного сановникам, между коими поместился и я, маленький и темненький человек <…>» (5.05.64).

Чувство социальной неполноценности, таившееся глубоко внутри и заявлявшее о себе в подобных мыслях, отразилось и в образной системе дневника. На переднем плане, в гуще событий, представлена социальная маска чиновника, действительного статского советника и академика, а на периферии, за событиями, порой выглядывает истинное лицо бывшего крепостного, который мучительно переживает свою социальную неполноценность и воспринимает мир глубоко эмоционально. Такая позиция выглядывания стала своеобразной особенностью образа автора в дневнике Никитенко.

Чтобы найти равновесие между двумя мирами – подавляющим своей беспощадностью внешним и хрупким и ранимым внутренним – Никитенко избирает позицию мыслителя-стоика. В стойкости и мужестве он видит высшее проявление нравственного достоинства человека: «Мужественное размышление о жизни, мужественное размышление о смерти» (9.11.62); «Сдержанность, мужество, самообладание. Не вызывай на бой судьбы, не рисуйся перед ней своею храбростью – это глупо, а покоряйся и терпи с достоинством мужа и человека и с уверенностью философа, что жизнь вовсе не заслуживает той важности, какую мы ей даем» (10.01.63).

Типология и жанр. Применительно к дневнику категория типологии имеет по крайней мере две особенности, которые свойственны только данному литературному жанру. Это прежде всего прямая зависимость от психологической установки автора (экстраверт – интроверт) и вытекающий из нее характер субъект-объектных отношений в подневных записях.

Типология дневника – это не то что, как, например, в художественной прозе, является устойчивой закономерностью при изображении человеческих характеров и событий, не способ обобщения жизненного материала, а сам предмет, т. е. не вопрос «как?», а вопрос «что?».

Поэтому в отличие от типологического многообразия художественных и иных жанров в дневниковой прозе возможны только две разновидности.

Как уже было неоднократно показано, Никитенко по психологическому складу был преимущественно экстраверт, и дневник он вел как летопись событий окружающей его жизни.

Для Никитенко все – объект, даже его духовный мир, который он чаще всего анализирует отстраненно, как скорее внешний, а не внутренний факт. Никитенко чужд рефлексии в смысле скрупулезного анализа душевной жизни, свойственный интроверту. И хотя в 1870-е годы записи интимного характера численно увеличиваются, в них отсутствует субъективизм, свойственный другой типологической разновидности жанра.

Для Никитенко обращение к собственному внутреннему миру носило характер отдыха от треволнений внешней, в основном служебной и общественной деятельности. Он всячески изгонял из своего сознания и дневника мысли, связанные с болезненностью, надломленностью душевного мира. Даже жалобы на телесные недуги носят преимущественно констатирующий характер. Болезнь и ее лечение стоят в одном ряду с другими фактами внешней и внутренней жизни; их описание не меняет ни манеры изложения, ни тональности записи. В дневнике отразилась рационально-волевая жизненная установка автора: «В нравственно-психологическом внутреннем мире человека одни только те явления заслуживают внимания, значение которых определяется разумным сознанием и воспринимается волею. Все прочее похоже на облака, гонимые и разгоняемые ветром, или на пену, мгновенно возникающую и исчезающую в волнах потока. Радость ли, горе ли приносят такие явления, они не заслуживают внимания мужественного человека или заслуживают настолько, насколько они представляют эстетический интерес, подобно явлениям внешней природы» (I, 226).

Типичность данной позиции нагляднее всего проявляется в описании такого субъективного явления, как переживание пасхальной службы. Интроверт обязательно передал бы в своем изложении тончайшие душевные движения и оттенки религиозного чувства в процессе божественной литургии. Никитенко же ограничился сугубо рациональным восприятием и описал это дорогое его сознанию событие как отстраненный факт: «Я люблю эту величественную драму-мистерию, темою которой служит отрадная, глубокая идея возрождения. Самая торжественность и пышность этой драмы, какими облекает ее наша церковь, вполне соответствует значению идеи <…> <Но> никто не одушевлен, не проникнут истиною, великою поэзиею этого священнодействия, в котором под изящными символами дух человеческий отыскивает и приветствует свою будущность, затерянную в бурных тревогах и превратностях существующего порядка вещей» (II, 116).

Органическая неспособность к изображению другого типа субъект-объектных отношений находит косвенное подтверждение в одной из последних записей 1841 года. Жалуясь на стесняющий характер общественной среды, Никитенко с чувством восклицает: «О, кровью сердца написал бы я историю моей внутренней жизни!» (I, 240). Но ничего подобного он так и не создал в силу изначальной предрасположенности и объективному способу изображения, рационалистического склада ума и незыблемости основ мировоззрения. Писать «кровью сердца» было не в природе его дарования.

Жанровое содержание дневника Никитенко оставалось стабильным на протяжении практически всех лет его ведения. Это дневник общественной жизни, в котором нашли отражение важнейшие события истории страны – в ее духовной, политической, литературной, административно-бюрократической сферах. Даже записи, которые, на первый взгляд, фиксировали факты личной жизни автора, были встроены в панораму социальных явлений. В них Никитенко не отделяет себя от общественного движения; напротив, он то и дело подчеркивает свою подчиненность, а порой и фатальную зависимость от общего потока событий: «Если я имел какие-нибудь успехи в жизни, то обязан за них не уму моему, не способностям, ни даже характеру или каким-нибудь предварительным соображениям и плану, а чистой случайности» (II, 379).

Однако в дневнике есть два вида записей, которые не вписываются в рамки господствующего жанрового содержания и образуют своеобразные жанровые окна, из которых проглядывает иной облик автора, отличный от методичного повествователя и аналитика.

К первому виду относятся мысли предельной степени субъективности, из которых становится ясно, что Никитенко порой сомневался во всесилии социальных детерминант в поведении и судьбе человека. Записи такого характера свидетельствуют о потребности автора проникнуть в глубины личности, снять с нее внешние наслоения и увидеть ядро человеческой натуры, ее природную сущность на собственном примере: «Самое важное в человеческой жизни – это уменье что-нибудь сделать. Это не ум, не доблесть, не гений, но это выше и ума, и доблести, и гения. Это то, чем люди бывают полезны и себе и другим. Без сомнения, уменье это развивается с детства и совершенствуется постоянным упражнением, навыком. Но первоначальная причина его лежит в той общей смышлености, которою всякое живое существо наделено для собственного самосохранения. Но я по какой-то странной игре немилости или каприза природы лишен этого драгоценного качества. Я ничего не умел и не умею сделать» (II, 558); «Существует ли какое-нибудь ограничение для человеческих поступков, кроме внешних условий природы и существующего порядка вещей? Другими словами: существует ли закон внутренний, закон совести, нравственный закон, который бы ограничивал наши поползновения к таким или другим деяниям? Были ошибки против правил благоразумия в моей жизни, были проступки, но преступлений или дурных дел не было» (III, 399).

Здесь намечается поворот к жанру интимного дневника.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.