Алексей Сергеевич СУВОРИН

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Алексей Сергеевич

СУВОРИН

Начинать дневник на исходе жизни человека подталкивают особые психологические причины. Это и потеря родных и близких, единомышленников и друзей, и потребность подвести некоторые жизненные итоги, и желание попробовать свои силы в новом роде деятельности (или новом жанре). Во всех случаях поздние дневники имеют иную функциональную направленность, нежели ранние. В юношеском возрасте человек стремится реализовать себя как личность, и дневник призван отразить этапы такого процесса. В дневниках этого периода запечатлено расширение сознания их авторов. Человек, проживающий вторую половину жизни, писанием дневника удовлетворяет потребность в бессознательных движениях души, компенсирующих многолетнюю сознательную установку.

Дневников, начатых во второй половине жизни, не так много. Тем не менее их функциональное единство настолько же очевидно, насколько родственны по своему предназначению ранние дневники. Дневники Е.И. Поповой, В.Ф. Одоевского, П.И. Чайковского, С. И. Танеева, П.Е. Чехова имеют сходные мотивы, несмотря на совершенно разные характеры их авторов. К этой группе примыкает и дневник A.C. Суворина[57], хотя история его создания несколько отличается от летописей других авторов.

Первые попытки вести дневник относятся к 1873 г., когда входящему в моду литератору не сравнялось и 40 лет. Но из этого начинания ничего не вышло: записи делались нерегулярно, интервалы порой составляли несколько лет, менялось жанровое определение написанного (мемуары, «записные книжки», «дневник»). По содержанию начальные наброски больше походили на воспоминания, чем на журнал подневных событий. Так продолжалось около 20 лет. И только с 1893 г. дневник ведется систематически.

Столь длительное «эмбриональное» развитие не могло остаться без последствий: появившийся на свет плод оказался перезревшим, с родовыми пятнами своих престарелых родителей – мемуаров и записных книжек. К тому же конец века в развитии жанра был отмечен новыми чертами, которые как временные отметины отложились на структуре и содержании суворинского детища. Из взаимодействия двух факторов и формировался дневник хозяина «Нового времени».

Вступив в полосу доживания своего века, журналист серьезно задумался над тем, как бы оправдаться перед потомством, не уйти в могилу с дурной репутацией (один из мотивов многих авторов, например П.А. Валуева и Д.А. Милютина), которая утвердилась за ним в сознании прогрессивной общественности. Этот мотив усиливало чувство одиночества и ненужности в меняющемся на глазах мире, от которого Суворин не мог избавиться ни в своем петербургском кабинете за письменным столом, ни на шумном европейском курорте: «Мои старые идеи, мои старые слова не отвечают больше тому, что около меня действует и говорит. Что мне делать в этом мире?» (с. 443); «Внутреннее беспокойство просто грызет меня, и я не знаю, что делать, как быть. Зачем меня понесло сюда? Я прекрасно вижу, что я – мешок с деньгами и ничего больше. Интерес ко мне исчерпывается таким образом <…> Скука и тоска. Тоска человека, выброшенного из жизни, ощипанного, куцего какого-то, переставшего жить. А рубеж прозябания, бездействия мозга и мысли, когда будут говорить только инстинкты» (с. 81).

Привычные для писателя способы самовыражения и литературные жанры не удовлетворяли его. Наоборот, они-то и создали знакомый всей читающей России образ преуспевающего газетного магната, политического дельца и беспринципного публициста.

Кризис возраста обнажил противоречие между психологической персоной (термин аналитической психологии, обозначающий «поведение повседневной жизни индивида») и внутренними побуждениями. Блокированные искусственными преградами, бессознательные импульсы искали выход в идеальной области прошлого, в воспоминаниях. Несколько раз Суворин порывался начать их, и дневник запечатлел ряд таких попыток. Даже ранний дневник задуман в этом жанре. Однако писатель понимал принципиальную невозможность вынести все сокровенное на суд публики и в связи с этим неоднократно высказывал сожаление по поводу того, что с молодости не вел систематического дневника: «Я жалею, что не вел правильного дневника. Все у меня отрывки, и набросанные кое-как. Их выбросят, вероятно, как хлам никому ненужный. Но вести дневник – нелегкое дело для себя самого» (с. 269); «Я не записывал очень интересных вещей, потому что они требуют того, чтобы хорошо их передать, а записывал вздорные вещи. Недолго мне осталось держать перо в руках. В этом периоде умирания, когда не хочется никому говорить, что действительно умираешь <…> дарование не бывает злобно» (с. 296).

Метание между мемуарным жанром и дневником в конце концов склонило стареющего писателя к последнему. В нем Суворин видел возможность докопаться до глубин сознания, дойти до истоков и побудительных причин мыслей и поступков. Откровение перед самим собой, обнажение истины отвечало чувству справедливости, а в перспективе открывало дорогу к доверительному разговору с читателем. Последние два десятилетия, на которые приходится основная часть записей, Суворин искал возможность примирения с читателем посредством высказывания последнего слова (по Достоевскому), исчерпывающего истину о себе: «Иногда ужасно хочется высказаться, может быть, грубо, но все равно как-нибудь высказаться откровенно, чтобы меня дураком не считали. Мое самолюбие постоянно уязвлялось и уязвляется. Может быть, в старости это уязвление становится невыносимым, ибо чувствуешь свое бессилие что-нибудь сделать новое, достойное, удивительное и хочешь, чтобы тебя уважали за старое. А старое кому нужно?» (с. 350).

Дневник более всего подходил для выражения такого содержания. Но многолетний литературный опыт, сложившаяся манера письма и жанровое мышление препятствовали образованию «чистого» жанра с заданными структурными параметрами и «наполнением». Поэтому дневник в своей содержательной динамике постоянно отклоняется от выбранного курса, принимая облик тех газетных жанров, которые были продуктивны в многолетней журналистской деятельности Суворина.

Такое явление не было исключением. Оно выражало закономерности творческого дарования автора и составляло своеобразие его дневника. Недаром в одной из записей Суворин откровенно высказал мысль о том, что в любой новой для него жанровой форме он будет мыслить свойственными ему художественно-эстетическими канонами, как и всякий другой писатель: «Чехов сегодня пишет: «Я бы на вашем месте роман написал <…>» Он бы на моем месте, конечно, написал. Но я на своем не напишу <…> Если бы писать роман, надо было бы совсем особую форму, к которой я привык, с которой сжился. Форма фельетона <…>» (с. 244). Так функция дневника незаметно пересеклась с излюбленной жанровой формой автора.

Жанровое своеобразие дневника – наличие в нем мемуарных компонентов – обусловило и специфический пространственно-временной охват событий. Суворин не ставит перед собой задачу описать событие дня в его неповторимости и уникальности. Жизненный опыт постоянно напоминает ему о связи прошлого с настоящим. И писатель ищет причинно-следственные отношения между удаленными по времени событиями. В установленных связях смысл позднего события раскрывается полнее, а в прошедшем высвечиваются новые семантические оттенки: «Сегодня в газете Трубникова «Мировые отголоски» напечатан удивительный донос на «Новое время» и на меня <…> Три года назад он подавал государю прошение, в котором говорил о «Новом времени» черт знает что <…> Служил в III отделении тайным шпионом в так называемом литературном столе» (с. 185).

Нередко Суворин выстраивает факты в ряд и связывает их по аналогии. От этого разновременные и пространственно удаленные события кажутся происходящими одновременно и в одной системе координат. Происходит приращение смысла, но не методом сложения, а благодаря размещению событий в целостном повествовательном кругу, наподобие разных ведут одной картины. Возникает единый смысловой контекст, в котором явления различной каузальной природы рассматриваются в рамках синонимичных понятий: «Чехов <…> здесь для постановки «Чайки». Савина сказала, что роль для нее слишком молода. Она отказалась в пользу Комиссаржевской, сама взяла Машу. У нас в театре тоже перемены. Яворская снова выступает <…> Холева совсем ее не хочет» (с. 148).

События, между которыми Суворин не усматривает смысловой близости, но которые происходят в пределах одного дня, отделяются в тексте записи горизонтальной чертой. Так создается континуальный пространственно-временной ряд. Он преобладает в дневнике, поскольку отвечает характеру «журналистского» мышления автора. Зачастую запись строится как последовательность заметок или репортажей с места происшествия, в целом образующих калейдоскопическую картину мира: «30 мая 1893 г. Скачки в Лоншане. Тысяч 200–250 народу <…> – Видел индийского принца со свитой <…> – Город Петербург ничего не делает <…>» (с. 67–68); «1 мая 1896 г. У Витте вечером, от 9 до 19 <…> – <…> Было совещание у министров внутренних дел, финансов, народного просвещения <…> – «Гражданин» на днях сделал выписку из газеты «Владивосток» с либеральным оттенком <…> – Витте видел на столе у государя «СПБ. Ведомости» и «Новое время» <…> – С. И. Смирнова рассказывала вчера <…>» (с. 116–118).

Еще в 1860-е годы в дневниковом хронотопе происходит трансформация фундаментальной жанровой категории «событие дня». Она отождествляется с понятием «современность» и вбирает в себя близкие к дню записи события. В конце века эта тенденция усиливается. Расширение информационной базы и кругозора человека приводят к тому, что в структуре дневниковой записи меняется сущность начала, объединяющего содержание. Если прежде таким началом был календарный день со всеми происшедшими в его пределах событиями, то теперь им стал взгляд автора. Категория «дня», будучи объективным онтологическим явлением, выступала регулятором потока событий и определяла их дискретность. «Взгляд автора из сегодня» имел субъективную экзистенциональную природу и охватывал событие, длительность которого не укладывалась в астрономические границы дня, а обладала собственными хронологическими пределами.

Дневник Суворина строился именно на новом принципе хронотопа. Писатель не ограничивается описанием события, а углубляется в его «историю». Такими образом расширяется и уточняется его смысл, становятся понятными необъяснимые с позиций сегодняшнего дня поступки человека или сущность явления. Здесь репортерская оперативность уступает место исторической ретроспекции, взгляду из прошлого: «Сенатор Закревский написал в «Times» письмо, где протестовал по поводу процесса Дрейфуса против французских судов и, давая понять, что во Франции начались неправедные дела со времени союза с Россией, уволен за это из сенаторов <…> обратился к Сипягину с просьбой, нельзя ли это дело как-нибудь поправить <…> Лет 25 тому назад жена Закревского была замужем за господином, которого я знал <…> Закревский с нею жил <…> доктор Гаврилов был приглашен в имение супругов и «особенным лечением» свел его в могилу. Закревский женился на ней и получил огромное состояние» (с. 275–276).

Данный принцип распространяется и на записи сугубо личного содержания. В таких записях прошлое и настоящее взаимодействуют по закону ассоциативной связи, т. е. приобретают форму психологического хронотопа: «Вчера статья Перцова о Герцене. По поводу Герцена вспомнил: в 1858 г. у меня была «Полярная звезда» <…>» (с. 261).

Наличие в дневнике элементов мемуарного жанра, к которому Суворин тяготел с самого начала, обусловило частые ретроспекции. Помимо самостоятельных мемуарных фрагментов, нередко встречаются записи, в которых прошлое возникает как зародыш современных состояний. Взаимодействие двух временных пластов в таких случаях является не просто вольным полетом воображения. Факт частной жизни писателя возводится к универсальному обобщению, типизируется: «Я совсем зарылся в книги <…> Целые дни сижу за антикварными каталогами и выбираю книги. Любезная страсть! Надо иметь какую-нибудь страсть <…> Книги я любил всегда <…> В 20 лет у меня уже была библиотека <…>» (с. 196).

Эту запись можно расположить в порядке обычного умозаключения: надо иметь какую-нибудь страсть – я любил книги всегда и поэтому совсем зарылся в книги – это есть любезная страсть. Так заурядное явление обыденной жизни получает смысл логически выверенного силлогизма. Формальная категория времени способствует расширению смыслового поля в повествовании.

Дневник Суворина – это портретная галерея политических деятелей, литераторов, всевозможных типов и оригиналов своего времени. По богатству образов с ним могут равняться немногие дневники эпохи.

Принцип создания образа у Суворина основывается на его «фельетонном» методе. Он заключается не в описании, сосредоточенном в одной записи, и не в последовательном раскрытии в нескольких следующих друг за другом характеристиках, а в нашумевшем событии, которое карикатурно обнажает скрытую от глаз сущность человека.

Наблюдательный глаз журналиста отыскивает в толпе такие фигуры, которые отличаются выходящими из ряда вон поступками. Они напоминают персонажей из нововременской хроники происшествий: «Граф Гр. Ферзен, промотавшийся, увлек Строганову, 30-летнюю деву, увез ее, повенчался с ней, получил хороший куш, обыграл Паскевича на 300 тысяч рублей» (с. 36); «Черткова – муж идиот – в Петербурге пользуется репутацией злого языка <…> Проиграла на бирже 3 миллиона рублей» (с. 52); «Она <жена Коровина> выпросила себе после войны концессию <…> на панораму Карса и продала ее французской компании за 40 тысяч. Потом появилась в Петербурге продавать шампанское от какого-то фабриканта <…> Понесла письмо на почту. Нет марки. Молодой человек, англичанин, предложил ее. Вышла за него замуж» (с. 66).

Обилие подобных образов свидетельствует не столько об избирательном подходе автора, сколько о жанровой тенденции. Действительно, в конце века в композиции дневникового образа возобладало деструктивное начало. Образ человека утрачивает былую целостность и дается фрагментарно. Причем авторы дневников выделяют негативные стороны человеческого характера или поступка.

Созданный таким способом, образ не производит, однако, впечатления одностороннего или нарочито упрощенного. Девальвирующая тенденция уравновешивается «задним планом». Курьезные случаи в жизни человека, его экстравагантные поступки воспринимаются как результат длительного развития его характера, как следствие, вытекающее из нравственных устоев личности. Поэтому описываемые поступки не воспринимаются как случайные; они типичны для данного характера. Не выявленный задний план подразумевается, а этический поступок соотносится с ним. Вл. Анат. Шереметев, «кутила, картежник, проиграл миллионы своего и женины <…> После одесского Строганова <…> получил наследство в 21/2 миллиона, но не успел еще им воспользоваться. Государь заплатил за него 800 000 долга из уделов <…>» (с. 28); «<…> Гольцев, эта научная дрянь, бездарная, неумелая, весь из хитрости, из обходов, обобрав любовницу свою Воронцову, не брезгал дружбой с мошенниками, льстил перед Данилевским <…> потому что Данилевский был членом Главного управления по делам печати <…>» (с. 30); «Один почтовый чиновник промочил пролитою водою на несколько рублей почтовых марок и с отчаяния, что заплатить нечем, пошел и повесился» (с. 213).

Суворин строит образ так, что в одном или нескольких поступках виден весь человек. Таким образом он устраняет необходимость рисовать полный психологический портрет личности и лишь указывает на доминанту его характера.

Образ автора соответствует основной тенденции поздних дневников. В своем журнале, помимо фиксации основных событий, Суворин стремится подвести жизненные итоги. Поэтому его образ дан не в развитии, как это свойственно летописям первой половины жизни, а ретроспективно. На «современный» образ наслаиваются черты прошлого. По своему пафосу он ближе мемуарному образу.

В дневнике Суворина образ автора осложнен тем, что включен в историю рода. Экскурсам в родословную посвящено несколько записей. В совокупности они образуют автономный сюжет. Повествование начинается с предков, живших во второй половине XVIII в., и обрывается на умерших детях. Размышляя об их судьбах, писатель рисует в своем воображении процедуру собственного погребения и даже фантазирует о посмертных странствиях своей души («Душа моя будет выходить из гроба, опустится под землею в Неву, там встретит рыбку и войдет в нее и будет с нею плавать», с. 98). Так что эстетически образ автора завершен, хотя с точки зрения дневниковой хронологии у него еще имеется временной ресурс.

Образ автора развертывается в соответствии с двумя основополагающими тенденциями – функциональной и жанровой. Во-первых, поздние дневники, как уже отмечалось, ориентированы на бессознательную функцию психики, и в этом отношении авторский образ движется не к «свету», а к «тьме». Во-вторых, этот образ, как и другие, подвержен деструкции и девальвации.

Факт периодического обращения к прошлому, а также постоянные размышления о приближающейся смерти говорят о возрастных изменениях в психике, основательно расшатавших сознательную установку. Погружения в бессознательное, в котором образ идеализирован, отвлекают сознание автора от неразрешенных жизненных проблем и придают его реальному образу некоторую ущербность. А постоянные жалобы на дурное душевное состояние усиливают ее: «Внутренне беспокойство просто грызет меня <…> Вся жизнь потрачена на труд, и к старости, когда смотришь в могилу, нет никого, кто принимал бы сердечное участие <…> Скука и тоска» (с. 81); «<…> с каждым годом становится все хуже и хуже и только ешь много» (с. 146).

Воспоминания о прошлом призваны – бессознательно – уравновесить настоящее состояние неудовлетворенности путем создания положительного образа энергичной и с оптимизмом смотрящей в будущее молодости. В этом контексте приобретают положительное звучание и «тени» предков, изредка появляющиеся на страницах дневника. Они помогают глубже постигнуть смысл собственного существования и отгоняют мысли о бесцельности прожитого. Собственная жизнь воспринимается значимым эпизодом в развертывающемся свитке имен и «дел» предков. И воспоминания завершаются не горьким, а ироническим выводом: «Если мне жить, как прадеду, то умереть очень скоро, а если как отцу, то еще ничего. Почудим!..» (с. 249).

В замыслах Суворин всегда противопоставлял дневник как камерный жанр своему писательскому призванию публициста, журналиста и общественного деятеля. Но в преклонном возрасте попытка создать принципиально новую литературную форму потерпела неудачу. Типологически дневник остался в русле ведущих творческих тенденций писателя, т. е. был сориентирован на события внешнего мира. Как ни старался редактор «Нового времени» отразить на страницах своего дневника душевную жизнь, он непроизвольно превращался под его пером в летопись современных общественных событий. Никакие декларации и заклинания не смогли преодолеть инерцию всех прошлых лет. Напрасно писатель тешил себя перспективой интровертивного дневника – «Надо начать писать о том, что я думаю» – замысел так и остался нереализованным. Даже многочисленные мемуарные вкрапления в текст не меняют его общей направленности: они описывают историю внешней жизни автора, почти не касаясь темы его духовного становления, внутренней эволюции. А историю скитаний своей молодости Суворин обставляет многочисленными «фельетонными» фактами из жизни знаменитостей того времени (Лесков, Чернышевский).

Многолетний журналистский опыт, специфика газетного дела в значительной степени определили и жанровое содержание дневника. Суворинская летопись бесспорно относится к политическому жанру, так как основной ее материал посвящен внутриполитической тематике.

Однако это не та политика, с которой мы имеем дело в дневниках П.А. Валуева, Ф.Ф. Фидлера или В.Н. Ламсдорфа. И дело здесь не в степени приближенности к собственно политическим сферам. Основная часть суворинского дневника приходится на период, когда хозяин «Нового времени» находился на вершине своего политического могущества. Возможности его влияния на политическое мнение широких кругов общественности было не менее велико, чем у высших царских сановников. Дело в другом.

Если в дневниках государственных деятелей типа Е.М. Феоктистова, П.И. Игнатьева, Д.И. Милютина мы имеем дело с политикой в «чистом» виде, без литературной «примеси» в стилистическом и жанровом смысле, то суворинский журнал фильтрует политическую тематику, «прогоняет» ее через очистительный механизм профессионального писательского шаблона, сквозь штампы жанрового мышления. Ведущими жанрами, в которые Суворин облекает политически злободневные факты, являются анекдот, фельетон, репортаж. В этом отношении к суворинскому дневнику ближе дневник В.А. Муханова 1850–1860-х год» в: «В «милостивом» манифесте упомянуто слово «ликовать» или ликование. Митрополит Сергий при встрече их величеств в Троицкой лавре сказал между прочим: «Великая обитель сия, преданная тебе, со священным ликованием сретает тебя, моляся, да благополучно будет и долговременно твое царствование».

«В моей повести «Чужак» <…> выведен мужик-ханжа, живший с красивою бабою и проводивший с нею ночи. Он говорил… что вместе с бабою «они ликуются» (с. 134); «Александр III русского коня все осаживал. Николай II запряг клячу. Он движется и не знает куда. Куда-нибудь авось придет» (с. 264); «Делянов воскликнул после убийства Александра II: – Какое несчастие! Никогда еще этого не было. – А Петр III? – Да, но это на улице. – В комнатах можно душить, а на улице нельзя!» (с. 278).

Второй особенностью политического жанра Суворина является то, что писатель не делает различий между «большой» политикой и незначительными политическими событиями, а нередко снисходит до описания интриг, «грязной» истории. В этом также сказывается профессиональная, журналистская закваска автора: «Наследник <будущий император Николай И> посещает Кшесинскую и <…> ее. Она живет у родителей, которые устраняются и притворяются, что ничего не знают. Он ездит к ним, даже не нанимает ей квартиры и ругает родителя <…> Очень неразговорчив, вообще сер, пьет коньяк и сидит у Кшесинской по 5–6 часов <…>» (с. 24).

Журналистский склад дарования Суворина то и дело склоняет его к обособлению злободневных политических историй в самостоятельные сюжеты новеллистического характера. Так в дневнике появляются: рассказ «Еще о Жохове, убитом Утиным», письмо неизвестной к Суворину, письма самого Суворина, политические статьи из газет. Все эти литературно обработанные произведения, хотя и сохраняют свою автономию в дневниковом контексте, тем не менее явно тяготеют к общей жанровой направленности произведения. Их наличие в дневнике обусловлено своеобразием творческого метода автора.

К концу столетия у классического литературного дневника основательно меняется источниковедческая база. Личные наблюдения и переживания автора уже не являются единственным критерием истины и главным средством информации. Наряду с автором появляются новые ее носители: пресса, общественное мнение, предания в форме анекдотов о недавнем прошлом, частные письма и дневники других авторов.

Летописцам все труднее становится отбирать материал. Порой они просто теряются и впоследствии, уже после сделанной записи, признаются в неправильной селекции. Возникает противоречие между каноном жанрового мышления и новой практикой, требующей от дневниковеда более гибкой методы.

Эта тенденция не только объективно нашла отражение в дневнике Суворина, но и выразилась в негативной форме – в жалобах на неудачный отбор материала для дневника: «Мои заметки носят характер случайный. Вносится часто то, что не стоит, и пропускается то, что записать следовало бы» (с. 306).

Тем не менее писатель не мог противопоставить набирающей силу тенденции устаревшую методологическую модель. Сказывался многолетний литературный опыт. Да и кругозор писателя, склад его характера, природа таланта говорили за новые принципы отбора.

Фельетонность творческого метода выражается в выборе источников информации. Как у заправского репортера ими у Суворина становятся городские слухи, ходячие анекдоты, меняющееся общественное мнение: «Пропасть сплетен за эти дни <…>» (с. 22); «Анекдот об Иннокентии» (с. 91); «С. С. Татищев рассказывал о пререканиях в министерстве иностранных дел» (с. 153). Нередко на страницы дневника попадают выдержки из правительственных распоряжений, фрагменты газетных статей, выписки из дневников других авторов. Все они являются новостями «из первых рук» и создают впечатление достоверности и объективности изображаемого: «Сегодня в «Правительственном вестнике» № 279, четверг, появилось следующее: Внутренние известия <…>» (с. 394–395); «Из записки мин. Финансов (Госуд. Двор. Зем. Банк) 7 апреля 1897 года, № 1263 <…>» (с. 195); «Читал выписку из заметок покойного Любимова – давал сын его <…>» (с. 202).

Суворин черпает материалы для дневника везде, где можно. Неотобранность источников создает на его страницах атмосферу неорганизованного многообразия. Мир словно склеивается из разноцветных осколков различной формы и величины. В нем утрачивается единство, и автор как организующее начало теряется за обилием фактов, до конца не осмысленных и не приведенных в логический порядок мыслью.

Эта тенденция усиливается в последние годы ведения дневника. Его страницы довольно точно изображают прогрессирующий хаос в общественной жизни страны и одновременно неспособность самого автора к привычной работе: «Ничего не выходит. Плохо пишется <…> Ничего не будет хорошего, когда нет государственных людей. Страна не может управляться сама собой» (с. 397).

Записи последних лет все больше походят на заметки из записной книжки. Они представляют собой разрозненные мысли, слабо отражающие события дня и носящие обобщенный характер. Это скорее размышления об эпохе, философия современной истории, связанная с фактами посредством опущенных при рассуждении опосредующих звеньев: «Традиции основываются, как и почва отечества, из праха мертвых. – Все вырождается: и короли, и знать. – Всякая борьба – дело серьезное, она только тогда не безнравственна, когда ведется трагически, как борьба не на живот, а на смерть. – Дети традиций, дети нового духа» (с. 443–444).

Система речевых средств суворинской летописи ориентирована на повествовательную форму. Будь то рассказ о своем прошлом или экскурс в родословную, сообщение со слов очевидцев о ходынской трагедии или подробности частной жизни известных деятелей эпохи – слово в дневнике несет информативную нагрузку. В этом Суворин остается верен своему главному жанру – газетным новостям («4 марта 1902 г. Я журналист, не художник, не критик»). Динамика эпохи не оставляет времени для подробного анализа событий. А противоречия и конфликты настолько глубоки, что эстетическое сознание не в силах изобрести для их выражения адекватную форму. Поэтому в дневнике преобладает эстетика голого факта – слова, не нашедшего свой стилистический контекст, схваченного на лету ради его сугубо информативной ценности.

Правда, время от времени предпринимаются попытки ввести слово в аналитический или художественный контекст (отчет о ходынской трагедии, рассказ об убийстве Жохова), но они встречают сильное сопротивление материала, требующего более глубокого постижения с точки зрения его оригинальной стилевой организации. Дневниковый жанр оказывается непригодным для подобных экспериментов со словом. Ежедневный переход к новым событиям требует иного эстетического восприятия: например, после страниц о Ходынке идут театральные новости. Для введения этого материала в целостную стилистическую структуру требовалось более универсальное стилевое мышление, функцию которого не могла вытеснить «газетная» языковая модель с ее акцентом на прямом безоттеночном значении слова. Эта задача на рубеже веков не могла быть выполнена, потому что прежние стилистические каноны жанра не соответствовали характеру нового материала, проникшего в дневник. Камерный дневник начала XIX века и общественный дневника конца столетия содержали две полярные тенденции, которые нельзя было объединить.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.