Глава пятая СТАНОВЛЕНИЕ ДОНА
Глава пятая
СТАНОВЛЕНИЕ ДОНА
Забрызганы кровью окопы, преет листва у ног.
Ни с места! Два влево — пропасть, полфута вправо — гроб.
Под свист осколков на скользком гребне, под пуль перезвон в камнях,
Съезжаем в полночь по мокрому щебню тридцать первого декабря.
Здесь в новый год ни вьюг, ни метелей, ни звонкого хрусталя.
Вот оно — страшное ущелье, которое надо взять.
Здесь в липкой жаре живые и трупы, проклятье и хрип больных,
здесь надо плотно стискивать зубы, чтобы не стать чумным.
Слушайте, эй! Под стон патефонов ждущие новый год,
может на время не прочь вы попробовать наш комфорт?
В наше «тепло» от вашей «стужи», от пламени люстр — сюда,
хлебнуть глоток из болотной лужи, где розовая вода?
Вы, джентльмены, под визг медяшек не слышите стук костей?
Может, хотите «мальчиков наших» посмотреть?
Нет, вы не придете, мы это знаем. Так вот, мы решили тут —
неплохо бы из нашего «рая» к вам сейчас заглянуть.
Шпорами прозвенеть по залу и, ничего не сказав,
швырнуть на ваши коктейли грязный солдатский рюкзак.
Выслушать ваше мнение, захлопнуть раскрытые рты.
Пусть и у вас мгновение побудет «веяние войны».
Редьярд Киплинг[117]
1
Когда Толкин говорил о XX веке как о чем-то для него во многом неприемлемом, как о чем-то тяжелом, страшном, отталкивающем, он, конечно, имел в виду прежде всего техническую сторону нашей цивилизации. Орка или гоблина, наверное, можно усадить за рычаги танка, но хоббит вряд ли сам возьмется за огнемет и эльф не поменяет прекрасную лошадь на рычащую самоходку. Страх человека, который напрямую столкнулся с тем, что производят его собственные руки, навсегда остался в подсознании Толкина и в его произведениях:
«Там восседал на большом камне самый омерзительный гоблин с огромной головой. Вокруг стояли другие, вооруженные топорами или кривыми мечами — их излюбленным оружием. Да, ныне гоблины уже не те, что прежде, — они стали злы и жестоки, их сердца зачерствели, а ведь когда-то они были искусными мастерами и никто не мог сравниться с ними в умении рыть подземные ходы. Молоты, мечи, топоры, кинжалы, кирки, гонги, а также пыточные инструменты они великолепно ковали сами — или заставляли ковать своих рабов, которые быстро умирали под землей от нехватки воздуха и от жажды. Может быть, именно гоблины изобрели машины, поколебавшие устои мира, в особенности — машины для убийства; в конце концов, им всегда нравились колеса, двигатели и взрывы. Грязнули и неряхи, они всячески отлынивали от работы, заставляя трудиться на себя своих пленников»[118].
2
Великая война ужаснула людей.
Великая война разбудила в человеке черную часть сознания.
Оказалось, теперь, чтобы победить противника, нужно иметь действительно реальное преимущество, нужно быть во всех смыслах сильнее его. Просто закалять тело человека, укреплять его мятущийся дух — бессмысленно, предел достигнут; отсюда полнейшая неразборчивость в выборе средств, здесь пролегает принципиальная граница.
Страх и скука — вот главные чувства, испытываемые на войне. Страх смерти и скука многомесячного сидения в окопах и сырых блиндажах.
Время шло, люди погибали. Не хватало сил нарушить страшное равновесие, о котором впечатляюще говорил свидетель тех страшных событий, русский поэт Александр Блок (1880–1921).
Что такое война? — задавался он вопросом.
«Болота, болота, болота; поросшие травой или занесенные снегом; на западе — унылый немецкий прожектор — шарит — из ночи в ночь; в солнечный день появляется немецкий „фоккер“; он упрямо летит одной и той же дорожкой; точно в самом небе можно протоптать и загадить дорожку; вокруг него разбегаются дымки: белые, серые, красноватые (это мы его обстреливаем, почти никогда не попадая; так же, как и немцы — нас); „фоккер“ стесняется, колеблется, но старается держаться своей поганой дорожки; иной раз методически сбросит бомбу; значит, место, куда он целит, истыкано на карте десятками рук немецких штабных; бомба упадет иногда — на кладбище, иногда — на стадо скотов, иногда — на стадо людей; а чаще, конечно, в болото; это — тысячи народных рублей в болоте. Люди глазеют на все это, изнывая от скуки, пропадая от безделья; сюда уже успели перетащить всю гнусность довоенных квартир: измены, картеж, пьянство, ссоры, сплетни.
Европа сошла с ума: цвет человечества, цвет интеллигенции сидит годами в болоте, сидит с убеждением (не символ ли это?) на узенькой тысячеверстной полоске, которая называется „фронт“.
Люди — крошечные, земля — громадная.
Это вздор, что мировая война так заметна: довольно маленького клочка земли, опушки леса, одной полянки, чтобы уложить сотни трупов людских и лошадиных. А сколько их можно свалить в небольшую яму, которую скоро затянет трава или запорошит снег! Вот одна из осязаемых причин того, что „великая европейская война“ так убога. Трудно сказать, что тошнотворнее: то кровопролитие или то безделье, та скука, та пошлятина; имя обоим — „великая война“, „отечественная война“, „война за освобождение угнетенных народностей“, или как еще? Нет, под этим знаком — никого не освободишь. Вот, под игом грязи и мерзости запустения, под бременем сумасшедшей скуки и бессмысленного безделья люди как-то рассеялись, замолчали и ушли в себя: точно сидели под колпаками, из которых постепенно выкачивался воздух. Вот когда действительно хамело человечество»[119].
3
Хуже всего были убитые.
Трупы валялись повсюду. Истерзанные, изувеченные осколками. Те, у которых хотя бы частично сохранились лица, смотрели в никуда жутким, неподвижным взглядом. «Ничейная земля» за окопами была сплошь устлана вздувшимися, гниющими трупами. Травы и посевы исчезли, втоптанные солдатскими башмаками в море грязи. С окрестных деревьев посбивало листву и ветки, везде торчали покореженные, почерневшие стволы.
Первая мировая, несомненно, превзошла все другие известные к тому времени войны — концентрацией жестокости, необыкновенным количеством смертей на сравнительно небольшом пространстве, ограниченном с двух сторон длинными линиями сырых окопов, которые месяцами оставались практически на одном месте. При этом новые виды оружия рассчитаны были не просто на устрашение — они сразу создавались именно как массово поражающие.
Да, тяжелые танки, впервые примененные англичанами на Сомме, выглядели пока неуклюже и двигались со скоростью, едва ли превышающей скорость человека, но они ужасали одним своим видом — бронированные чудовища, явившиеся из тьмы прошлого, чтобы отобрать у тебя жизнь…
Да, дизельные подводные лодки обладали сравнительно небольшой глубиной погружения и слабым запасом хода в подводном и в надводном положениях, но это нисколько не утешало гражданских и военных моряков, а также пассажиров кораблей, оказавшихся на пути подводных хищников. Одна удачно выпущенная торпеда могла унести сразу тысячи жизней, как это произошло с «Лузитанией»…
Да, морские мины нельзя было пока разбросать по всей акватории того или иного моря, но рано или поздно мины, оставленные в воде, взрывались. Кстати, именно так 5 июня 1916 года в районе Оркнейских островов погиб британский крейсер «Хэмпшир», на борту которого находился военный министр Великобритании фельдмаршал Гораций Китченер, направлявшийся с визитом в Российскую империю…
Да, самолеты напоминали ненадежные этажерки (их так и называли) и летали со скоростью, не превышающей 200 километров в час, и бомбы, которые они могли поднять, редко превосходили силой взрыва ручную гранату. Но это были настоящие бомбы, и негромкое жужжание «фоккера» пугало солдат противника не меньше, чем бесшумное появление в воздухе дирижаблей-цеппелинов. (Вот она — тень злобных назгулов, вырвавшихся впоследствии на страницы «Властелина Колец»)…
А еще — все возрастающая мощь и скорострельность артиллерии, пулеметов, огнеметов. Отчеты о боевых действиях напоминали какие-то дьявольские технические справки: «Десятисекундными залпами огнеметов системы „Ливенса“ в течение получаса уничтожено более сорока германских солдат». Ко всему этому — разрывные пули, наносящие ужасные (как тогда начали говорить: несовместимые с жизнью) раны при любом попадании. Штыки всех видов, специальные «окопные» дубинки, утыканные шипами (для ближнего боя), кованые металлические стрелы, сбрасываемые с самолетов.
И, наконец, впервые было применено химическое оружие. Не менее пятидесяти видов разных отравляющих веществ «испытали» противоборствующие стороны в Великой войне[120], правда, «удачными» (по результатам и по тактическим свойствам) оказались всего пять — семь.
Первенство среди «военных» газов, несомненно, держал иприт. Как тяжелые облака, этот газ движется по ветру в сторону противника, медленно «затекает» в окопы, в блиндажи, в любые незакрытые убежища. Иприт — активное вещество кожно-нарывного действия. Капельки его поражают кожу, вызывают мучительную боль, ослепляют, разрушают легкие, иприт надолго заражает местность, уже не позволяя противнику совершать маневры. И вообще, попав в стелющееся по земле желтовато-зеленое облако иприта, человек погибает в течение нескольких минут…
В феврале 1916 года под Верденом французы применили еще один столь же смертоносный газ — фосген. Разрыв снаряда, начиненного им, выбрасывает темное облако со смертельной концентрацией газа, плывущее низко над землей. С первого же применения фосгена химическая война претерпела качественное изменение: теперь она велась не для временного выведения из строя солдат противника, а для полного их уничтожения прямо на поле боя. В мае того же 1916 года в боях у Шитанкура немцы «более чем успешно» ответили на химические атаки французов снарядами, начиненными дифосгеном в смеси с хлорпикрином. Эти газы оказывали немедленное удушающее и слезоточивое действие; имевшиеся в то время примитивные противогазы и влажные маски ничуть действия этого газа не сдерживали. Наконец, арсины — неорганические мышьяковистые соединения. Они обладают отвратительным запахом, вызывающим тяжелую рвоту. При взрыве снаряда твердые кристаллы арсина стремительно переходят в состояние пара, а затем вновь кристаллизуются в мельчайшие частицы. Вот они — нанотехнологии в действии.
Появление химического оружия, конечно, вызывало множество слухов. Из окопа в окоп передавали рассказы о тысячах погибших, о неимоверных мучениях, в которых умирали солдаты и офицеры. Все фронты облетел рассказ о загадочном исчезновении батальона 1/5 королевского Норфолкского полка. Тогда исчезло от 145 до 200 человек — такие назывались цифры. А само это загадочное «исчезновение» произошло 21 августа 1915 года под Галлиполи в Турции. Англичане стремились установить уверенный контроль за Дарданеллами — длинным узким проливом, соединяющим Средиземное море с Мраморным. Берега бухты Сулва, место высадки английского десанта, — голые камни, ярко сверкающие от высохшей соли. Почти две недели английские солдаты не могли прорваться сквозь позиции турок. Отвратительные жирные зеленые мухи роились над бесчисленными трупами погибших и умерших от дизентерии.
Вот что рассказывали об исчезновении батальона 1/5 новозеландские пехотинцы из третьего взвода первой пехотной роты:
«На высоту 60 и окопавшихся там солдат неожиданно опустилось, невзирая на порывистый ветер, облако необычного серебристого „тумана“. Оно казалось плотным, почти „твердым“ и было около 800 футов в длину, 200 в высоту и 300 в ширину». Все эти новозеландцы, а их было более двадцати человек, единодушно утверждали, что несколько сотен солдат неудачливого британского батальона, вошедшие в спустившееся на дорогу облако, попросту исчезли в нем.
И никто никогда из этого «тумана» уже не вернулся.
А примерно через час странное облако медленно поднялось и двинулось на север в сторону Болгарии. Никаких солдат (или трупов) на открытой местности не оказалось — британский батальон странным образом исчез. Полностью. Бесследно. Никаких выстрелов, никаких признаков борьбы.
А вот что рассказывали о том же событии солдаты Австралийского армейского корпуса — саперы Ф. Рейхарт и Р. Ньюнес:
«День выдался ясный, картину нарушали лишь несколько облачков в форме каравая хлеба, все на удивление одинаковые. Они зависли над высотой 60. Несмотря на сильный бриз, странные облачка не меняли ни положения, ни формы. Как повисли, так и продолжали висеть. Таким же неподвижным, покоящимся на земле прямо под этой группой облачков, казалось облако, имевшее около 800 футов длины, 250 футов высоты и не менее 200 футов ширины. Мы наблюдали это из траншей на Рододендроновом отроге, примерно в 2500 ярдах к юго-западу от лежащего на земле облака. Как потом оказалось, облако это оседлало сухое русло ручья и дорогу в выемке Каяджик-дере, и мы отлично видели и концы, и боковые его стороны. А вскоре увидели британских солдат — они шли к высоте 60. Приблизившись к облаку, британцы без всяких колебаний вошли прямо в него и уже никогда оттуда не вернулись. Час спустя странное облако медленно и плавно поднялось над землей и двинулось на север к Трейту (Болгария). Мы, нижеподписавшиеся, заявляем, что описанный выше инцидент — правда, от первого слова до последнего».
Батальон 1/5 был внесен в печальный список «пропавших без вести». Позже, в 1918 году, правительство Великобритании настойчиво потребовало от турок вернуть своих солдат. Существовало подозрение, что они все-таки были взяты в плен. Но турки столь же настойчиво уверяли, что 21 августа 1915 года под Галлиполи они никого в плен не брали, больше того — ни с кем не вступали в боевые действия. В итоге в официальном отчете британцев было указано, что батальон 1/5 был поглощен туманом «неясного происхождения».
Странным образом эта история напоминает исчезновение армии Сарумана в таинственном лесу после битвы в Хельмовом ущелье.
4
«В 7.20, за десять минут до „часа зеро“, — описывал начало наступления на Сомме Джон Гарт, — каждое орудие начало стрелять с максимально возможной скоростью. Воздух побурел от пыли перерытых снарядами полей и покраснел от обращенных в пыль кирпичных домов окрестных деревень и ферм. Затем, за две минуты до начала атаки, земля мощно вздрогнула. Лейтенанта Гилсона и его людей предупредили, что они должны быть готовы к этому; их даже отвели слегка назад, чтобы уберечь от контузий. Там, за нейтральной полосой, земля вдруг взлетела на тысячи футов вверх — это тонны аммонала (аммиачной селитры, смешанной с алюминиевой пылью) были подорваны под вражескими траншеями, там, где они поднимались на особенно хорошо защищенную высоту. Осколки скал, огромные глыбы мела, как нелепые тележные колеса, покатились вниз».
И далее: «Гилсон ждал, пока третья волна кембриджширцев покинет окопы. Он посмотрел на часы и ровно через две с половиной минуты после „часа зеро“ свистнул в свисток и махнул рукой своему взводу выдвигаться к передовой, проходившей где-то в четырех сотнях ярдов. Но что-то было не так. В воздухе густо свистели пули, а чуть выше с пугающим „вуф“, „вуф“ проносились снаряды размером с двухгалонный бочонок для масла. Его (Гилсона. — Г. П., С. С.) люди тревожно переглядывались, удивленные интенсивной стрельбой врага, которого должна была перемолоть артподготовка; но им было стыдно показать свой страх»[121].
Лейтенант Роберт Гилсон был убит в этот самый первый день наступления на Сомме. Его кембриджширцы потеряли в тот день более пятисот человек убитыми и ранеными. В двух милях слева от Гилсона точно так же ждал атаки, а потом двинулся вперед батальон Дж. Б. Смита. Для его солдат атака оказалась почти столь же трагической, правда, сам Смит в тот день уцелел.
Воспоминания другого очевидца тех событий (француза Луи Бартаса, чей батальон занимал соседний с англичанами участок фронта на Сомме) воспринимаются буквально как продолжение предыдущих.
«Каждый вечер, — писал Бартас, — мы наблюдали очередной трагический спектакль, разыгрывавшийся на Сомме. Небо исполосовано молниями, подсвечено, опалено снизу яростными отблесками, неожиданными вспышками, и все это сопровождается непрерывным глухим ворчаньем и громыханием. Будто ты находишься поблизости от гигантского вулкана или видишь угрожающие отблески ада… Только в начале ночи мы прибыли в гигантский лагерь, и нас сразу набили — на „отдых“ — в сырые темные бараки, где мы улеглись вповалку прямо на землю. Это и был лагерь „фермы Бонфрэ“, — почти все укрытия (кроме бараков) были из палаточной ткани, досок, ящиков, веток, древесных стволов, только английские офицеры размещались в элегантных домиках, не лишенных комфорта. По дорогам, пересекавшим лагерь, днем и ночью двигались нескончаемые автомобили, тяжелые фургоны, проходили свежие части, санитарные машины. Сюда даже провели ветку железной дороги, по которой двигались тяжелые составы с боеприпасами, строительными материалами, питанием. Склады, кладовые, погреба возникали повсюду; от наблюдения за этой интенсивной, лихорадочной жизнью, не прекращающейся ни на минуту, начиналось чуть ли не головокружение, взгляд не достигал границ лагеря, ухо переполняли самые разнообразные шумы, они смешивались с раскатами канонады»[122].
И вновь описание рядового военного лагеря Первой мировой поразительно напоминает описание Толкином военных лагерей в Мордоре…
5
Лейтенант Толкин числился в своем батальоне «сверхштатным», так как все офицерские места в нем были заняты. Никаких возможностей оказаться на фронте рядом с кем-нибудь из членов ЧКБО попросту не существовало. Время игр кончилось. Великие Близнецы могли теперь чувствовать себя свободными только в собственном творчестве, в своих мечтах. И когда Дж. Б. Смит писал Толкину, что все же пытается помочь выбить ему место в одном с ним батальоне, это тоже оставалось мечтой — к сожалению или к счастью, сказать трудно.
Сам Смит перевелся в 19-й батальон ланкаширских стрелков. Сформирован этот батальон был из обыкновенных рабочих, всю жизнь разрабатывавших угольные пласты восточной части Ланкашира, зато офицеры там в большинстве были выпускниками Оксфорда. Армейские традиции постепенно видоизменялись, прорастали новыми, необычными — уж слишком много скуки и страха наваливалось на солдат и офицеров на позициях. Долгие дни в окопах без каких-либо заметных событий, затем судорожные попытки изменить линию фронта, кровавые атаки, артиллерийские дуэли. Любая весточка извне завораживала. Получив новые стихи от Толкина, Кристофер Уайзмен писал со своего корабля (он служил на флоте): «Просто не знаю, откуда ты берешь эти удивительные слова». Стихотворение «Два древа» он назвал лучшим из всего, что прочел за последние годы. Он даже пытался сочинить музыку к этим стихам, хотя обстановка этому никак не соответствовала. Кристофер Уайзмен и Дж. Б. Смит почти одновременно писали Толкину об испытываемом ими на фронте необычном и, как они утверждали, не столь уж приятном ощущении взросления.
«Не знаю, — пытался шутить Уайзмен, — может, это связано с активно растущими усами…»
Эдит оставалась в деревне Грейт-Хейвуд, неподалеку от лагеря, в котором располагался батальон лейтенанта Джона Р. Р. Толкина, но в воскресенье 4 июня 1916 года батальон этот срочно отбыл в Лондон, а оттуда во Францию. Военный период жизни писателя прекрасно описан в книге Хэмфри Карпентера, кстати, авторизованной самим Толкином. Так что есть смысл привести долгую цитату из нее — пусть читатели простят нас за это или поблагодарят.
6
«Они стояли в Этапле, — писал Хэмфри Карпентер. — Дни шли за днями, но ничего не происходило. Нервное возбуждение, царившее при отправке, сменилось усталой скукой, которая усугублялась полной неизвестностью. Никто не знал, что происходит. Толкин написал стихотворение об Англии, принимал участие в учениях, часами слушал крики чаек, кружащих над головой. Затем Толкина перевели в 11-й батальон (ланкаширских стрелков. — Г. П., С. С.), где он, к сожалению, нашел не самое приятное для себя общество. Младшие офицеры там все были новобранцами, некоторым не исполнилось еще и двадцати одного года, в то время как старшие полевые командиры и адъютанты были профессиональными военными, вернувшимися в армию из отставки. Они отличались несомненной узколобостью и изводили подчиненных бесконечными повествованиями об Индии и Англо-бурской войне. Старые вояки не спускали новобранцам ни единого промаха, и куда большее почтение Толкин испытывал к „солдатам“ — восьмистам сержантам и рядовым, составлявшим основную часть батальона. Некоторые из них были из Южного Уэльса, остальные — ланкаширцы. Офицеры не могли общаться с рядовыми — система этого не допускала, но к каждому офицеру был приставлен денщик, в чьи обязанности входило следить за вещами офицера и прислуживать ему на манер оксфордского скаута[123]. Много лет спустя, обсуждая одного из главных персонажей своего романа „Властелин Колец“, Толкин замечал: „На самом деле Сэм Гэмджи списан с самого обычного английского солдата, с одного из тех рядовых и денщиков, которых я знал во время войны 1914 года и которым сам я уступал во многом“».
7
«После трех недель в Этапле батальон отправили на фронт.
Поезд полз невероятно медленно, стоял практически у каждого столба, миновало больше суток, прежде чем плоские невыразительные равнины у Па-де-Кале сменились более холмистой местностью. Железная дорога шла вдоль реки, от которой там и тут отходили неширокие каналы, а по берегам выстроились ряды тополей. Река называлась Сомма. Отсюда уже была слышна стрельба…
Потом батальон прибыл в Амьен. Офицеров и солдат накормили из полевых кухонь на главной площади, и дальше они отправились пешим порядком, нагруженные тяжелой амуницией. Временами приходилось останавливаться или сходить на обочину, пропуская упряжки, тянущие боеприпасы и пушки. Вскоре город кончился, и они оказались на открытой пикардийской равнине. Прямая дорога вела через поля алых маков или желтой горчицы. Хлынул проливной дождь, и пыльная дорога сразу превратилась в белое меловое месиво. Солдаты шагали мокрые и злые, пока не пришли в деревушку Рюбампре, в десяти милях от Амьена. Тут они остановились на ночлег в условиях, которые вскоре стали для них привычными: солдатам — солома в амбарах или на сеновалах, офицерам — раскладушки в тесных крестьянских жилищах. Дома, впрочем, были старые, основательные, с растрескавшимися балками и глинобитными стенами. Снаружи до самого горизонта простирались поля, заросшие прибитыми дождем васильками. Кругом виднелись следы войны: проломленные крыши, разрушенные строения. А впереди, совсем уже недалеко, слышался вой снарядов и грохот взрывов: союзники обстреливали немецкие позиции…
Весь следующий день офицеры и солдаты 11-го батальона провели в Рюбампре, занимаясь физподготовкой и тупо упражняясь в штыковом бое. В пятницу, 30 июня, их переместили в другую деревушку, ближе к линии фронта, а в субботу рано утром грянуло сражение. К счастью, 11-му батальону пока не полагалось участвовать в боевых действиях: солдат держали в резерве, чтобы бросить в бой только несколько дней спустя. Генерал Дуглас Хейг, главнокомандующий, рассчитывал, что к этому времени германская линия обороны будет прорвана и войска союзников смогут продвинуться далеко вглубь территории противника.
Но вышло все иначе.
В 7.30 утра в субботу 1 июля британские войска пошли в атаку.
Среди атакующих был Роб Гилсон. Он служил в суффолкском полку (в 11-м батальоне кембриджширских стрелков. — Г. П., С. С.). Солдаты выбрались из окопов по деревянным лестницам, построились в ровные шеренги, как их учили, и медленно зашагали вперед — медленно, потому что каждый тащил на себе не менее шестидесяти пяти фунтов амуниции. Им сказали, что германская линия обороны практически уничтожена и колючая проволока во многих местах порвана артиллерийским огнем союзников. Однако скоро они увидели, что проволока целехонька, а когда шеренги приблизились к немецким окопам, оттуда застрочили пулеметы…
Батальон Толкина тем временем перевели в деревню под названием Бузенкур. Там пришлось стать лагерем в чистом поле, только некоторые счастливчики (Толкин в их числе) поселились в хижинах. Было очевидно, что на поле битвы что-то пошло не так, как задумывалось: раненые поступали сотнями, многие из них были чудовищно изувечены; целые отряды назначались копать могилы; в воздухе висела жуткая вонь разложения. В первый день битвы полегло почти двадцать тысяч солдат, но германская линия обороны не была прорвана и уничтожена, заграждения из колючей проволоки почти везде сохранились целыми, и вражеские пулеметчики без труда косили шеренги англичан и французов, пока те приближались медленным шагом, представляя собой идеальную мишень…
В четверг 6 июля 11-й батальон ланкаширских стрелков тоже вступил в бой. Однако в окопы отправили только первую роту, и Толкин, к счастью, опять остался в Бузенкуре. Прислушиваясь к грохоту близких разрывов, он перечитывал письма Эдит и просматривал свое собрание записок от членов ЧКБО. Он беспокоился за Гилсона и Смита, которые были в самой гуще битвы, и испытал невыразимое облегчение, когда ближе к вечеру в Бузенкуре объявился Смит, живой и невредимый. Смиту предстояло несколько дней отдыха перед возвращением в окопы, и они с Толкином постарались в эти дни встречаться и беседовать как можно чаще. Они говорили о поэзии, о войне и о будущем. Один раз они даже отправились бродить по полю, где еще колыхались на ветру красные маки, несмотря на то, что бомбежки и артобстрелы постепенно превращали поля в бесформенную грязную пустошь. Оба с нетерпением ждали вестей о Гилсоне.
В воскресенье вечером первая рота вернулась с позиций. Человек двенадцать было убито и более сотни ранено, а уцелевшие рассказывали ужасные вещи. А в пятницу 14 июля двинулась в бой и вторая рота. То, что в тот день испытывал Толкин, переживали до него тысячи других британских солдат. Вышли они ночью, долго шли от лагеря до позиций, потом, спотыкаясь, пробирались по ходам сообщения длиной в милю, потом еще долгие часы неразберихи, пока, наконец, предыдущая рота не уступила им место. Связистов ждало горькое разочарование. В „учебке“ все всегда было аккуратно разложено по полочкам, а тут они увидели кучу спутанных проводов и вышедшие из строя полевые телефоны. Вдобавок ко всему по телефонам разрешалось передавать только самые простые сообщения: немцы подключались к телефонным линиям и перехватывали приказы. Запрещены были даже рации, использующие морзянку. Так что вместо современных средств связи связистам приходилось полагаться на световые сигналы, сигнальные флажки или, на худой конец, на курьеров и почтовых голубей…
В первый день участия в боевых действиях роту Толкина присоединили к 7-й пехотной бригаде, которой предстояло атаковать разрушенную деревушку Овийе, все еще остававшуюся в руках немцев. Атака быстро захлебнулась: колючая проволока перед окопами противника опять не была порезана, как следует, и многие полегли под пулеметным огнем. Но Толкин не был даже ранен. После двух суток, проведенных на ногах, он, наконец, смог ненадолго прикорнуть в блиндаже. А через сутки его роту отвели с позиций.
В Бузенкуре Толкин получил письмо от Дж. Б. Смита:
„15 июля 1916 года. Дорогой Джон Рональд! Сегодня утром прочел в газете, что Роб Гилсон погиб. Со мной все в порядке, но что толку? Пожалуйста, не бросайте меня вы с Кристофером. Я страшно устал, и эта ужаснейшая новость повергла меня в глубокое уныние. Только теперь, в отчаянии, понимаешь, чем на самом деле было для нас ЧКБО. Дорогой мой Джон Рональд, что же нам теперь делать?“
Толкин ответил: „Я сам, кажется, ощущаю, что ЧКБО пришел конец“.
„Нет, — написал ему Смит, — ЧКБО не умерло и не умрет никогда“»[124].
8
Роберт К. Гилсон погиб 1 июля, в самом начале наступления на Сомме.
Дж. Б. Смит переслал Толкину письмо, полученное им от Кристофера Уайзмена, и теперь Толкин старался, как мог, успокоить друга. Но если вдуматься, ответное письмо Толкина плохо сочетается с принятыми в обществе условностями. Видно, что он искренен, однако озабочен не столько словами утешения, сколько упрямыми попытками разобраться в том, что мучит его самого, включая будущее ЧКБО, на которое он смотрел теперь чрезвычайно пессимистически.
«Дорогой мой старина Джеффри! — писал Толкин. — Огромное спасибо за письмо Кристофера. Я много передумал (со дня получения известия о гибели Гилсона. — Г. П., С. С.), и мысли эти по большей части в слова не облечешь, по крайней мере, до той поры, когда Господь снова сведет нас вместе…
Я уходил в лес — мы опять стоим лагерем, причем в том же самом месте, где мы с тобой встретились, — и вчера вечером, и накануне тоже, и долго сидел там и думал. Никак не могу избавиться от уверенности, что не следует ставить знак равенства между тем величием, что снискал себе Роб (своей смертью. — Г. П., С. С), и величием, в котором сам он сомневался. Робу отлично было ведомо, что я абсолютно искренен и никоим образом не предаю свою любовь к нему. А любовь эту теперь, когда его в нашей четверке не стало, с каждым днем я осознаю все отчетливее. И верю: если величие, которое со всей отчетливостью мы подразумевали (подразумевали как нечто большее, нежели только святость или только благородство), и в самом деле — удел ЧКБО, то смерть одного из членов нашего клуба — это не более чем жестокий отсев тех, кто для величия не предназначен. Дай Господи, чтобы сказанное не прозвучало самонадеянностью. Воистину сейчас смирения у меня прибавилось: я ощущаю себя куда более слабым и жалким. Величие, о котором я говорю, — это величие могучего орудия в руках Господних: величие вдохновителя, деятеля, свершителя великих замыслов или хотя бы зачинателя деяний крупных и значимых…
Величие, обретенное Робом, ничуть не меньшее, ибо величие, которое я подразумевал, на которое с трепетом указывал, — оно ничего не стоит, не будучи подкреплено святостью отваги, страдания и самопожертвования. Иными словами, величие Роба теперь касается нас всех. Отныне нам предстоит чтить первое июля на протяжении всех лет, отпущенных каждому из нас Господом. То, что я имел в виду и что, как мне кажется, имел в виду Крис, сводится к следующему: да, нашему ЧКБО дарована некая искра, — как общности, — безусловно. Искра, способная зажечь в мире новый свет или возродить прежний. Наше ЧКБО призвано свидетельствовать о Господе и Истине более явно и прямо, чем даже пожертвовав жизнями нескольких своих членов в этой войне, которая, невзирая на все зло с нашей стороны, по большому счету является борьбой добра против зла.
Меня не покидает ощущение, будто что-то с треском рухнуло.
По отношению к вам обоим чувства мои нисколько не изменились — напротив, я еще ближе сейчас к вам, чем прежде, и очень в вас нуждаюсь и, конечно, мучаюсь жаждой и одиночеством, но, вот странно, больше не ощущаю себя частью нашего маленького цельного сообщества. Мне действительно чудится, что ЧКБО пришел конец, — однако не поручусь, что это сомнительное ощущение не исчезнет, словно по волшебству, стоит нам только собраться вместе. И все же на данный момент я чувствую себя просто отдельно взятым человеком, обуреваемым скорее чувствами, чем мыслями, и при этом совершенно беспомощным. Да, ЧКБО, возможно, воплощало все наши мечты — и в итоге труды его закончат трое или двое уцелевших, или даже один (какое необычное прозрение! — Г. П., С. С.), а роль прочих Господь отведет тому вдохновению, которое мы обретали и продолжаем обретать друг в друге. На это я возлагаю ныне все свои надежды и молю Господа, чтобы избранников, призванных продолжить дело ЧКБО, оказалось не меньше, чем трое…
Ну вот, я со всей серьезностью попытался изложить тебе свои мысли. Я старался, чтобы они прозвучали по возможности холодно и отстраненно, а если вышло бессвязно, так это потому, наверное, что писалось среди шума и гвалта прескучной ротной столовки. Перешли это Крису, если сочтешь, что оно того стоит. Не знаю, куда мы двинемся теперь и что нас ждет. Слухи так и бурлят. Как жаль, что я не знаю, где ты, хотя, конечно, догадываюсь. Я мог бы написать тебе длиннющее письмо, да дел невпроворот. Офицер связи жаждет затащить меня на совещание; а еще мне предстоит дважды поскандалить с квартирмейстером. Напиши, как только представится хоть полшанса.
Твой Джон Рональд»[125].
9
Подобьями карги или хрыча,
Горбатясь, кашляя, в воде стоячей,
От вспышек взрывов, что рвались рыча,
На дальний отдых мы плелись, как клячи.
Шли как во сне. Шли без сапог, хромая,
Сбив ноги. Шли, шагая невпопад;
Усталые и даже не внимая
Глухому визгу газовых гранат[126].
10
«Теперь дни пошли по установленному распорядку, — пишет Хэмфри Карпентер. — Отдых, окопы, новые атаки (по большей части бесплодные), снова отдых. Толкин был в прикрытии артиллерии во время штурма Швабского редута, мощного немецкого укрепления. Многие немцы тогда были захвачены в плен, и среди них — солдаты из саксонского полка, который сражался бок о бок с ланкаширскими стрелками против французов под Минденом в 1759 году. Толкин предложил воды захваченному в плен раненому немецкому офицеру и разговорился с ним. Заодно немец поправлял его немецкое произношение. Временами наступали короткие периоды затишья, когда все пушки молчали. Толкин позднее вспоминал, как в один из таких моментов он взялся за трубку телефона и тут откуда-то выскочила полевая мышка и пробежала по его пальцам»[127].
На фоне грандиозной трагедии войны агония ЧКБО продолжалась еще некоторое время. Смит писал Толкину (15 августа): «Этой ночью я не могу спать из-за воспоминаний о Робе и о том, как мы встречались последний раз. Как я хочу найти тебя — я тебя везде разыскиваю»[128]. А письмо Толкина в ответ на его сообщение о смерти Гилсона он получил 18 августа.
Конец ЧКБО?
Нет, Смит не хотел с этим согласиться.
Поскольку попытки разыскать Толкина оставались тщетными (а чего иного можно было ожидать?), свой справедливый гнев Смит выразил в письме: «Я хочу, чтобы ты воспринимал это, скорее резкое письмо как триумфальную оду славной памяти и непрекращающемуся влиянию РКГ (Роберта Куилти Гилсона. — Г. П., С. С.), который, хотя и ушел от нас, по-прежнему с нами». Вместе с этим своим письмом Смит вернул и письмо Толкина, снабженное резкими комментариями, и добавил: «Мы точно скоро встретимся, чего я страшно хочу. Не уверен, пожму ли я тебе руку или вцеплюсь в глотку»[129].
Но случай решил так, что всех офицеров-телефонистов и сигнальщиков дивизии, в которой служил Толкин, как раз в это время отвели в тыл для «повышения квалификации». Им объяснили, что они работают совершенно неправильно — их сообщения слишком многословны, маскировка никуда не годится, они слишком полагаются на связных и недостаточно пользуются почтовыми голубями. Правда, была и хорошая новость. Она состояла в том, что вышел приказ, запрещающий использовать их вместо выбывших из строя взводных и ротных командиров.
В тот момент, когда Смит заканчивал свое гневное письмо, Толкин оказался в каких-то трех милях от него, в Аше. В результате они все же смогли встретиться в субботу 19 августа и после этого в течение нескольких дней виделись практически ежедневно, в том числе в Бузенкуре. Теперь перед ними стояли три ключевых вопроса: «величие» Роба Гилсона, цель ЧКБО, и — сможет ли их союз пережить гибель Гилсона? Рассуждения Толкина о том, что Гилсон «не предназначался для величия» (раз он погиб в первом же бою), привели Смита в бешенство. «Кто знает, — сказал он другу, — может быть, воздействие его (Гилсона. — Г. П., С. С.) духа уже распространилось так широко, что нам с ним никогда не сравниться»[130].
Рассказывая о разговорах Толкина и Смита, которые вполне можно назвать разговорами на краю бездны, Гарт в своей книге основывался на выдержках из писем, которые Смит писал и другим членам ЧКБО, например, Уайзмену, подробно информируя их о происходящем. В подтверждение глубокого влияния, которое Роберт Гилсон оказывал на окружающих, он упоминает соболезнования, которые множество потрясенных одноклассников Роба слали его отцу Кэри Гилсону. Разница между Смитом и Толкином была в том, пишет Гарт, что «Смит тоже верил в „поэтический огонь“, но Толкин настаивал на том, что он не должен оставаться „сокрытым в сердце“, как говорилось в одном из стихотворений Смита»[131].
Выражая сомнения, которые так рассердили Смита, Толкин, возможно, надеялся, что друг попытается его разуверить — и в этом не ошибся. «„Что касается отсева в ЧКБО, — возражал Смит со страстью, — я за него и соломинки не дам. Он относится только к исполнительным возможностям“. Дело ЧКБО для Смита было делом духовным по сути и как таковое влияло на „состояние бытия“. Оно выходило за границы простой смертности и оставалось неделимым даже после чьей-то гибели»[132].
Возможно, Толкин и хотел услышать именно это.
В конечном счете сомнения Толкина были сомнениями глубоко верующего человека, который, подобно Иову, пытается разглядеть Божественный замысел в кажущихся бессмысленными страданиях и смерти.
Расстались Смит и Толкин более или менее примиренные. В последний день, когда им удалось встретиться, они даже пообедали в Бузенкуре в компании капитана Уэйд-Джери (оксфордского дона-поэта). Во время обеда неожиданно начался артобстрел — война не давала о себе забыть ни на минуту. Спор продолжался и после расставания — в нем принял участие и Уайзмен. Через пару недель после расставания с Толкином Смит переслал ему длинное письмо от Уайзмена; в нем были такие строки:
«Как бы то ни было, я — ЧКБО-ист; я надеюсь достичь величия и, если на то будет Господня воля, — известности в своей стране; и в-третьих, в любом величии, которого мне удастся достичь, ты и Дж. Р. будете неразрывно связаны со мной, поскольку я не верю, что смогу достичь этого без вас. Я верю, что мы сейчас продолжаем наше дело, и вовсе не в отсутствие Роба; мы продолжаем его вместе с Робом. Это вовсе не бессмыслица, хотя у нас нет причин считать, что Роб до сих пор принадлежит ЧКБО. Но я верю, что нас объединяет нечто вроде того, что Церковь называет Общением Святых…»[133]
Конечно, эмоционально Смит и Толкин были очень разными людьми.
Глубокая печаль чувствуется в одном из последних стихотворений Смита:
Поговорим о ласковых глазах,
Челе высоком, этом храме знанья,
О тех, под небом вечера, садах,
Где вчетвером искали пониманья.
Не надо слов про эту кровь и пот,
Про вой снарядов, шум и ярость боя,
Мы видели, как Смерть на нас идет,
Волною набегая за волною.
Давайте сядем, сядем хоть втроем,
В тепле перед пылающим камином,
Пускай ярится буря за окном,
И ярости конца ее не видно,
Тогда и он, четвертый, тот, кто лег
За морем в безымянную могилу —
Воронки, покалеченный лесок, —
Бойцов оставит, что война скосила,
И к нам вернется ради памяти святой —
Навеки смысл связал нас обретенный,
И связей этих силе никакой
Не оборвать и до конца вселенной[134].
Бои теперь велись с меньшей интенсивностью, чем в первые дни битвы на Сомме, но британцы по-прежнему несли тяжелые потери, и многие из 11-го батальона тоже погибли. Чередовались выходы на передовую и паузы в тылу, всегда — недалеко от фронта, который не давал о себе забыть ни на минуту ночными зарницами, звуками канонады, а то и дальнобойным снарядом.
Во время отводов в тыл и даже в землянке на передовой Толкин пытался работать над стихами: например, над поэмой «Кортирион среди деревьев». Время на войне течет по-особому: то, что было несколько дней назад, завтра может казаться совсем другой эпохой. Как писал Эдмунд Бланден, один из участников боев на Сомме: «Старая Британская Линия уже казалась освященной веками. Она принадлежала такому же глубокому прошлому, как стены Трои. Казалось, что черепа, на которые иногда натыкались лопаты, остались тут с незапамятных времен; есть что-то упрямо древнее в этих черепах»[135].
Толкину постоянно везло, но чем больше времени он проводил в окопах, тем больше было шансов стать очередным покойником. Спасла его «гипертермия неизвестного происхождения», которую солдаты между собой называли «окопной лихорадкой», — заболевание, переносимое вшами и вызывающее высокую температуру и другие неприятные и тяжелые симптомы (скорее всего, речь шла о сыпном тифе). Толкин не избежал болезни и в пятницу 27 октября, когда 11-й батальон стоял в Бовале, был доставлен в ближайший полевой госпиталь. На следующий день его погрузили в санитарный поезд, идущий на побережье, и в воскресенье 29 октября вечером он уже оказался в госпитале в Ле-Туке, где провел всю следующую неделю.
Однако и после первого лечения лихорадка не отпустила его. В итоге 8 ноября больного посадили на корабль, идущий в Англию. А по прибытии срочно отправили поездом в Бирмингем, куда к нему приехала Эдит. (Пока Толкин был во Франции, она отмечала все его передвижения на карте, которая висела на стене ее комнаты.) В госпитале Толкина догнало письмо Смита: «Оставайся подольше в Англии. Ты знаешь, я страшно боялся, что тебе пришел конец. А теперь я просто счастлив»[136].
К третьей неделе декабря Толкин оправился достаточно, чтобы выписаться из госпиталя и поехать в Грейт-Хейвуд. Там он написал маленькую балладу, в которой чувствуется глубоко личная интонация, редкая для его стихов:
Скажи, о, девушка, скажи,
Чему ты улыбаешься?
Мост в Тавробеле стар и сер,
Солдаты возвращаются.
Я улыбаюсь, ты же сам
Идешь ко мне навстречу.
А я ждала, ждала, ждала,
Боялась, не замечу.
Здесь в Тавробеле все не так,
Мой сад почти что высох,
В заморских бился ты краях,
А здесь темно и тихо…
Я был так долго вдалеке,
За дальними морями,
Не знал, вернусь живым иль нет,
И что же будет с нами…[137]
Он надеялся провести в Грейт-Хейвуде тихое Рождество с женой, но именно там его нашло другое письмо — уже от Кристофера Уайзмена.
«16 декабря 1916 года.
Дорогой Джон Рональд!
Только что получил вести из дома: Дж. Б. Смит скончался от ран, полученных при взрыве снаряда третьего декабря. Я сейчас не могу говорить об этом. Смиренно молю Господа Всемогущего, чтобы стать достойным его…»[138]
Джеффри Смит шел по деревенской улице позади боевых позиций, когда неподалеку взорвался снаряд. Лейтенанта ранило в правую руку и бедро. Он сам сумел дойти до госпиталя. Его оперировали, но развилась газовая гангрена. Итог был вполне предсказуем — Смита похоронили на британском кладбище в Варланкуре. Незадолго до гибели он написал Толкину: «Мое главное утешение (если меня сегодня ухлопают): на свете останется хотя бы один член великого ЧКБО, который облечет в слова все, о чем я сам мечтал и на чем мы все сходились. Ибо я твердо уверен, что гибелью одного из его членов существование ЧКБО все же не закончится. Смерть может сделать нас отвратительными и беспомощными, но ей не под силу положить конец нашей бессмертной четверке! Да благословит тебя Господь, мой дорогой Джон Рональд, и пусть ты выскажешь в будущем все то, что всеми силами пытался сказать я…»[139]
11
Как правило, спасительные функции организма по-настоящему включаются в дни самые тяжелые, грозные. Ничего удивительного, что именно в январе 1917 года во время медленного выздоровления в Грейт-Хейвуде Толкин начал самый первый вариант своей великой (он сам так называл ее) «Книги утраченных сказаний», которая со временем превратилась в «Сильмариллион».
«…пусть ты выскажешь в будущем все то, что всеми силами пытался сказать я…»
Слова погибшего друга никогда Толкин не забывал — они звучали в нем как безмолвный призыв не забыть, продолжить дело Великих Близнецов.
Впрочем, вряд ли это дело казалось ему тогда каким-то конкретным.
Главное, он работал. Работал, прорываясь сквозь собственные смутные мысли.
Даже окончательные выправленные автором строки «Сильмариллиона» многим казались и кажутся тяжелыми, и все же практически каждый чувствует в них особенную красоту. Кристальную красоту слов, как сказал бы сам Толкин. Хотя, конечно, кристаллы асбеста ничем не напоминают кристаллы алмаза.
Уже первая глава «Книги утраченных сказаний» («Песнь айнуров») прозвучала программно:
«Был Эру, Единый, что в Арде зовется Илуватар; и первыми создал он Айнуров, Священных, что были плодом его дум; и они были с ним прежде, чем было создано что-либо другое. И он говорил с ними, предлагая им музыкальные темы; и они пели перед ним, и он радовался. Но долгое время каждый из них пел отдельно или по двое-трое вместе, а прочие внимали: ибо каждый понимал лишь ту часть разума Илуватара, из коей вышел; и плохо понимали они своих братьев. Однако, внимая, они начинали понимать друг друга более глубоко, и их единство и гармония росли…»
Конечно, мы не можем утверждать, что в сознании Толкина постоянно жили слова его друзей — Великих Близнецов. В конце концов, он сам написал: «Если величие, которое со всей отчетливостью мы подразумевали (подразумевали как нечто большее, нежели только святость или только благородство), и в самом деле — удел ЧКБО, то смерть одного из членов нашего клуба — это не более чем жестокий отсев тех, кто для величия не был предназначен».
А отсев уже происходил.
Вот только что звучали чудесные голоса Айнуров. Только что, подобно арфам и лютням, скрипкам и трубам, виолам и органам и чудесным бесчисленным поющим хорам, они начали обращать тему Илуватара в единую великую музыку — и вдруг всё жестоко оборвалось:
«Звук бесконечно чередующихся и сплетенных в гармонии мелодий уходил теперь за грань слышимого, поднимался ввысь и падал в глубины — и чертоги Илуватара наполнились и переполнились; и музыка, и отзвуки музыки хлынули в Ничто…»
Каждая строка «Книги утраченных сказаний» подталкивает к размышлениям.