Перебитая тропа. О поэте Евгении Забелине

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Перебитая тропа. О поэте Евгении Забелине

Он не оставил после себя ни одной книги — только стихи, разбросанные по газетам Омска и Вологды, журналам и альманахам Москвы, Новосибирска, Архангельска. Не все из них выдержали испытание временем. Тем не менее в литературе нашей был и возвращается в нее поэт Евгений Забелин[1].

Возвращается медленно, трудно. Первые после тридцатилетнего перерыва публикации, предпринятые в конце шестидесятых — начале семидесятых годов алма-атинским литератором Тамарой Мадзигон[2], писателем Сергеем Марковым[3] и омским краеведом Иваном Коровкиным[4], довольно долго не имели продолжения. Лишь сравнительно недавно вновь обозначился интерес к творчеству Забелина, и теперь сибирскую поэзию без его имени представить уже невозможно.

Отсюда шаг-другой до первопричины возвращения забелинских стихотворений. Краски лучших из них не поблекли с годами, несмотря на то что дошли они до нас с опечатками, разночтениями, пропущенными словами и строчками, которые редко удается восстановить: рукописи поэта изъяли в тридцать седьмом, в том числе поэмы «Печора» и «Протопоп Аввакум». Кое-кто возражает: глава про Аввакума входила в поэму о Печоре…

Характерная разноголосица. Не самые далекие времена, а многое уже забыто, туманно, противоречиво. Включая место рождения. Или это Тобольск — там жили родители отца… Или Тюкалинск — город упоминается в анкете, заполненной при аресте в 1932 году… Учился же он в Омске, в коммерческом училище, но окончил ли — вопрос.

С большей определенностью можно говорить о домашнем образовании. У священника градо-Омской Параскевиевской (Шкроевской) церкви Николая Афанасьевича Савкина[5] было трое сыновей: Александр (он погиб в детстве), Николай, Леонид — и дочь Лидия. Когда в двадцатые годы возможности для учебы у детей священнослужителей резко ограничили, отец Николай, до принятия сана учительствовавший, заменял им преподавателей. Во главу угла ставил знание Библии, религиозной мифологии, проповедей. На надгробиях усопших прихожан отца появились первые стихотворные «публикации» Леонида Савкина, эпитафии. Мать — читаем в первых материалах о поэте[6] — состояла в родстве с видным историком и археологом Иваном Егоровичем Забелиным[7], приходившимся якобы поэту дядей. «Якобы» — вынужденная оговорка: в год рождения «племянника» почетному академику Забелину исполнилось… восемьдесят пять лет.

В «Омской саге» Сергей Марков попытался распутать клубок. Согласно предложенной им версии, «открыл» Леонида Савкина по кладбищенским эпитафиям и придумал ему псевдоним (с «дядей» за компанию) омский писатель Антон Сорокин[8]. Он действительно старался помогать неоперившимся авторам. При его содействии поэт слегка поправил свое шаткое финансовое положение, рифмуя тексты цирковых программ. А тогда на кладбище «Антон Семенович отыскал сочинителя надгробных надписей и стал терпеливо выяснять, пишет ли он что-нибудь в другом жанре. Юный Савкин показал „королю писателей“ толстую тетрадь с лирическими стихами.

— Гениально! — изрек Антон Семенович. — Но только вот… — и он погрузился в раздумье. — Дело маленькое! — воскликнул он. — Приказываю вам Савкина забыть навеки. Какой вы Савкин? Савкин звучит плебейски. Лебядкин какой-то. К тому же… Ну вы сами догадываетесь, что я имею в виду. Нужно что-то звучное, историческое. Ну, например, Тараканов. Как, а?

— Так еще хуже будет, за князя сочтут. Помните — картина „Княжна Тараканова“? Нет, не годится, — мрачно ответил Савкин.

— Удивительно, — сокрушенно заметил Антон Сорокин. — Уже второй человек от Тараканова отказывается. Я Всеволоду Иванову[9], когда он еще клоуном был, такой псевдоним предлагал. А если Забелин? Знаменитый историк»[10].

Красивая история, с подтекстом: речь шла не столько о литературном псевдониме, сколько о новой фамилии. Собственно, на это и намекает Сорокин. «К тому же… — ставит многоточие Антон Семенович, доказывая необходимость „Савкина забыть навеки“, и продолжает: — Ну, вы сами догадываетесь, что я имею в виду»[11].

Поэт догадывался: заметная в городе фигура протоиерея Савкина постоянно напоминала о себе. Сомнительно лишь, будто Антон Семенович без подсказки заговорил о «знаменитом историке». Вероятнее всего, фамилия ученого всплыла в рассказе молодого Савкина, а уж «король писателей», как говорится, ухватился за нее. Да настоял на новом имени, присовокупив для убедительности, что один Леонид (Мартынов!) среди омских поэтов уже есть…

По аналогичным соображениям, надо полагать, Леонид Савкин изменил попутно дату рождения. Ряд документов (и авторов) называют 1908 год, 5 августа, но близкие уверяли, что Евгений Николаевич ровно на десять лет старше жены[12], а год ее рождения — 1915-й.

Версии, соображения, догадки… Попытка как-то ликвидировать белые пятна в биографии Евгения Забелина. По пальцам можно сосчитать датированные первой половиной двадцатых годов стихи, и ни одного, похоже, из упомянутой тетради. Сколько было таких тетрадей? Где их искать? Сплошное белое пятно…

Чем занимался он ближе к середине двадцатых годов, сказать сложно. Может, поступал в Томский университет? Либо уезжал на Север? Либо — в Казахстан?

Больше известно об умонастроениях поэта в то время. Недавно познакомился с несколькими автографами, извлеченными из секретных хранилищ и переданными Ольге Евгеньевне Забелиной. Чужой рукой на каждом проставлены номера, есть даже 147-й. Как не подумать об огромном количестве арестованных стихов?.. За них стоит побороться. Подтверждение тому — любое из объявившихся пяти стихотворений.

Напевы гармоник услышу —

услышу в скитаньях один.

Вон солнце садится на крышу,

как только что вынутый блин.

Мы сердце простору откроем —

размахом полей размахнусь…

Пускай захлебнулась запоем

моя самогонная Русь.

Хватив накипевшего зелья,

ударив стаканом об стол,

томится она от похмелья,

задрав кумачовый подол.

И рот припаскудила рвота,

башку заломив набекрень, —

кто вымазал дегтем ворота

курносых ее деревень?

Вплетал — во хмелю обработав,

огнем разжигая вино, —

все ленты своих пулеметов

в девичии косы Махно.

Не батя встречается с батем —

то хлещется юбка в крови.

«Ну, девка, та-перь забрюхатим!

Ну, девка, та-перь не реви!..»

Ты, Русь, — пестрокрылая птица,

быстрей бубенцом отзвени —

тебя октябрили, срамница,

чекинские ночи и дни [13].

«Чекинские ночи и дни» Забелин знал не понаслышке. В начале апреля 1918 года его отец был «приговорен Омским губревтрибуналом за контрреволюционную деятельность к штрафу в размере 3000 рублей или 6 месяцам общественно-принудительных работ в тюрьме»[14].В двадцатом году подошла очередь сына: заподозрили в распространении контрреволюционных прокламаций. Отпустили через две недели — «за недоказанностью».

Мы снова встречаемся с Забелиным 3 октября 1926 года — когда в газете «Рабочий путь» появилась «Полынь» и с первых строк очаровала, заворожила музыкой своею.

Полынь, полынь,

Смиренная вдовица,

Кто не пил слез от горечи твоей?

      Полынь, полынь,

    Роняет перья птица,

Зыбь облаков белее лебедей.

Степную боль не выплакать до дна,

    Копытом ветер бьют стреноженные кони,

      И сохнет степь,

    Как нежная княжна

В татарском перехлестанном полоне.

      Полынь, полынь…

      Ложится прахом пыль.

Ее себе, усталые, постелем…

    Тряхнув кудрями, русый ли ковыль

       Солончаки

    Осыпал брачным хмелем?..

Под всхлипами предсмертного меча,

Под звон кольчуг, сквозь трещину забрала

       Крутая кровь,

     Сплеснувшись сгоряча,

твоих кустах цвела и отцветала.

       Шуршание твое

     Прошепчет смутно нам,

Молчальница просторов неизжитых…

                                     Кружилось воронье по ржавым черепам

     Над трупами убивших и убитых.

Но город встал панельною пятой,

Задрызгался гудками беспокойней,

     Чтоб ты заблекла зеленью больной

       На пустырях,

       На свалках

       И на бойне.

Немудрая — в своем июльском росте,

     Листву простоволосую раскинь,

       Покойница

     На меркнущем погосте,

Родная, задушевная полынь.

                                    Не пой, не плачь,

       Согбенная вдовица,

Мне тяжело от горечи твоей…

       Полынь, полынь,

       Роняет перья птица,

Зыбь облаков белее лебедей[15].

Уже выбор центрального образа — горькой травы, полыни, придавленной «панельной пятой» города, — определяет тональность стихотворения. Тревожным колокольным звоном гаснет в июльском небе рефрен: «Полынь, полынь…» Она является то в облике «молчальницы просторов неизжитых», то оборачивается «покойницей на меркнущем погосте», чтобы в конце концов «согбенной вдовицей» проститься с поэтом.

И в те же дни подхватила, закружила всех огненная забелинская «Карусель».

В вихре песен, топота и свиста,

     Разжигая радугу в крови,

  Полетели пальцы гармониста,

  Засвистели, словно соловьи.

Бухлый бубен бьется от припадка,

     Бурной брагой сбрызгивая хмель,

  Снова волос обдувает сладко

  Сарафанным ветром карусель.

Вот в степном, приученном разгоне,

   Разблестевшись гривой впереди,

   Понеслись разлетистые кони,

   А за ними — синие ладьи.

Нужно замусляканным и пьяным

   В сердце смыть наруганную грязь…

   Заструилась золотом румяным

     Круговая наша коновязь.

Эй-да! Эй-й! Бери сарынь на кичку!

   Жги и бей! Спускай ладьи на дно!

Мы летим под бабью перекличку

        Деревянной конницей Махно.

        Полыхает розовое пламя,

        Рыжий ветер гонится за мной…

     Стелет бубен под ноги коврами

     Солнечную удаль плясовой.

Пальцы льются, пальцы рвутся чаще,

   Крутоверть закруживает вскачь…

Чем потушишь заревом горящий,

Чем зальешь сгорающий кумач? [16]

Оглушительная, отчаянная, неудержима «разлетистая» эта «конница», и кажется, нет конца ее быстрой дороге. Если бы не погасло эхом вдали бесшабашное: «Эй-да! Эй-й! Бери сарынь на кичку!» Будто хотел загуляться, забыться — да не смог. Замерла птица-тройка. Обернулась каруселью.

«Полынь» сквозь горечь прорывалась к «Карусели». А на «Карусель» набежала тень от «Полыни». Такая крутоверть

С того времени стихи Евгения Забелина прочно обосновались на страницах «Рабочего пути». Выделяются публикации 1927 года: «Два сонета», «В пути», «Раскопки», «В тайге», «Морозная заря»… Поэт ведет читателей охотничьими тропами в тайгу, вслед за Карским караваном устремляется на сибирский Север, бродит уснувшими степями — и природа оживает под его пером. «Лесной, медвежьей сединой / Дымится иней над берлогой»… «Оленьей мягкой шкурой» ложится под ноги земля… Всё — красота, всё — покой в беззаботном царстве лесов и степей. …Пока не услышишь, как «белоусый заяц» захлебнулся «от визгливой боли и тоски», пока не подступит к горлу комом: «В последний раз своих волчат / Вчера баюкала волчиха», — и предощущение человека, его вторжения, его силы, тревогой ворвется в стихотворение.

Один — охотничьей рукой

Курков оскаленных не трогай…

Лесной, медвежьей сединой

Дымится иней над берлогой…

Пусть у зимующей сосны

Смолистой силой крепнет хвоя

И бьется сердце тишины

Среди великого покоя.

Уходит вечер на ночлег…

Гляди — по вечному безлюдью

Ложится первоцветный снег,

Склоняясь лебединой грудью.

Мы в дар для сумрачной тайги

Приносим горсть тяжелой дроби…

Костерный пепел разожги,

Лукавый след ведет к трущобе.

Его распутай до конца…

Тайга обветренному сыну

Взамен горячего свинца

Отдаст заветную пушнину.

И звездной изморозью в ней

Опять осыплется, мерцая,

Ухвостье нежных соболей

На мех густого горностая.

Живьем не выпустит капкан…

Скрываясь в выщербленной яме,

Он шерсть, усталую от ран,

Прокусит дикими клыками.

Ты затаился, ты застыл…

Чью кровь в неистовом разгуле

Из молодых звериных жил

Пригубят меченые пули?

Здесь после выстрела звенят

Осины, вздрагивая тихо…

В последний раз своих волчат

Вчера баюкала волчиха[17].

Стихи, появлявшиеся в газете, мало походили на опыты начинающего. Скорее они завершали определенный период в творчестве молодого омича, охватывавший послереволюционные годы — время осмысления событий, потрясших страну. И потрясших Леонида Савкина, превративших его в Евгения Забелина. В литературу пришел поэт вполне сформировавшийся — со своими темами, своей манерой письма, свойственной одному ему интонацией.

Выделялись полные экспрессии эпитеты. «Просторы» у Забелина — «неизжитые», «меч» — «предсмертный», «полон» — «перехлестанный»… Поэт не ограничивается одним приемом. Анафоры, аллитерации, ассонансы набегают друг на друга, цепляются друг за друга, образуя замысловатый рисунок стиха. В «Морозной заре» слышится перестук копыт — «раз-раз-раз», искрами пронзают строки хрустящие на морозе «р», топорщатся задиристые «з» (а еще лучше — два «з» в одном слове: «невзнузданные», «раззвенелись»)…

Грудь ветрам невзнузданным открыта,

И срослась с поводьями рука,

Раззвенелись блесклые копыта,

Разбивая лед солончака.

Разбудив сутулую поляну,

Посреди бестрепетного сна

Я сниму винтовку и привстану,

Поднимусь под свист на стремена.

Забелин упивается музыкой звуков. Бубен отбивает у него языческий ритм: «бу-бу-бу». Смерть — и «над трупами убивших и убитых» проплывает скорбное «у-у-у». Движение же, словно бесконечное «и», в унисон с которым, «разблестевшись гривой впереди, / понеслись разлетистые кони, / а за ними— синие ладьи».

Обязательная составляющая стиха — словообразования, и я вижу, как выстраиваются в длиннющую очередь примеры забелинского языкотворчества. Многие смотрятся неологизмами — «блесклые копыта», например, либо нескончаемая «крутоверть». У меня даже возникало желание составить забелинский словник. Случись он, обязательно вписал бы туда эпитеты «смуглый», «упругий», «ржавый», «крутой»… «Крутой» — на первое место. И «ледокол» у Забелина «крутой», и «лошадиный скелет», и Донбасс. Задолго до сегодняшнего сленга оседлал он приглянувшееся определение, да так сноровисто, так бойко, что думалось, все возможности его исчерпал. Оказалось, не все. Но что-то же почувствовал, предвосхитил…

Обращу внимание и на «обрамление» стихотворений: две или четыре строки из начала — слово в слово либо в чуть измененном виде — повторяются в конце. Его порой упрекали за это, говорили, что подобные повторы обедняют стих, свидетельствуют об ограниченных поэтических возможностях автора. Но приемом «кольца» не гнушались ни Беранже, ни Александр Блок.

Частными замечаниями пишущая братия не ограничивалась. В рецензии Евлампия Минина с неприветливым названием «Солончаковая поэзия» можно было прочесть: «На площади возле Шкроевской церкви хотели разбить парк, но почва оказалась чересчур засоленной, непригодной для насаждений. На площади живет поэт Евгений Забелин. <…> Забелин хорошо пишет о сухом лете, о зное, о сусликах. Забелин хорошо видит степь. Язык у него богат и образен, фраза крепка. Строфа насыщена до отказа. <…> Но тематика Забелина узка. Он не знает рабочих, не видел крестьян, не бывал на большой фабрике. Все это ему неведомо и чуждо»[18].

Еще не вечер. Продолжение следует.

К критикам все же пришлось прислушаться: слишком небезобидно выглядели обвинения для сына протоиерея. Зачастили стихотворения о революции и Гражданской войне: «Десять Октябрей», «Похороны командира», «Расстрел», «Перед боем»… В них немало риторики, забелинская стилистика сплошь и рядом вступает в противоречие с содержанием. Впечатление — будто он вымучивал эти строки из себя. Но появлялись стихи в газете теперь с завидным постоянством.

Забелин с головой окунается в литературную жизнь города. Тогда же сближается с Павлом Васильевым. Многие удивлялись дружбе столь разных людей — бесшабашного заводилы Васильева и деликатного Забелина, но точки соприкосновения у них были: оба писали о Сибири, о Казахстане. Поэтические аналогии подкреплялись политическими — совпадением взглядов на события, происходившие в стране после семнадцатого года.

Не слишком восторженный взгляд на свершения и триумфы проступал и в изредка прорывавшихся на территорию подконтрольного газетного пространства непослушных строчках. В стихотворении «Новая жизнь» Забелин примеряет себя, свою судьбу к переменам в стране. Он вместе с молодыми лыжниками в «звездном пробеге», разве что чаще притормаживает на ходу…

Снежный путь мерцает перед нами…

Ты усталость сдерживай в груди!

Жизнь идет упрямыми шагами,

Оставляя слабых позади.

Жизнь идет в Республике Советов,

Чтобы с песней строить города,

Голоса «лирических поэтов»

Заглушая голосом труда.

Не забудут прошлого потомки,

Сыновьям передадут они

Эти дни неповторимой ломки

И стальные творческие дни.

Вечереют тающие дали,

Отблеск зорь — как полымя костра…

Чернозем судьбы перепахали

На посевах наши трактора[19]..

Приведенный пример, к сожалению, исключение из правила. В 1928 году «Рабочий путь» опубликовал больше тридцати стихотворений, но редкие из них выдерживали сравнение с написанными ранее. «Полынь» была прочно забыта. Зачастили нарочито торжественные интонации, напыщенные определения. «Флаги» стали «трепетными», «стропила» — «плечистыми», «колонны» — «неизбывными». Иногда подумаешь: да не пародировал ли он творения, славословившие послеоктябрьское бытие? Впрямую не пародировал. Просто писал одной левой, низводя рифмованную трескотню до полного безобразия. Получалось то, что получалось. Левой же подбирались заголовки: «Заем», «Опытная мобилизация», «Наука и труд»… У частушек — похлеще: «В селах знать должна хозяйка про молочную артель», «О сельхозналоге», «О профсоюзной культработе»… До какой же степени нужно было подмять, унизить поэтов, чтобы они с чужого голоса истошно кричали «Ура!». И хотя заздравное рифмотворчество не являлось тогда чем-то из ряда вон выходящим, появившееся к пятой годовщине смерти Ленина стихотворение «Тот день» переполнило чашу терпения ревнителей омской словесности.

«На сей раз громко, по-петушиному, запел Е.Забелин, — в материале с менторским заголовком „Непонятные песни“ объявил некто И. Ст. И категорично продолжил: — Он поет про „Тот день“ так:

Тот день ковал мороз из стали,

Тяжелый день, пришедший к нам,

И белым трауром шуршали

Листы последних телеграмм.

Что дедушка-мороз умеет „из стали“ выковывать дни, спорить не будем. А вот о „белом трауре“ мы слышим впервые. До сих пор в мировом масштабе траур практиковался только в черных красках»[20].

Заколдованный круг. Писать как хочешь, как можешь — нельзя, смертельно опасно, а то, к чему понуждают почти в приказном порядке, — не получается, хоть убей! И убили — не сразу, правда… С рассрочкой на пятнадцать лет. Приложил руку к тому и замаскированный «И.Ст.».

Но — парадокс: явственно проступавшая в подобных стихотворениях фальшь подчеркивала совсем не фальшивое отторжение Забелиным «сверкающих идей». В своеобразном — от противного — нежелании признавать их он был совершенно искренен, а значит, с надеждой на продолжение сотрудничества с единственной в городе газетой следовало распрощаться навсегда. Благоволившего к поэтам Александра Кадникова к тому времени «ушли» из редакторов, сотоварищи же разбрелись из Омска или затаились на всю оставшуюся жизнь. Удивительно ли — «год великого перелома»… Спасайся кто может! Беги куда подальше! У Сергея Поделкова[21] прочел: к перемещавшимся по Сибири и Дальнему Востоку Павлу Васильеву и Николаю Титову[22] во Владивостоке присоединился Евгений Забелин. Там, на краю земли, и решил перебраться в Москву.

В середине февраля 1929 года он уже в столице. В первом же письме спешит рассказать Зое Суворовой (Забелин за ней ухаживал) о переменах в своей жизни.

«Пишу из Москвы, которая шумит, звенит и совершенно не похожа на наш тихий, спокойный Омск. <…> Сейчас масса дел — целый день в редакциях или в Доме Герцена. <…> Отдыхаю только к ночи в Кунцеве, маленьком городке около Москвы, где временно имею квартиру»[23].

«Квартира», конечно, сильно сказано: обычно сибиряки снимали комнатки или углы. Место их проживания в Кунцеве полушутя называли «сибирской колонией». В октябре приехал Павел Васильев. Поселился с Забелиным.

Павел Косенко оставил описание их дома.

«Когда старый друг впервые посетил жилище молодых писателей, даже он, человек привычный, изумился. Мебель в комнате была представлена одной деревянной кроватью, на голых досках которой небрежно лежали пиджаки поэтов.

— Где же вы пишете? — спросил старый друг.

— На подоконнике. По очереди.

— А спите?

— На кровати, разумеется.

— Чем же вы укрываетесь?

— А вот, — и Васильев жестом миллионера указал на дверь, снятую с петель и прислоненную к стене. — Очень удобно.

Дверь была фанерной. Фанера прогибается и может служить некоторым подобием одеяла» [24].

В Москве на исходе двадцатых Забелин ведет жизнь профессионального литератора. Зое Суворовой сообщает: «Сейчас решается издание книги моих стихов, которое, само собой, обязывает к большим хлопотам. Кроме того, приходится писать для журналов, скоро в них появятся мои „вдохновенные труды“»[25]. Речь, по всей видимости, шла о коллективном сборнике «Сибиряки». Но прошло какое-то время, и старавшийся помогать землякам Иосиф Уткин констатировал: «Книга была задержана самодурством некоего руководителя — а по-настоящему должна быть давно в работе»[26].

Периодические издания повели себя приветливее. В апрельских номерах «Нового мира» и «30 дней» за 1929 год появились стихотворения «В тайге», «Полынь», «Карская экспедиция». С осени поэт стал печататься в «Известиях». Публиковались стихи Евгения Забелина, помимо того, в «Красной нови», «Красной ниве» и других журналах. Там же встречаем имя Павла Васильева. Общий подоконник располагал и к соавторству. Определить, кто в тандеме выступал первым номером, не так просто, вопреки гулявшему по литературным коридорам слушку, будто Забелин только тень Павла Васильева, будто он светит отраженным светом. Особенно когда пишет о Казахстане.

Такое мнение — плод чьей-то дурной фантазии: «степная песнь» Васильева рождалась, помня о стихах Забелина. У Павла Васильева тоже «ходит под бубном в пыли карусель» (курсив мой. — М.М.), а в стихотворении «Конь» «где-то далеко-о затосковала весна» (курсив мой. — М.М.). Как «В ауле» у Забелина…

Над костром дымный хвост повис —

Ну, еще кизяку подбросьте…

Джурабай, разливай кумыс,

Я сегодня приехал в гости…

Слышишь — ветер густой подул,

Зазвенел по упругим скулам?

Знаешь, старый, ведь мой аул

Далеко-о за твоим аулом…

Видишь — легкий ковыль цветет…

Над плечом, от жары усталым,

Растекается крепкий пот

Накипевшим бараньим салом.

Джурабай, гостей не проспи!

Голубеет сладко прохлада,

Босоногий ветер в степи

Прогоняет обратно стадо.

Здесь, в тугие ладони рук

Смуглой кровью вливая жилы,

Напои допьяна бурдюк

Молоком молодой кобылы.

Дорогие ковры за ним

Лягут шелковым солнцем рядом…

Ты скажи, чтоб твоя кызым

Улыбнулась песней и взглядом.

Погляди, кызым, на меня…

Скоро юрту отца покинем,

Обручальное золото дня

Потускнеет в сумраке синем.

Скоро месяц своим ковшом

Зачерпнет закат в небосклоне,

И ночным пахнут камышом

Тонкогривые наши кони.

За простор на том берегу,

За ковыль, родной и медовый,

Не они ль с землей на бегу

Будут чокаться четкой подковой?

Слышишь — ветер густой подул,

Зазвенел по упругим скулам?

Знаешь, старый, ведь мой аул

Далеко-о за твоим аулом…[27]

Этот породнившийся со старым Джурабаем «мой аул» и протяжное кочевничье «далеко-о» в поэзии дорогого стоят. Другое дело, что талант Павла Васильева оказался масштабнее, убедительнее, Забелин же в какой-то момент остановился в пути.

По какой причине? Их много. Одна кроется в особом характере дарования омича: он был, по свидетельству знакомых с ним людей, не просто поэт — поэт-импровизатор. Но импровизаторы обычно пренебрегают отделкой своих сочинений. Работы его стиху, во всяком случае, определенно не хватало.

Заедала текучка: требовалось печататься, все время печататься… Чтобы не затеряться в столичном многоголосье. О хлебе насущном тоже приходилось думать: заработков, кроме литературных, насколько мне известно, у него не было. Использовал «внутренние резервы»: омские стихи — под новым названием, переставляя строфы, меняя слова — публиковал и в одном, и во втором, а иногда — в третьем и четвертом журналах…

В тридцатом составил небольшой (две тысячи строк) сборник стихотворений, озаглавил — «Суровый маршрут». Как отрывок из поэмы, прочитанный на писательском собрании в Омске. Он не вышел. Первую книгу Забелина читатели увидели через шестьдесят лет[28].

Летом того же года в компании с Павлом Васильевым отправился в Омск — возможно, после известия о смерти отца. «Рабочий путь» кончину священнослужителя оставил, понятно, без внимания. Зато на фельетон о приехавших поэтах не пожалел ни места, ни желчи[29]. Назвал свой труд неведомый Вадим И-ч «простенько, но со вкусом» — «Мышиные жеребчики». Вадим И-ч не снизошел до стилистических замечаний. Замечания — не его жанр, он специализировался на разоблачениях. Отсутствует разве ссылка на достопамятную 58-ю статью — она на подходе…

Зое Суворовой Забелин представил собственную версию случившегося и, чтобы подчеркнуть, насколько все изменилось, добавил: «С.П.Васильевым вижусь очень редко, раз в три-четыре месяца. У нас с ним в данное время разные интересы и разная жизнь». Через страницу-другую в письме — небезынтересное признание: «Стихов пишу мало; медленно, но верно перехожу на прозу. Поэзии, само собой, не оставлю, я обречен на нее жизнью и судьбой»[30].

Больше в родной город Забелин не возвращался, лишь проезжал мимо — по пути на Колыму.

В 1992 году были опубликованы протоколы допросов писателей, арестованных в начале тридцатых в Подмосковье. Понаехали в Москву, о чем-то разговоры разговаривают — не антисоветские ли?..

Сначала взяли Павла Васильева. На первом же допросе он приговорил вчерашнего друга: «<…> сын митрофорного протоиерея. <…> Ярый ненавистник советского строя, сторонник диктатуры на манер колчаковской. <…> Автор многочисленных к-р стихов»[31]. Написанные Забелиным в тюрьме строки дают некоторое представление о характере предъявленных обвинений:

Прищурьте, следователь, взор —

Здесь жизнь напряжена.

У вас глаза глядят в упор

И голос — как струна.

Костюм светлее синевы

И гибкая рука,

И декламируете вы

Стихи про Колчака…

До тридцать седьмого оставалось пять лет, и приговор по «делу № 577559» вышел сравнительно мягким. Николая Анова[32], Евгения Забелина, Сергея Маркова, Леонида Мартынова отправили на три года в ссылку — «под административный надзор». Есть сведения, что какое-то время они находились в совхозе на берегу Белого моря. В отношении Павла Васильева и Льва Черноморцева[33] ограничились «подпиской о невыезде за пределы г. Москвы».

Маршруты сибиряков затем разошлись по Северному краю. Мартынов оказался в Вологде, Марков — в Мезени, а потом — в Архангельске, Анов — в Великом Устюге, Забелин — в Сыктывкаре. Годы были еще не самые свирепые, и ссыльным разрешили печататься в местных изданиях.

Евгению Забелину пришлось много хуже, чем остальным «сибирякам». Их из совхоза препроводили в города. Он же, поработав недолгое время продавцом книжного магазина, уже осенью 1933 года расстался с Сыктывкаром. Как утверждал Константин Коничев[34], занимавший какой-то пост в местном ОГПУ,Забелин «сам лично, добровольно <…> захотел ближе познать жизнь „урканов“ и попросил работников Коми областного отдела ГПУ отправить его поблизости, в Пезмог, в лагерь — на стройку лесного комбината»[35].

Брат жены поэта Игорь Преображенский иначе оценил сложившуюся ситуацию: «Летом 1934 года <…> в с. Пезмог состоялась встреча с группой писателей Коми АССР и Северного края, в которой активно участвовал Е.Н.Забелин. Приехавшие относились к нему с участием и уважением»[36]. Состыковать бодрое словечко «добровольно» с мрачноватым «участием» без большого желания выдать черное за белое вряд ли получится.

Протянувшийся на добрый километр по правому берегу Вычегды поселок. Деревянные дома, двухэтажное управление строительства Северного лесохимического комбината…

Положение Забелина все же отличалось от условий, в которых содержались заключенные: он занимался «культработой». Сочинял тексты для самодеятельности, пьески, стихи, но сознавал, конечно: ему, «политически неблагонадежному», позволят печататься разве в том случае, если удастся совместить свои романтические впечатления о Заполярье с активно пропагандируемой точкой зрения на преображение Севера, что, в общем, нашло отражение в стихах. В тридцать третьем журнал «Звезда Севера»[37] опубликовал несколько стихотворений. Здесь Евгений Забелин использовал подзабытый свой псевдоним: «Волков».

Серафима Ионовна Данилова, хорошо знавшая поэта в Пезмоге, писала Наталье Евгеньевне Кошляковой: «Евгений в то время был молодым, задорным, худеньким, с вечно горящими глазами и больным сердцем. Наташа, ты очень похожа на отца. А вот когда на нашем бледном горизонте появилась студентка Настенька, приехавшая к своим родителям на летние каникулы, то своей прелестной внешностью очаровала всех. <…> Вот тогда особенно он стал много <…> писать. <…> Казалось, что стихи и поэмы просто сами из него выходили на простор»[38].

Поэмы Данилова упомянула не случайно: ими настойчиво интересовались собиратели литературного наследия Забелина. Поиски продолжительное время не имели успеха. Но, видимо, верно, что рукописи не горят, — по крайней мере, не горят до конца. В сборнике «Шагает Север», изданном в Архангельске в 1934 году, мне попалось на глаза стихотворение «Виктора Волкова» «Разговор о Печоре». Да и стихотворение ли? Скорее глава из поэмы — 140 строк. Похожее название («Поэма о Печоре») встретилось в письме Игоря Преображенского.

В тридцать четвертом Забелина освободили. Уезжал не один — с Анастасией Преображенской. Вскоре они поженились.

Поселились в Тарасовке под Москвой. Надолго там не задержались, да и в творческом отношении второй приезд в столицу почти не оставил следов. Помыкавшись какое-то время, решили перебраться в Вологду. Остальные «сибиряки» тоже оказались далеко от Белокаменной. Внешне все выглядело нормально: вроде как в родные края потянуло. А в случае с Забелиным на первый план проступали причины семейные: в Вологду перевели на новое место работы отца жены, и молодожены вместе с родившейся в январе тридцать шестого года дочерью Натальей последовали за ними. Но, судя по тому, насколько дружно «подельники» разбежались в разные стороны, им строго-настрого наказали не приближаться к столице.

Евгений Забелин становится журналистом. По одним сведениям, работает литсотрудником в «Красном Севере»[39], по другим — разъездным корреспондентом в газете железнодорожников «Северный путь»[40]. Писал стихи «к датам», рецензии на кинофильмы, реже — на спектакли и цирковые представления. Список следует дополнить обзорами стихотворных опытов школьников. Когда родилась дочь, появились стихи для детей. Наталье посвятил «Песню» (а она ему — сына, Евгения). «Заполярье» же и «Песня пастуха» походили на фрагменты из северной поэмы. Там шумят ветра Беломорья. И это забелинские стихи — по интонации, по краскам, по слову.

Догорает на севере зимний день…

Гулким камнем земли легли берега.

Над разливами снега бежит олень,

Запрокинув от бега свои рога.

Самоцветом мороза сверкает лед,

И по древним медвежьим следам зимы

Из колхоза «Советский оленевод»

С красным чумом по тундрам кочуем мы.

По снегам, коченея, крадутся мхи,

За вечерним становьем закат погас.

Нас встречают печорские пастухи,

И дозорные звезды глядят на нас.

Трубка дружбы проходит по их рукам,

Согреваясь дыханием первых слов…

Мерзлый полог откинув, заходит к нам

Именитый охотник и зверолов[41].

Известно больше пятидесяти опубликованных в Вологде стихотворений Забелина. За редким исключением они продолжили печальный ряд рифмованных агиток. В Омске и Москве в таких стихах нет-нет да попадались сильные строки — теперь удачи наперечет.

На том вологодская тема исчерпала бы себя, не отыщись среди текстов, хранящихся в Российском архиве литературы и искусства, машинописного экземпляра «Северного сказа». Единственной известной сегодня поэмы Забелина[42].

Сюжет ее, содержащий привычную для тех лет и тех мест интригу о происках кулака-«оленщика», не обещает поначалу каких-нибудь откровений. Он аккуратно иллюстрирует предваряющую поэму заметку из «Красного Севера» и без помех вписывается в отведенное пропагандой прокрустово ложе: белогвардейцы и кулаки — враги, подлежащие беспощадному уничтожению. Отсюда столько жестокости, столько смертей…

Но постепенно картина меняется. Слова полнятся смыслом, обретают упругость, гибкость, а звонкий забелинский стих — подзабытую образность. Поэма набирает трагическую высоту.

И тогда с некоторым удивлением обнаруживаешь, что обреченные обстоятельствами на заклание кулак Канев в паре с пастухом-поручиком — по сути дела единственные персонажи ее (рука дрогнула написать «герои»). Поэт пишет о них если не с сочувствием, то, во всяком случае, без культивируемой в те годы оголтелой ненависти, все чаще соизмеряя, сравнивая свою жизнь с превратностями, выпавшими на долю отшельников из «Северного сказа». Прежде всего — «офицера истлевшего полка».

За твое потерянное дело

Вышел на предсмертную тропу.

Ты меня не выдай ГПУ, —

Я едва ушел из-под расстрела

И остался, укрываясь, жив.

Шел по жизни

Шагом осторожным,

Вел ее под именем подложным,

Собственное имя позабыв…

Все сходится: и арест в 1920 году, и разговоры с Сорокиным. Лишь отказавшись от своего имени, в чужой и чуждой личине сумел Леонид Савкин удержаться на поверхности.

Этим аллюзии не исчерпываются. Канев, если отбросить частности, подобно поручику, не очень противится толкованию собственной судьбы как очередной подсказки, касающейся известных и неизвестных обстоятельств жизни Савкина-Забелина, и неизбежный конец «оленщика» — предчувствие, предсказание того, что ждет поэта. Он предвидел собственную судьбу. Либо болезнь доконает — как отбившегося от своих земляка-колчаковца… Либо в бегах остаток дней проведет… Либо… «От жизни тебе / Не уйти никак» — не столько Каневу, сколько себе предрекает Забелин.

Уверен теперь: «Северный сказ» не единственное эпическое произведение поэта. «Это поэма Забелина. У него ее пока нигде не печатают. Но он ничего не проиграл. За потерянное время я выплачиваю ему проценты»[43], — похвалялся Антон Сорокин. «…Врывался в ритм задуманной поэмы…» в одном из северных стихотворений и сам Забелин. А куда делся полный текст «Разговора о Печоре»? В каком заточении пребывает ныне мелькнувший в «Сказе» «огнепальный» протопоп Аввакум? «Адмирал Колчак», «Октябрь в Ленинграде», «Суровый маршрут» тоже объявлялись отрывками из поэм.

В квартире Преображенских, где жила семья поэта, был чуланчик, в нем Забелин засиживался допоздна. Писал на длинных полосках бумаги — обрезках газетных рулонов, которые приносил из редакции. Затем скатывал их в трубки. Все забрали при обыске. 1 октября 1937 года родилась Ольга, а через месяц Забелина арестовали. Сталинский террор набирал обороты.

Что случилось потом, остается догадываться. Сохранился конверт от письма жене, присланного в Архангельск из-под Магадана летом 1940 года. На оборотной стороне — своего рода шифрограмма. В ней он напоминает, по какой статье и на сколько лет осужден. Рядом — дата рождения, фигурировавшая в материалах дела, — вдруг понадобится, если Анастасия Ивановна решится хлопотать за него: «Забелин Евгений Николаев. 58, п. 11, 8–17. <…> Срок 10–15. 1908. <…> Палата № 18»[44]. Где «палата» — там и «санаторий»: Северо-Восточный лагерь на Колыме.

Письмо из сорок первого года дошло до наших дней целиком.

«Дорогая Настя!

Писал тебе несколько раз, но до сих пор еще не получил ответа. Пожалуйста, когда получишь это письмо, не замедли на него ответить. Напиши подробно все о себе — о своей жизни, работе, о наших дочках — Наташе и Оле, о Лидушке (если что-либо о ней знаешь). Где она и что она? Я жив <нрзб>. Не теряю надежды встретиться с тобой и детьми, так как крепко верю в нашу советскую справедливость. Уверен, что разберутся в моей невиновности, реабилитируют меня как советского человека и писателя и восстановят в правах гражданина нашей <нрзб> страны. Мое дело находится у военного прокурора Архангельской области — прошу тебя, узнай, в каком положении, что нужно предпринять, чтобы его быстрее рассмотрели.

Кроме этого, огромная просьба — вышли продуктовую посылку (если сможешь): сахару, масла или сала, сухарей, чая. Если не сможешь этого сделать, то переведи рублей 150–200. Также во что бы то ни стало вышли фотографии себя и ребят. Напиши Лидушке о моем письме, пусть она мне напишет (дай ей мой адрес). Адрес следующий: Хабаровский край, город Магадан. Почтовый ящик 26115. Итак, как только получишь это письмо, то сразу же посылай ответ. Привет всем. Крепко целую тебя и дочерей — Наташу и Олю.

Евгений Забелин. 1941, 4/VI»[45].

Последнее сообщение из сороковых годов есть в письме Сергея Маркова Ивану Коровкину: «Казахский писатель Зеин Шашкин[46] рассказывал, что Забелин очень опустился, оголодал, был очень истощен. <…> Он подлежал „актированию“, увозу с Колымы, но почему-то был оставлен на берегу»[47].

Когда поэта реабилитировали, в бумаге прокуратуры место смерти осталось неуказанным — прочерк. Но указана дата — 3 января 1943 года. И причина смерти — «паралич сердца».

Остальное прочел у Забелина — в эпитафии из «Северного сказа»:

Именитый хозяин!

Тебя холода задушили,

Каменеет земля

На дороге твоей гробовой,

Ты, зарытый в снегах,

В ледяной замурован могиле,

Беломорские чайки

В туманах кричат над тобой.

Чайки — они везде «в туманах кричат»…