Киплинг и Франция

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Киплинг и Франция

Когда речь заходит о моем романе «Артур и Джордж», меня иногда спрашивают — обычно какой-нибудь человек с профилем охотника на оленей, скрывающийся в полумраке книжного магазина, — как я стал поклонником сэра Артура Конан Дойля. И зачастую мой ответ обескураживает: из двух имен главных героев, объясняю я, меня привлекло к рассказанной истории как раз второе — Джордж. А уж к нему неизбежно примкнул Артур. Я бы не возражал, напротив, был бы только рад, если бы моим литератором и при этом человеком действия оказался кто-нибудь другой: например Киплинг. Киплинга я упоминаю не случайно, ведь эти писатели были практически ровесниками; более того, они дружили, разделяли империалистические воззрения, вызывали шумные споры в обществе и вместе ездили играть в гольф — однажды они сыграли партию в снегах Вермонта мячами, выкрашенными в красный цвет.

Замечая легкое разочарование своего пытливого собеседника, я в то же время чувствую, что у меня в голове — как это часто бывает на встречах с читателями — бегущей строкой проносится противоречивая мысль. Неужели я бы и в самом деле не возражал? И был бы только рад? Спору нет, Киплинг — куда более выдающийся писатель: его гениальность признавали даже те, кто (подобно Генри Джеймсу и Максу Бирбому) находился на противоположном конце эстетического спектра; но разве из него получился бы персонаж более естественный или более привлекательный, чем из отличного рассказчика-профессионала, которому удалось создать литературный архетип?

А что (будь Киплинг замешан в рассказанной мною истории), если бы я обнаружил невозможность воссоздать его образ с помощью воображения? Он был колючим и закрытым (впрочем, это могло бы обернуться преимуществом), а любые попытки жизнеописания считал «возвышенной формой каннибализма». В своей знаменитой «Просьбе» он увещевал нас: «И, память обо мне храня / один короткий миг, / расспрашивайте про меня / лишь у моих же книг». Получится ли в принципе сделать Киплинга литературным персонажем?

Жером и Жан Таро явно сочли это возможным: их roman а clef «Дингли, знаменитый писатель» впервые увидел свет в 1902 году под редакцией Шарля Пеги, но затем был переработан и повторно опубликован в 1906 году. Роман пользовался широкой популярностью, получил Гонкуровскую премию и в течение года был переведен на испанский и немецкий языки, хотя на английский его так и не перевели. Чарльз Каррингтон, биограф Киплинга, упорно списывал его со счетов как «неприкрыто враждебную критику Редьярда Киплинга, замаскированную под мелодраму», но другие обнаружили в этой книге достоинства сугубо литературного свойства. Андре Жид написал в дневнике 9 января 1907 года: «Меня приводит в неподдельное восхищение книга братьев Таро про Дингли, переработанную версию которой я с удовольствием читаю. Насколько же изумляет меня само обстоятельство переработки романа спустя несколько лет после его выхода в свет, и насколько же оно мне чуждо!» Принято считать, что этот хвалебный отзыв Андре Жид приводит для самовосхваления («Сам я не могу и никогда не мог переписать заново ни единого предложения; вся работа должна вестись, пока оно еще находится в расплавленном состоянии; и предложение видится мне совершенным лишь тогда, когда оно не допускает никакой ретуши»), но это неважно. Жид крайне редко брался читать несерьезную литературу.

Братья Таро родились близ Лиможа, в Сен-Жюньяне, что в департаменте Верхняя Вьенна (Жером — в 1874 году, Жан — тремя годами позже), и росли в Ангулеме, а затем в Париже. Жером учился вместе с Пеги в Высшей нормальной школе; Жан стал секретарем у романиста и националиста-мистика Мориса Барреса. Братья — без сомнения, вслед за братьями Гонкур — заявили о себе как соавторы в 1898 году романом под названием «Le Coltineur debile» и еще полвека продолжали творческое сотрудничество. Младший обычно писал черновой вариант, а затем старший выверял, правил и шлифовал написанное. Не чуждаясь экзотизма по примеру Пьера Лоти (они писали о Палестине, Персии, Румынии, а также посетили Марокко одновременно с Эдит Уортон), братья были «основательными и практичными лиможцами», как сообщает мой литературный «Larousse» от 1920 года. «Они были оптимистами по натуре, и та жалость, которую они испытывали при виде несчастий, проистекала скорее не от того, что у них сжималось сердце, а от их способности к всепониманию. Им свойственна меланхоличность популярных беллетристов, которые в любых обстоятельствах остаются проницательными наблюдателями». Да уж, французы весьма своеобразно пишут о литературе.

Братья Таро начали писать в тот период, когда Французская и Британская империи находились на пике соперничества и реакция французов на Киплинга представляла собой микрокосм более широких геополитических отношений. Подобно своему знаменитому романисту, британцы были напористей, грубей, энергичней. Их империя была обширнее и мощнее, чем у французов; недавний Фашодский кризис поставил две могущественные державы на грань межколониальной войны. У британцев Фашода всегда оставалась где-то на задворках памяти — как странное географическое название; у французов эти события были непомерно раздуты пропагандой и уязвленной гордостью. В июле 1898 года восемь французских и сто двадцать сенегальских солдат прибыли в разрушенный форт на суданском Верхнем Ниле, потратив перед тем два года, чтобы пересечь континент (как водится у французов, в дорогу взяли тысячу триста литров кларета, пятьдесят бутылок перно и механическое пианино). На месте солдаты подняли свой триколор и разбили сад. Основной задачей французов было насолить британцам, и это отчасти удалось: во главе большого отряда к ним прибыл Китченер и посоветовал покинуть форт. А еще он вручил им несколько газет, из которых французы узнали о деле Дрейфуса и пустили слезу. Дело закончилось братанием сторон и перешло в руки политиков, а через полгода, когда французы уходили, британский оркестр играл «Марсельезу». Раненых, а тем более убитых не было. Почему же это событие не смогло остаться лишь мелким комическим эпизодом? В таком свете его увидели только британцы (к тому же вытеснившие противников из форта). Для французов это был знаковый момент — национального позора и унижения. В частности, он произвел неизгладимое впечатление на одного французского мальчугана шести лет от роду, который годы спустя вспоминал Фашоду как «трагедию своего детства». Мог ли знать Китченер, распивая теплое шампанское с восемью французами в далеком форте, что через сорок лет эта неожиданная встреча «выстрелит» в буйном англофобском поведении де Голля, когда тот во время войны прибудет в Лондон, а шестьдесят лет спустя — в его троекратном вето на вступление Британии в Общий рынок?

Хотя фамилия «Дингли» имеет лишь ритмическое сходство с «Киплинг», любая художественная или правовая иносказательность развеивается в первых же строках романа братьев Таро: «Повсюду, где только говорили по-английски, гремело имя Дингли, знаменитого писателя. Оно было знакомо даже детям: по его книгам они учились читать. И в самом деле, этот человек был наделен несравненной свежестью воображения. Казалось, он родился на рассвете мира, когда ощущения наших далеких предков еще были остры, как у диких зверей». Этот Дингли исколесил весь свет по долгу службы и по собственной воле, сочетая в себе «деятельные инстинкты англосаксов с мечтательностью и пытливой душой индусов»; он «познал вкус славы в том возрасте, когда человек еще способен ею наслаждаться»; он сочинил повесть, название которой в обратном переводе на английский означает «Прекраснейшая в мире история». Дингли за сорок, он «невысок ростом, у него бесстрастные, резкие черты лица, щеточка усов, охраняющих верхнюю губу, и серые глаза, притаившиеся за стеклами очков в стальной оправе».

Ни дать ни взять Киплинг, лишь с парой небольших отступлений и неточностей, допущенных, возможно, по неведению (например, ему приписывается оксфордское образование). Но, как следует из указания на несравненное воображение, портрет главного героя выписан тоньше, чем полагает Каррингтон. Талант Дингли, его энергия, его неуемная любознательность — все это отмечено по достоинству; под вопросом остается лишь одно: чему служат его знаменитое воображение и громкая слава. Выдвигается и прямое обвинение — как и в Англии против Киплинга, — что эстетика писателя скомпрометирована его нравом. По всей вероятности, ключевой для романа является следующая строка: «Страсть к живописности задушила в нем чувство человеческого сострадания». Сходным образом выражала недовольство сыном мать Флобера: «Мания изрекать сентенции иссушила твое сердце».

Действие романа о Дингли начинается в первые недели войны в Южной Африке (в которой французы выступали на стороне буров). На улицах Лондона звучат воинственные призывы, толпами бродят сержанты, вербующие новобранцев, и тощие полуголодные кокни — их потенциальные жертвы. В таверне Дингли наблюдает, как такая ловушка захлопывается, и у него зарождается идея романа о нравственном возвышении и перерождении лондонского уличного рекрута в настоящего мужчину под влиянием войны и воинской дисциплины. Но разве может Дингли написать такую историю, не изучив сначала колоритную обстановку, где будет разворачиваться действие? Он решает отправиться в Южную Африку, — в точности так поступил Киплинг (и между прочим, и Артур Конан Дойль). Киплинг поехал как наблюдатель и пропагандист, Дойль — как врач (хотя вернулся пропагандистом); весной 1900 года их пребывание в Африке на несколько недель совпало по времени, но, похоже, они разминулись.

Совершенно очевидно, что братья Таро были знакомы с отдельными фактами частной жизни Киплинга. Так, они дали своему Дингли в жены американку французского происхождения (жена Киплинга, Каролина Балестье, происходила из гугенотского рода). Но если Кэрри Киплинг поддерживала мужа каждым своим словом и поступком — вплоть до того, что ее милитаристское рвение и мстительное торжество во время Первой мировой войны до сих пор леденят душу, то французская кровь миссис Дингли делает ее голосом рассудочности и типичного для жен своенравия. Когда Дингли излагает жене основные темы задуманного произведения, она оказывается вполне здравомыслящим критиком: по ее мнению, уличные новобранцы крайне редко выходят в герои. И вообще, почему человек должен нравственно возвыситься, зверски расправляясь с фермерами в чужих краях? Определенно, подобный опыт скорее еще больше его ожесточит. Романист отмахивается от таких аргументов как от «клерикальных — или французских — измышлений». В ответ жена предостерегает его от опасности заделаться «апостолом грубого, эгоистичного империализма».

Удачным образом братья Таро находят в англо-французском конфликте выгодный момент. Они выставляют Дингли образцом британского империализма, но также позволяют себе вложить в его уста едва уловимую критику Франции и ее просчетов в имперских планах. Во время вояжа в Кейптаун (в сопровождении критически настроенной жены и сына Арчи) Дингли знакомится с французским журналистом, чья «гасконская экзальтированность» провоцирует нашего англичанина на традиционную защиту Империи: для него это цивилизация, а не завоевание, это телеграф и железные дороги, а не алчность и блеск золота. Но затем он уточняет: «Разве мы делаем что-то другое, чем начатое вами дело, которое вы, французы, затеяли пару столетий назад, а потом забросили? Это, разумеется, вполне объяснимо. Вы домоседы, и что тут предосудительного? Да и кто покинул бы la belle France по доброй воле? А мы, британцы, суть овернцы мирового масштаба». Британцы, возможно, флегматичны, но они строят на века; а удел французов — стремительный всплеск и мишурный блеск. Проплывая мимо острова Святой Елены, Дингли предается размышлениям о судьбе Наполеона: амбиции знаменитого корсиканца взбудоражили весь мир, но в свете достижений Дизраэли или Сесила Родса они выглядят чаяниями итальянского кондотьера.

Когда семейство Дингли сходит на берег в Кейптауне (и поселяется в отеле «Mount Nelson», где останавливался Киплинг), роман одновременно становится более авантюрным и более серьезным. Былая уверенность Дингли оказывается под угрозой. Начать с того, что дела на войне обстоят из рук вон плохо: если горстка исполненных решимости бурских фермеров способна хитростью подорвать боеспособность британской армии, что же станется с Империей? А что будет с самим Дингли? Перед лицом реальных солдат и реальных событий он ощущает свою человеческую несостоятельность: он всего лишь писатель, чья военачальница, Муза, оказывается «невнятной командной инстанцией, малодушной и лишенной мужественности». Это ошеломляюще точное предвидение того, как должен был чувствовать себя Киплинг в 1915 году, прибыв на Западный фронт в качестве военного корреспондента. Он не воспользовался своим правом носить военную форму, считая, что, в отличие от солдат, этого не заслужил. Описывая в книге «Франция на войне» свою инспекционную поездку, Киплинг намеренно выставлял себя презренным штатским — хуже того, писателем — перед солдатами, смотревшими в лицо смерти: «С оправданным презрением, думал я, солдаты глазели на штатского, который появился в их жизни всего на несколько волнующих минут, чтобы обратить их кровь в словеса».

Творческую неудовлетворенность Дингли усугубляет поездка через вельд к линии фронта в компании фотографа Мелтона Праера. Праер с пугающей быстротой и точностью запечатлевает пейзажи и поля сражений. Что станется с искусством самого Дингли, если фотография отнимет у него самую сильную сторону — живописание? Подобно собратьям по перу, он будет обречен штамповать «психологические романы, французские интрижки и славянские нравоучения». Из этой вылазки в глубь страны Дингли отзывают в Кейптаун сообщением, что маленький Арчи слег в горячке. Каким-то невероятным образом выехав ночью в одиночку, он натыкается на буров, чей предводитель, некто Люка дю Туа, оказывается его старым приятелем и товарищем по Оксфорду (похоже, многие французские романисты полагают, что все англичане получили образование в Оксфорде). Узнав о цели поездки Дингли, дю Туа отпускает его. Этот акт сопереживания указывает на одну из главных тем романа: сострадание, его проявление и его отсутствие. Чего стоит строительство империи, если ты, служа ему, теряешь свою душу?

Дингли возвращается к постели больного сына. Маленький Арчи, щемяще слабый, просит отца что-нибудь рассказать. Но даже все известные Дингли истории, вместе взятые, не могут спасти мальчика; когда он угасает, его последние слова, произнесенные в горячечном бреду, звучат как эхо и карикатура отцовского милитаризма. «Победы, — хрипит он, — мне нужны победы!» Когда Арчи хоронят на голом склоне холма возле Доссиклиппа, «у Дингли появляется ощущение, что вместе с сыном он похоронил свою главную тайну — секрет счастья». Было ли известно братьям Таро, когда они писали эти строки, что незадолго перед тем и сам Киплинг потерял ребенка — дочь Джозефину, умершую от воспаления легких? Возможно, и так. Но они никак не могли знать, что реакция Киплинга была точно такой же: по воспоминаниям его двоюродной сестры, писательницы Анджелы Тиркелл, вместе с дочерью умерла часть Редьярда. «И с тех пор я больше никогда не видела его настоящего». И уж конечно братья Таро не могли знать, что своей картиной смерти ребенка, милитаристски настроенного собственным отцом, они предвосхитили судьбу единственного сына Киплинга, Джона, — и тот миг, когда угасли последние искры отцовского счастья.

Смерть сына ввергает Дингли в глубокий кризис: как горстка фермеров-буров неожиданно оказывается способной сокрушить Империю, так и смерть ребенка сокрушает в человеке выстроенную тяжелым трудом веру в себя. Писательское мастерство теперь кажется герою напрасным, безнадежным делом: при всей его живописной мощи и обостренной интеллектуальности оно не способно возродить душу. Такого рода кризис необходим для художественной литературы, и, наверное, в особенности для французской: реальный Киплинг, скорбя о смерти обоих детей, никогда не сомневался и не разочаровывался в своем ремесле; наоборот, оно своей суровостью удерживало его на плаву. Однако именно в этом месте читатель может похвалить себя за догадливость, предвидя, в каком направлении пойдет развитие романа «Дингли, знаменитый писатель». Горе распахнет душу главного героя для сострадания и сопереживания, а его книги станут глубже и правдивее. Как знать, быть может, страдание заставит его усомниться в величии Империи, которую лицемерно славят на каждом углу?

Но братья Таро — слишком искусные писатели для такого предсказуемого поворота. Они изучили этот мир — и британский империализм в том числе. В тот самый миг, когда в душу Дингли готово проникнуть сострадание, дверца перед ним захлопывается. Люка дю Туа попадает в плен, и Дингли просят вступиться за него. На одной чаше весов оказываются обязательства дружбы и благодарности, на другой — нечто более высокое: интересы Империи и безжалостные законы войны. Пока миссис Дингли пишет ходатайства властям, ее муж ограничивается тем, что обещает сочинить мемориальную поэму; бура расстреливают. Дингли возвращается в Англию, и братья Таро умело поворачивают сюжет сначала в одну сторону, потом в другую. Дингли с гордостью пишет в газету статью с критикой военных действий в Южной Африке и призывает к введению воинской повинности (как это неоднократно делал Киплинг) и созданию континентальной армии. Издатель газеты пытается разубедить его, утверждая, что страна еще не готова к подобным высказываниям, но Дингли храбро стоит на своем. Реакция публики оказывается мгновенной и единодушной: от него отворачиваются и читатели, и критики. Эти несколько тысяч слов, похоже, разрушают весь его предыдущий труд, воплощенный в двадцати томах. Неприятие заставляет его почувствовать себя «сверженным властелином» или художником, теряющим зрение (явная отсылка к роману Киплинга «Свет погас»).

Итак, это и есть мораль книги? История уязвленной гордости? И вновь братья Таро нас удивляют. В некоем лондонском мюзик-холле Дингли смотрит кинохронику войны в Южной Африке. Многие эпизоды ему знакомы не понаслышке, включая сцену расстрела Люка дю Туа. Восторженная реакция аудитории наводит его на мысль, что он, отказав в помощи и сострадании пленному буру, обнаружил те же настроения, что и британская публика. И тут Дингли понимает, что должен сделать: написать роман на достаточно банальную, но верную тему — о том, как война делает жалкого кокни настоящим мужчиной. Опубликованный одновременно с провозглашением мира, когда женщины в Ист-Энде отплясывали жигу «в непристойных порывах патриотизма», роман имел «колоссальный успех». Ни в одной из своих предыдущих книг «Знаменитый Писатель не выразил с большей гордостью эгоцентризм родной страны».

Таким образом, роман этот является одновременно и критикой британского империализма — его жестокости, зверств и самообмана, — и предостережением против литературного популизма. Но он вполне подходит под определение романа о человеческой несостоятельности, о том, какой ценой (и какими общественными благами) оплачивается подавление души. Вряд ли Киплинг не слышал о «Дингли»; столь же маловероятно (не в последнюю очередь — из-за смерти Арчи), что он стал его читать. Похоже, он не оставил письменных указаний на этот роман ни в частной переписке, ни в опубликованных вещах; будь он персонажем моего романа, я бы представил, что его ответом на такую галльскую дерзость стало молчаливое презрение.

Роман «Дингли, знаменитый писатель» был первым и, вероятно, самым громким успехом братьев Таро; в течение полувека они продолжали свое родственное сотрудничество в промышленном масштабе, в списке их произведений — более семидесяти пунктов. В 1938 году Жерома приняли во Французскую академию после длительных прений по истинно французскому в своей сути вопросу: имеет ли право половина автора занимать целое место. Проблема была решена — или стала в два раза запутаннее, — когда в 1946 году «под куполом Академии» к Жерому присоединился Жан. Судя по «Дингли», братья были энергичными и убедительными рассказчиками, которые, помимо всего прочего, показали, что Киплинг, или его версия, или его частица и в самом деле заслуживает художественного отображения. Андре Жид вернулся к теме братьев Таро в своем дневнике 12 июля 1921 года, предположив, что в соавторстве заключалась их сила и одновременно слабость: «Все, прочитанное мною у братьев Таро, отвечает, по-моему, самым высоким меркам; полагаю, их книги можно упрекнуть лишь в одном: создание их никогда не диктуется внутренней потребностью; они лишены той глубинной и необходимой связи с автором, залогом которой служит сама судьба».

Жан умер в 1952-м, Жером — через год после него. Кресло Жерома в Академии под номером тридцать один занял ультрамодный тогда Жан Кокто, который, пренебрегая традиционными правилами вежливости, постарался говорить о своем предшественнике «как можно меньше», предпочтя вместо этого отдать «дань благодарности» Академии. А «отдать дань уважения Таро», от чего уклонился Кокто, пришлось Андре Моруа, произносившему официальную приветственную речь в честь нового академика. Еще через полвека потеряла изрядную долю своего блеска и стрекозья слава самого Кокто. Если возрождение былой известности самих братьев Таро маловероятно, то их «Дингли» — не просто курьез, но серьезный и яркий роман — проживет, по крайней мере, «один короткий миг», который имел в виду Киплинг.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.