Тони Дэниел Ex Cathedra

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Тони Дэниел

Ex Cathedra

Иллюстрация Евгения Капустянского

У меня украли детей.

Хочется устраниться. Хочется винить время, винить само бытие, чтоб выходило — это судьба, неизбежная, предрешенная. Тогда можно себе в утешение впасть в буддистскую созерцательную рассеянность или припомнить слова апостола Павла: любящим Господа и призванным по Его изволению все содействует ко благу.[10] Но ты знаешь — нет бальзама[11] ни на востоке, ни на западе Старой Земли. Как ни изощряйся, оправданий не сыщешь.

Дети исчезли.

Заявить о преступлении нет никакой возможности. В принципе, нет и преступления. А значит, нечего уповать на правосудие.

Не к кому бежать, когда среди ночи тебя поднимет их плач, когда слоняешься по дому, вслушиваясь в скрип половиц, шорох шторы: не они ли? В этих звуках, в этих явлениях тебе чудится их шепот, а иногда движение закрывающейся двери напомнит жест, каким тянулся к стакану молока старший сын, или мерцание ночника в ванной воскресит в памяти улыбку, игравшую у дочки на губах.

Она смуглая, темноволосая? Да. Синеглазая? Не в тебя. В Ребекку.

Быстрый взгляд за портал станции, туда, где раскинулся Млечный Путь. Невинный вопрос твоего младшенького (ему всего два с половиной), его первые связные слова: «Как ты сегодня, папся?».

Неважнецки. Не могу тебя вспомнить.

Детей нет.

Не может быть.

Не должно быть.

Итак, звуки и мимолетные видения — всего-навсего ваши с сознанием игры. Сам знаешь.

Поэтому ты принимаешь душ, чистишь зубы, одеваешься, съедаешь овсянку или, вовсе отказавшись от завтрака, клеишь на предплечье питающий пластырь, целуешь жену, которая тебе не жена…

— Доброе утро, милая.

— Привет, Уилл.

— Как ты сегодня? Лучше? Есть изменения?

— Нет. — Она умолкает, сосредоточенно думает. — Нет.

— Жаль. Может, еще разок покажешься доктору?

— По-моему, от него никакого проку. — Ребекка, так ее зовут, тяжело переступает с ноги на ногу, с правой на левую. Белая ночная сорочка, почти прозрачная, очерчивает ее угловатую поджарость. Кожа да кости. Недавно Ребекка перестала есть, и на животе понемногу обозначаются мышцы. Это тебя заводит, хотя ее худоба — следствие изнурительной болезни.

Ребекка убеждена: она тоже что-то слышит. Голоса.

Но не знает чьи.

Будем надеяться, сегодня с ней ничего не случится.

Дом присмотрит за ней.

Ведь тебе, как ни крути, надо на службу.

Ты загружаешь с сенсорной панели у входа дневной набор защитных ключей и обновлений, приказываешь двери перенести тебя на рабочее место и шагаешь сквозь транспортный экран…

…на очередную встречу.

* * *

Встреча очень важная. Как и все прочие. Проект грандиозный и сложный, и ты у руля. Более или менее.

Я у руля.

Лично.

Мы возводим памятник человечеству. Ради человечества. Во имя его истории и его будущего. Он задуман как место уединенных размышлений и преображения. Зал славы минувшего и оплот веры в грядущее. Пространство встречи сакрального, вечного с частным — встречи и взаимопроникновения. Храм. Святилище. Цитадель закона, под чьи своды можно подняться. Священная роща, где позволительно забыть тревоги и чувствовать себя в полной безопасности. Избавленным от всякого гнета.

Собор Справедливости.

Этим конкретным утром эта конкретная встреча назначена с делегацией лингвистов. Представители одного из старших секторов кэшпамяти ходатайствуют о выделении в галерее Собора места под фреску жертвам доколониальной дискриминации щелкающих диалектов.[12] (Уточню: речь о доколониальной Земле; Млечный Путь — совсем другой разговор.) В затылок заступникам языка дышит Объединенная коалиция кэш-, а также биоиндивидов, состоящая из левшей. Эти требуют один боковой придел целиком посвятить смягчению диктата праворуких. Что, по большому счету, несложно; схожие поправки мы вносим в свои планы ежедневно. Загвоздка в том, что коалиция не может или не хочет определить, какую сторону Собора считать левой, а какую правой. Ведь, чтобы разобраться, где левое, где правое, нужно знать, где север и юг или верх и низ. У Собора нет спина. Спин порождает неравенство.

В Соборе мы не считаем справедливость первоочередной задачей. Первоочередность — личина привилегии, а в Соборе не может быть привилегий. Это было бы несправедливо.

Тем не менее левши чувствуют себя уязвленными. Что превращает их трудности в мои.

Переговоры — это на мне.

Дабы разложить по полочкам все до мелочей, я вызвал на сегодня консультанта из Лиги дизайна временных интервалов. Втихаря, поскольку уже заподозрен в том, что действую согласно секретной «правшистской» программе, и кое-кто, без сомнения, расценит этот мой поступок как очередную гнусную каверзу клики правовращенцев. Я же хочу, главным образом, одного: пусть примут хоть какое-нибудь — любое — решение до окончательного коллапса Галактики. ОКГ, можно сказать, наш крайний срок. Хотя есть все основания надеяться, что объект удастся ввести в строй намного раньше — и без превышения сметы.

К несчастью, консультанты из Лиги дизайна склонны сбиваться на покровительственный тон, и встреча оставляет неприятный осадок, особенно внутри буфера. Не обязательно по вине консультантов: всякий, чье «я» записано поперек широченной полосы звезд, рискует подхватить звездную болезнь. Но для узников кэш-памяти нет ничего ненавистнее снисходительных наставлений потомков. Когда ты мертв, едва ли не единственной ценностью для тебя остается уважение. Я слыхал, будто какой-то из крупных банков памяти намерен ввести его дробные дозы в обращение в качестве платежных средств. Интересно, не заставит ли отказаться от этой практики Великое Переселение, когда все содержимое буферной памяти разархивируют и перепишут в Собор, где есть простор для почти бесконечного расширения.

После этой встречи я удаляюсь в свой кабинет.

Я начальник, а потому занимаю угол с окном (насколько на гигантской космической станции могут быть углы). Здесь, в ядре Галактики, нас окружают газопылевые облака, и вид открывается не ахти, но я установил искусственные цветофильтры, так что могу вообще погасить лампы и читать при свете Млечного Пути. Круто! Где-то далеко за облаками — Земля, родина наших предков. По слухам, свет, доходящий к нам от Солнца — подлинного Солнца, — начал свой путь примерно в 1872 году.

Но, конечно, так сюда и не добрался. Излучение Солнца и земной атмосферы не проникало в нашу галактику уже лет двести, со времен Чистки, великого начинания людей, предшествующего Собору. С изобретением порталов разбухающую ноосферу планеты уплотнили и перенесли в кэш-память, сохранив наряду с информационным следом всех новых поколений. И Земля — хотя она, разумеется, существует и по сей день — исчезла. Как корова языком слизнула. Не осталось даже гравитационной аномалии. Человечество проявило похвальную дотошность.

Вот, кстати, и разгадка парадокса Ферми.[13] Если допустить, что все прочие внеземные цивилизации (ни с одной из которых мы так и не встретились) поступили подобным же образом, то, пожалуй, пустота Вселенной объяснима.

Все мы — разумные, мыслящие существа — тщательно прибрали за собой, как совестливые туристы. Оставили поляну в первозданном виде. И, вероятно, преспокойно живем-поживаем где-то в гармонии с природой, просто не трубим об этом на всех перекрестках.

Конечно, существует и другое объяснение. Более простое. И удручающее.

Во всяком случае, парадокс Ферми перестали называть парадоксом. Теперь это закон Ферми.

Никого нет дома.

Мне безумно нравится мой письменный стол из привозного марсианского тика. Я собственноручно собрал его в домашней мастерской — давно, когда служебные хлопоты еще не съедали досуг без остатка. Наклонно приподнятый край столешницы образует полноразмерный дисплей для конструкторских работ, часть ящиков продолжается во фрактальные измерения. Поэтому всегда кажется, будто документация рассортирована, а рабочая зона не захламлена. Все это — видимость. У меня, на мой взгляд, довольно упорядоченный ум, однако в глубине души я барахольщик и никогда ничего не выбрасываю. Вот главная причина, почему я снабдил стол неограниченной емкостью ЗУ. Тому, кто не представляет, где там что, нипочем не захочется рыться в моем столе. Ящики почти бездонные. С другими ящиками внутри. Клянусь. Говорю же, я барахольщик.

За столом — книжные полки. Их украшает постоянно меняющийся строй «настоящих» книг, от первой до последней подобранных встроенной стандартной подпрограммой. Она основывает свой выбор на том, за чтением чего меня застает. Сейчас на полках засилье технических руководств и справочников конструктора. Хотелось бы читать больше романов. Стихов. Вообще чего угодно помимо связанных с работой материалов. «Потом, после, когда сдадим проект», — твержу я, как мантру. Что было бы смешно, когда бы не было так грустно.

На второй полке фотография. Я щелкнул Ребекку на экскурсии: мы ездили смотреть «Андромеда-Фоллс» — корабль, который теперь перемещает в соседнюю галактику новый портал. Не так уж много мест, где можно, приникнув к иллюминатору, невооруженным глазом разглядывать чужую галактику во всей ее красе.

На снимке Ребекка в нежно-розовом платье. Волосы короче, чем сейчас, челка падает на глаза изящной, но небрежной волной.

Совершеннейшая Ребекка.

М-да. В той поездке я объяснил ей, почему у нас не может быть детей. Никогда.

* * *

Ребекке я преподнес это более деликатно, но вот вкратце подоплека, основные выкладки.

Я в состоянии завести ребенка. Но в миг, когда в моем отпрыске проснется сознание, я спекся.

Я могу выстроить рай. Взорвать Вселенную. С утра до ночи сидеть и смотреть кино. Но стоит мне передать свои гены потомству, и я вновь окажусь на крючке у времени. Войду в режим строго поступательного движения по оси абсцисс — и прощайте вылазки за рубежи текущего периода.

Ах да. Подозреваю, что забыл сказать.

Я путешествую во времени.

Оказывается (сюрприз, сюрприз!), человек — не просто сумма заключенной в нем информации. Не просто побочный продукт тех или иных исторических обстоятельств, если угодно называть все своими именами.

Люди суть односторонние функции. Или, лучше сказать, в нас заложена односторонность функций. В базовую схему человека внедрена действующая по принципу необратимости внеалгоритмическая компонента. Нельзя сложить показания часовой и минутной стрелок, и точно так же нельзя разъять на составляющие то, что мы есть, что действительно представляем собой как мыслящие существа.

А, черт! Не буду ходить вокруг да около, скажу прямо: у людей есть души.

Не те бессмертные, непостижимые души, что даровал Господь. Может, у нас и такие в наличии. Не знаю. Я толкую о другом. О «циферблатной» арифметике. 9 + х = 2. Пустяк, да? Ответ — пять. Тогда вот вам еще: 3х = 1.

Оказывается, в основе человеческой психики (насколько можно догадываться, это распространяется на любые наделенные самосознанием живые существа) лежит модулярная математика. Каждый индивидуум представляет собой однонаправленный процесс.

Когда все сказано и сделано, человека невозможно записать в виде алгоритма.

Вот, собственно, почему, обзаводясь детьми, я теряю способность путешествовать во времени. Однако стоит ее утерять, и немедленно получится, что такого путешественника никогда не было. И если упомянутый путешественник — вы — уже переместился в определенный временной промежуток…

Шпок! Поминай как звали.

И все, что вами сделано или не сделано, тоже.

Понятно теперь, почему путешествующие во времени, пожалуй, с некоторой излишней придирчивостью выбирают презервативы?

* * *

Звездные россыпи за окном моего кабинета исчезли: проектная станция, вращаясь, поворачивается боком к внешнему космосу, потом к черному сердцу всего этого. К Стрельцу А.[14]

Вид на галактическое ядро означает: скоро обед. Я заказываю греческий салат и — гулять так гулять — прошу доставить его из знакомого ресторанчика с Альфы Ц, как вдруг…

О-хо-хо.

Без предварительной договоренности нагрянули два сутулых представителя профсоюза наладчиков. Сутулость среди наладчиков явление повальное (не хочешь, чтобы в червоточинах тебе снесло башку, научишься гнуться), так что, даже если у этих двоих с хребтом все в порядке, ради победы на выборах им поневоле пришлось бы притвориться сутулыми. Сутулого-Раз я вижу впервые. Похоже, какой-то юрист. Сутулый-Два — Реберк Дакуба, председатель профсоюза. Собственной персоной.

— Приветствую, Реб. Чем могу?..

Реб шаркает, мнется, глядит в сторону. Это все напускное. Я замечаю хищный блеск его глаз и то, как Реб потирает руки, словно сушит ладони, готовясь надежнее ухватить нож.

— Мы решили вчинить иск, Уилл, — сообщает он. — Жаль, что именно я к вам с такой новостью…

Я не показываю, что злюсь. Этой радости я ему не доставлю. Отвечаю:

— Жаль, что именно с такой.

— На всякий пожарный… вдруг суд не поможет… мне предоставили перекрестную авторизацию сервера, куда сдают на хранение свои копии каптированные наладчики и свободные граждане… Мы объявим забастовку, Уилл.

Забастовка чревата крупномасштабной катастрофой и застопорит строительство Собора. Возможно, на десятки лет. Мы оба понимаем это. Но где-то там Реба ждут отчаявшиеся наладчики, которым нечего терять, и, может статься, он охотно отважится на подобный риск. В конце концов, ему и самому нечего терять. Видите ли, его подлинное «я» пропало.

— Можно как-нибудь уговорить вас передумать?

— Объясните, что нас ждет.

— Не могу, Реб, вы же в курсе. С отсылкой в прошлое эти знания изгладились из памяти.

— Тогда велите компании вернуть нам воспоминания. С барышом.

Отвечаю:

— Реб, искренне сочувствую. Мы с вами, если смотреть в корень, в одной лодке.

Он кивает. Это не первая наша встреча. Далеко не первая. О некоторых не знает даже он.

— Я надеялся, исполнительный совет рассмотрит нашу последнюю попытку договориться, — сознается Реб. — Думаю, пора ознакомить их с нашим предложением.

Киваю:

— Выкладывайте. С удовольствием поставлю вопрос перед советом.

Ради возможности провести это совещание я мысленно (и в реале) передвигаю пару встреч: одну — на завтра, другую — на следующую неделю.

Реб не сгущает краски касательно пропажи воспоминаний и порожденной ею сумятицы чувств. «Братство наладчиков, проходчиков, проектировщиков сетей, пространственно-временной техпомощи и разнорабочих», короче — профсоюз наладчиков, столкнулось с банкротством пенсионного фонда. Когда первое поколение преобразованных в архетипы наладчиков услали за горизонт событий, их былые отличительные черты поместили в банк. Беда в том, что нельзя, сохранив копию личности, взять и выйти из этого «я», а потом, когда будешь готов вернуться к частному существованию, залезть обратно. Личность и архетип утратят совместимость.

Поэтому придумали давать жизни в кредит. Поначалу решение казалось беспроигрышным. Затем, когда наладчиков, развязавшихся наконец со своими двусторонними соглашениями на срок от килогода, вновь подвергли обработке и воссоздали в прежнем виде, каждый трудяга рассчитывал в итоге получить более богатую, насыщенную жизнь. Большинство и получило. Побывав в аренде у различных искусственных интеллектов, которым, чтобы правильно функционировать, требовалось наличие тех или иных качеств, индивидуальности вернулись к прежним хозяевам, щедро наделенные той интеллигентностью чувств, какую способно взрастить тысячелетие умственной деятельности, поступков и переживаний.

Но примерно для двадцати процентов наладчиков дело обернулось иначе. Кого-то в банке сбережений осенила блестящая мысль сделать ставку на более сомнительные ссуды — в расчете на рост прибылей от вложений. Каждая пятая такая авантюра с треском провалилась. Либо личность не «подцеплялась» к ИИ, либо сам ИИ, работая в опасной среде, не имел возможности регулярно сохранять резервные копии и периодически обрушивался. Какова бы ни была причина, фонд эмоционального развития накрылся вместе со всеми воспоминаниями. Восстанавливаясь наконец в правах на свои — его или ее — личные данные, архетип получал душу, напрочь лишенную своеобразия, которое позволило бы ей привиться. Мягко говоря, неприятно.

На сегодняшний день в «типах», как мы их зовем, засиделось тысяч десять отставных наладчиков; снова стать прежними — или хотя бы вернуться к реальной жизни — они не могут.

Ладно, возможно, на сторонний взгляд нет ничего страшного в приговоре провести вторую половину жизни, по большому счету, полубогом. Это ведь не то, что вконец ополоуметь и превратиться в слюнявого дурачка. Напротив, вы резко умнеете. Но!.. Во-первых, отношения с окружающими летят в тартарары. Семьи распадаются. У Реба распалась. И, во-вторых, пресловутому «типу» людская жизнь иногда кажется адски скучной, особенно, если с трудом припоминаешь, кем был до того, как тысячу лет мотался меж планет, звезд и по собственно пространству-времени за счет силы мысли.

Оттого-то Реб, как и положено достойному главе профсоюза, старается всеми правдами и неправдами свалить вину на администрацию. С другой стороны, именно его шурин, подпевала из банковского совета, утвердил неудачные вложения.

Мы совещаемся. И выносим резолюцию: каждый остается при своих. Я выйду с предложением Братства в совет.

Я мог бы еще порассказать про свой день. Вы поняли.

Эта часть моей работы посвящена вопросам наследия и разрешимым в конечном итоге спорам. Маета, но не беспросветная. Скрепить оборванные нити. Подобрать «хвосты». С точки зрения топографии, откуда ни глянь — из прошлого или из будущего, — в том же и суть проекта в целом: вывязав простой крепежный узел, сберечь всю значимость, всю устремленность к целесообразности, какими человечество напичкало нашу среду обитания. Не дать им разлезться, как разлезается по швам дешевый костюм. Само собой, нашим пещерным предкам это было не по плечу: тут и скрытые пружины, и тайные взаимосвязи, и паучьи сети обетов и посулов, протянутые из недр прошлого, куда вмурованы наглухо, в наши дни и дальше; тут тронь одно — и все всколыхнется. Но доберись до сердцевины и наткнешься на алгоритм. Методологию. А мы, люди, корифеи метода. Затягиваем узел даже в беседе. Что, можно сказать, приятно разнообразит мои послеобеденные часы.

Я провожу их на площадке.

Нет, не поймите меня неправильно, — совещания продолжаются. Но это летучки с бригадирами и подрядчиками. Отчеты о ходе строительства. Оценка завершенности объекта. Я осуществляю общее руководство: тасую поставщиков и материалы, жонглирую сроками и очередностью действий (за что браться раньше, за что позже и когда) — всем тем, что составляет костяк любого строительства… со времен цезарей, прах побери. Вот это — мое любимое.

Собор слегка смахивает на яйцо.

Ну, хорошо — на яйцо несколько тысяч световых лет в поперечнике. Внедренное в многомерную поверхность горизонта событий Стрельца А, черной дыры посреди Млечного Пути, как татуировка, нанесенная двухмиллионнозвездной порцией квантовой нестабильности, двумя десятыми процента вещества Галактики. Мы взяли его, отбуксировали сюда и не намерены возвращать. Затея по любым меркам титаническая.

Короче, снаружи Собор напоминает яйцо.

Внутри яйца — внутри храма — законы природы неприменимы. Или, скорее, применимы избирательно. Феноменология покоряется телеологии. Сущность — долженствованию. В стенах Собора нельзя навредить невинным детям, как ни старайся. Невозможно сманивать их на панель, швырять в гулаги за то, что родные им дороже государства, соблазнять, растлевать и губить лживыми пророчествами и откровениями, насиловать за алтарем, угонять в колхозное рабство, пожирать. Невозможно никого побить камнями. За все холокосты воздалось сторицей — так в свой срок приносят прибыль великое множество облигаций, великое множество накопительных счетов. С ураганами, землетрясениями и иными ведущими к вымиранию бедствиями, какие приходилось терпеливо сносить нашему биологическому виду, произведен окончательный расчет: переписанные в кэш, они послужат к процветанию. В стенах Собора козырь совесть, а не власть. Сила — на стороне правды.[15]

Ладно-ладно, какой же он все-таки внутри?

Бросьте. Вы же знаете, этого не объяснишь. Пришлось бы показывать.

Впрочем, попробую.

Просторный. Сложный. По определению. Представьте схему более замысловатую, чем предмет, который она изображает. Не можете? Таков Собор. Когда впервые переступишь его порог, он еще представляется обычным зданием — церковь как церковь. Но это лишь начальное впечатление. Постепенно замечаешь: все здесь… не то, чем кажется.

Каждая дверь, каждое окно, каждая галерея, ниша, закуток и закоулок открываются в нечто более обширное, чем помещение, откуда вы пришли. Собор внутри больше, чем снаружи.

Он прекрасен. Он искрится тысячью росинок, и каждая сама по себе отдельный, открытый для вас мир. У Собора есть голос. Немного схожий с журчанием воды. Немного с ветром. Вы не сразу понимаете, что слышите воздух, песнь парящих в нем миров: танцуя, как пылинки в солнечном луче, они рябят, прокатываясь друг по другу, точно хрустальные пузырьки. Вы вдыхаете их.

Аромат. Незнакомый. Свежий. Мудреный и неизъяснимый. В атмосфере роятся возможности. Перспективы.

А мы ведь только докончили подвал, черт возьми.

Камень преткновения. Яйцо — Собор — по своей природе несовместимо с Вселенной, какой мы ее знаем. Норовит расколоться и породить собственный карманный универсум.

Яйцо хочет, чтобы из него что-нибудь проклюнулось. Здесь-то и начинается моя настоящая работа. Здесь выходит на сцену моя будущая супруга. Та, на ком я женюсь после Ребеккиной смерти.

* * *

Ее зовут Лу. Она контроль качества. Якобы. Кем бы она ни была, сейчас или потом, я на нее любуюсь. Древняя бронза кожи. Темные глаза. Физически — абсолютно мой тип. Есть и другие моменты совместимости.

Давайте просто скажем, что у нас с ней много общего.

— Нас тревожит опорная матрица нижнего подвального этажа, — с места в карьер, без всяких «здрасте» сообщает Лу. Откуда она взялась? Как попала в мой кабинет? Очень просто. Как сфера, посетившая Флатландию в книжке Эббота:[16] внезапно появилась из третьего измерения, как вторгается под воду палец, если макнуть его в пруд.

Повторюсь, у нас много общего. Лу путешествует во времени. Но тело, в котором она постоянно обитает, появилось из куда более далекого будущего, чем мое. Лу сильнее. Крепче. Резвее. Одним прыжком перемахивает через небоскребы.

И на кривой козе ее не объехать.

Спрашиваю:

— Которая?

В Соборе минимум четыре известных мне подвала. Мой предтеча на посту главного архитектора питал к ним слабость. Возможно, сосредоточенное обмысливание миллиардов этих извилистых коридоров в конце концов и свело его с ума. С другой стороны, причиной могло стать заурядное пьянство.

— Все, — отвечает Лу. — Расхождения с условными инструкциями по нерожденным переросли в выявляемый резонанс. Справедливость к плоду в чреве матери с некоторых пор сделалась недоопределенной в отношении прав и свобод тех, кто уже родился. Шаблоны не стыкуются, и мы задумались, не в этом ли главная предпосылка вскрытия.

Вскрытие яйца. Наш bete noir — жупел.

— Ты уверена? — хмыкаю я. — Не похоже, что грядет конец света. Обещанного миллион лет ждут… — С досады я первым делом начинаю хохмить. И вторым. И третьим. Обычно я честно глушу в себе шута, но зачем человеку жена, если не для того, чтобы внимать его внутреннему диалогу?

— Миллион лет — капля в море и мгновение, — говорит Лу. — Тебе это прекрасно известно.

— Ты принесла наряд на доработку?

Лу медлит. Глядит в упор. Что-то в этом есть необычное. Я стоял; теперь я присаживаюсь на край письменного стола. И вцепляюсь в столешницу снизу.

— Исправление ерундовое, — роняет она. Почти небрежно. Почти вскользь. Почти. — Поступай по своему усмотрению.

Я слегка ошарашен. Обычно поправки к шаблону спускают сверху вместе с полной технологической разблюдовкой. Сотни страниц инструкций. Ведь с будущим не поспоришь. В смысле, они-то по определению были здесь и сделали это.

— Ладно, — говорю. — Нельзя ли чуть подробнее?

Вновь легкая заминка. Я крепче вжимаю пальцы в испод столешницы.

— Тут замешана Ребекка. Твоя жена Ребекка.

Что?

— Что?

— Уильям, я пыталась подготовить тебя, — говорит Лу. — Ребекка превратилась в мощный аттрактор недоопределенности. Честно говоря, мы полагаем, что сложности с матрицей каким-то образом связаны с ней.

— Что ты несешь, Лу? Она обычная женщина.

— Я знаю. Но уравнения не лгут. Возникли событийные подвижки, эффект бабочки… на смену погрешности идет потеря устойчивости. Зыбкость. И у истоков, похоже, Ребекка. Ты же слышал: недоопределенность. Как если бы к одному будущему вело много путей. Что, сам знаешь, невозможно.

— И это означает?.. — спрашиваю.

— Катастрофу, Уилл, — отзывается Лу. — Гибель проекта. Яйцо расколется.

— Погоди минуту! Ты же твердила, что она скоро умрет. Дескать, эта самая ее болезнь неминуема. Ты ни словом не обмолвилась о том, что Ребекка представляет опасность для проекта.

Мгновение Лу молчит. Ее лицо накрывает маска бесстрастной пустоты. Так она смотрит, когда, отправившись в загул по квантовому дереву выбора, изучает миллиарды миллиардов возможных ответов. Затем — улыбка. Безупречные губы изгибаются в презрительной понимающей усмешке. Лу говорит:

— Послушай, это трудно объяснить, не рискуя усугубить твое положение. Но я постараюсь ответить.

Я вдруг пугаюсь до посинения. В конце концов, действительно важный вопрос — всего один.

— Чего ты от меня хочешь?

Лу делает шаг в мою сторону. Лицо безмятежно-спокойное, но в уголке глаза блестит слеза. Слеза, в которой заключены целые созвездия переживаний. И эпохи.

Вселенское страдание. Вселенская боль.

— Уильям, тебе придется ее убить. — Лу простирает руки. В правой — пистолет.

Полуавтоматический «хаузер» 98-й модели. Оружие столь передовой кодировки, что даже такому, как я, кажется заговоренным злой колдуньей. Для подстреленного из «хаузера» возврата нет.

Я вздрагиваю.

— Зачем просить меня? Она сама себя убивает. Вполне успешно.

— Недостаточно успешно, — возражает Лу. — Тебе придется сделать это. Сегодня вечером.

— Нет, — вырывается у меня жалкий писк. Болтайте про слабую недоопределенность! Я-то знаю, против чего иду. Лу только первая ласточка. Против самого человечества. Или того, что от него осталось.

Лу печально качает головой. Еще одна слеза. Еще один возможный мир идет прахом.

— Ты знаешь, что да.

* * *

Хотел бы я сказать, что не занялся с Лу любовью. Хотел бы сказать, что не взял ее.

Занялся. И взял. Одновременно. И по отдельности. Ее кожа под моими пальцами светилась. Пылала. Губы трепетали на моих губах, как крылья доисторической бабочки, виновницы падежа динозавров.

Падаем в настоящее.

Лу толкает меня на пол, раздевает донага. Оседлав, всовывает в себя. Двигается в одном ритме с солнцем, бьющим сквозь листву на планете, стертой с лица космоса за тысячу столетий до появления Лу на свет.

Потом утягивает меня в будущее. Внушает желание быть там с ней. Любить. Надеяться. Мстить Вселенной, вздумавшей извести нас. Найти в ней, Лу, противоядие.

Но я переворачиваю Лу, спихиваю на роскошный персидский ковер. Раздвигаю ее невероятно красивые ноги.

Все это может быть твоим.

Уже твое.

Будущее видится розовым.

Моя вторая жена на самом деле не женщина в привычном понимании. Или, скорее, воплощенная женщина. Стандартное звено структуры, в которую превратится человечество. А я… возможно, и я не простой зодчий.

Я должен сделать признание.

Это не то, что вы думаете. Мои путешествия во времени вовсе не секрет. Все о них знают. Я объявился в тот день, когда предыдущий главный архитектор покончил с собой. Свел счеты с жизнью на редкость скверным способом — с помощью модифицированной плазменной пули, какими бьет «хаузер». Информацию нельзя ни создать, ни уничтожить: умелец вытянет пароль даже у трупа. Зато ее можно защитить паролем на веки вечные.

Тому, в кого угодил мод-пэшный заряд, уже не загрузиться в буферную память. Он просто умирает.

Вот какую игрушку приставил к виску злосчастный недотепа. И унес в могилу все персональные ключи.

Тем самым отрубив им (читай: Исполнительному совету, то есть Консорциуму, то есть Всегалактической политической организации человечества) доступ. К проекту «Галактическое ядро». В Собор.

Но — о счастье!

Откуда ни возьмись, я с кодом. Весь из себя путешественник во времени. Могу повторно запустить проект.

При одном маленьком условии.

Будущее хочет иметь право голоса в Соборе Справедливости. Наши притязания на участие в предприятиях, связанных с наследием, не менее законны, чем у прошлого и настоящего.

Мы тоже жаждем справедливости.

Из чего она могла бы складываться? Давайте просто скажем, что за пару миллиардов лет можно мало-помалу усмотреть в справедливости не столько цель, сколько средство. И по крупицам занести в разряд справедливого все, что способствует твоему выживанию.

За пять минут до последней полуночи Вселенной закон Ферми превратился в облом Ферми.

Там, в конце времен, никто не пришел к нам на помощь. Воззвать было не к кому.

Разумные существа исчезли. Подчистую. До единого. Мы, сама разумность, не оставляем решительно никаких следов своего краткого пребывания на этом свете. Словно и не рождались. Так бывало великое множество раз. Бывало с каждым.

Где же они?

На небесах, конечно. Хорошенько подумайте: это яснее ясного. Кто откажется прохлаждаться в раю, когда дерьмо ударит в вентилятор, а лопасти, брызгая и плюясь, замрут? Горизонт событий, в отличие от вмещающей его Вселенной, вечен. Рано или поздно все догадываются об этом. Собирают манатки (отсюда — отсутствие электромагнитных сигналов в царствии небесном), гасят свет, хлопают дверью…

Прощай, жестокий мир.

Но где-то, когда-то, в дальних далях континуума, при свете последней умирающей звезды, на последнем пепелище галактики случилось нечто чрезвычайно странное. Случится.

Мы, люди, совершили первородный грех.

Ладно, пусть это не вполне вопрос Божьего промысла. Должно существовать объяснение. Но никто точно не знает какое.

Возможно, после десяти миллиардов лет бездействия повернули какой-то рубильник. Полетело реле. В механизм неведомыми дорожками заполз таракан. И без вести пропавший разумный вид внезапно вытряхнуло в студеную последнюю ночь.

Первая мысль: «А, черт».

Вторая: «У-у, холодрыга!».

— Возьми меня, Уильям, — говорит Лу. — Согрей. Я ужасно замерзла. Ну же, Уильям, поддай жару, чтоб я вся горела!

Согреть смерть. Стылую ночь на исходе времен. Вот откуда я родом. Вот откуда родом Лу. Мы — будущее. Ни одна религия не изобретала в наказание грешникам и безбожникам столь холодный, мрачный, тоскливый ад. Мы — пыль, поднятая бессильным дыханием последнего вялого ветерка в пустых покоях на задворках замка.

Мы хотим жить. Захотим. Мы помним, как было в раю, пока нас не вытряхнули оттуда.

Но…

…вот он, большой секрет…

…ради путешествий в прошлое мне пришлось пожертвовать своей… гм…

…человечностью.

Да был ли я человеком? Мне нравится думать, что был. В некотором роде. Ну, знаете: кэш-копией. В общем, тоже бытие. Их архивируют, предоставляют ограниченное рабочее пространство. Но биологическая жизнь гораздо приятнее.

Не то внутри Яйца. Там у нас была вечность, чтобы расширять базы данных. Обрабатывать информацию. Грезить. Или так нам мнилось. Какая разница… В конце концов мы и впрямь получили в свое распоряжение миллиарды лет.

И изменились. Стали не живыми. Не мертвыми. Каждое «я» обросло, точно ракушками, миллионом столетий дум, превратилось в погремушку на хвосте у змеи мемов.[17] Распознать в них людей чрезвычайно трудно.

И все-таки куда легче…

…чем в том, что я теперь…

…чем я учусь…

…гнушаться.

Собой.

Встаю. Натягиваю штаны.

— Прости, Лу. Я женат.

Она оборачивается. Этим ее не уешь. Улыбается.

— Да. На мне.

— Уже нет, — говорю я. — Не здесь.

Я отпускаю ее. Толкаю вперед. Охнув, она приземляется на персидский ковер (симпатичный; мы с Ребеккой вместе выбрали его на планете, объеденной исполинской мутантной овцой), запутавшись в собственных руках и ногах. Лу удивлена, унижена. Враскоряку даже богиня выглядит глупо. Но это ненадолго.

Надо удирать, пока Лу не сказала правильные слова, не сделала правильный ход, чтобы снова завлечь меня.

Подхватываюсь. Выбегаю из кабинета. Ныряю в портал. Вдогонку эхо несет ее смех.

Прыжок наобум. Прибываю куда-то в М5.[18] По крайней мере, судя по номеру станции сопровождения цели, обозначенному на голой стене, в которую я утыкаюсь. Без разницы. Хоть к черту на рога. Назад в портал. Еще прыжок. Еще.

Все зря.

Нельзя сбежать от настоящего. Ты это отлично знаешь.

Ты.

Я.

Переношусь обратно на Старую Землю.

Кажется, я где-то в южном полушарии. От портала открывается ночная панорама рваной цепи гор. Понятия не имею, как они называются.

Но чувствую — я дома.

Наверху полная луна.

Нет — Луна.

Я рассматриваю луну.

Что-то холодит ладонь.

Опускаю взгляд.

Рука сжимает пистолет.

Его туда вложила, конечно, Лу.

* * *

«Сто один совет путешествующим во времени»: как вернуться в прошлое.

Никак.

Ну ладно, ладно. В определенном смысле можно. Главное — избавиться от своего «я». Отдать швартовы. И никак иначе. Нужно слиться со Вселенной, стать постоянным элементом мироздания.

Нечто подобное происходит с наладчиками, когда те отбывают срок договорной службы, но, повторяю, это не одно и то же.

Нет, поскольку вы навсегда вымарываете себя из бытия.

Как?

Классический способ: убейте родного дедушку. Или проделайте нечто в том же духе. Выпустите свою неповторимость в бездну. Уцелеет та единственная часть вашего «я», которая не зависит от времени. Тень. Фантом. Морок.

Назовите ее по примеру наладчиков «типом». Но наладчики — теоретически — могут получить свою человеческую природу обратно.

Путешественники во времени — теоретически — не могут.

Механика проста. Вы — обычно в обличье огненного ангела, или демона, или чего-нибудь этакого с поправкой на эпоху — являетесь предку. Он (или, может статься, она) нехотя подчиняется логике оружия в вашей руке.

Вероятно, вы с меньшими нравственными угрызениями прикончили бы какого-нибудь своего малоразумного пращура из рода Homo habilis,[19] но чересчур далеко забираться в прошлое нельзя, не то впридачу вы истребите половину человечества.

Убивая деда, вы фактически убиваете себя. А еще отца или мать. Всех братьев и сестер. И это лишь верхушка пространственно-временного айсберга. Заодно вы уничтожаете и все грядущие поколения.

Своих детей. Детей детей. И детей их детей.

Тысячи. Миллионы.

Ведь это не так, как если бы вы постановили не обзаводиться потомством. Нет, вы навсегда изгоняете возможное из царства вероятного, а это все меняет. Потому что любое ваше возможное когда-то было действительным.

Остаются отголоски.

И неотступно преследуют вас, заразы.

Такие дела.

* * *

Итак, сновать по тропинкам времени я волен благодаря тому, что грохнул некоего Томаса Лэнгерна. Аж из поколения Великого Кочевья. Но впереди Тома ждали не загрузка в буфер и не переселение в Собор. Всего через десять лет после моего прибытия Тому предстояло погибнуть в чрезвычайно неприятной аварии портала, связанной с несоответствием данных.

Проклятье! Ему все равно суждено было умереть, не оставив копии в кэше. Просто сперва он успел бы завести детей.

* * *

Когда я встретил Ребекку, между нами тотчас вспыхнуло взаимное влечение. Тяга друг к другу, почти такая же неодолимая, как у нас с Лу.

Я давно отчужден от генов своих предков, но во мне хранятся тени их личностей. Душа. Так я это назвал.

Удивительно ли, что мне понравилась женщина из тех, какие нравились моему далекому дедушке Томасу?

Женщина, которая вдобавок приходилась мне далекой бабушкой.

Ладно, не берите в голову.

В будущем я был женат. И вовсе не бросал Лу. Такая же, как я, путешественница во времени — и куда более активная, — она регулярно наведывалась в мой кабинет озвучить распоряжения из прекрасного далека. Но Лу — конструкт, обобщенный образ, химера. Я тоже. По крайней мере, когда-то был.

Лу — не настоящая.

Ребекка — настоящая.

Осознав, что влюбился в Ребекку, я и сам впервые за долгое время почувствовал себя настоящим. Ребекка что-то пробудила во мне. Генетика тут ни при чем. Скрытые или изолированные данные — тоже. Шлепнув Томаса Лэнгерна, я все это уничтожил. Стер.

Догадываюсь: тут полагалось бы сказать, что в известной мере, некоторым образом произошла встреча сердец. Я этих тонкостей не понимаю. Знаю только, что мы сидели в каком-то ресторане где-то на просторах длинного рукава Галактики, лакомились чем-то вроде улиток, запивали их красным вином, и я вдруг посмотрел через столик и перехватил ее взгляд. Я проглотил улитку, или что уж это было, и скривился. Но тотчас улыбнулся, желая показать Ребекке: все в порядке, слизняком меня не отвадишь. Мне очень хорошо сидеть тут с ней. Несказанно хорошо.

А Ребекка склонила голову набок, как она это умеет, и сказала: «Знаешь что? Хочу от тебя детей». Подмигнула и погладила меня по руке.

Это была любовь.

* * *

Поэтому ты опять избавляешься от пистолета. Домой. К жене.

Ты живешь в старинном викторианском особняке. Подлинной староземельской постройки. Как бы. В действительности, это участок, обустроенный тобой внутри проектной станции, поэтому с остроконечной крышей у особняка туго. Станция огромна, но недостаточно велика, чтобы вместить то пространство, какое тебе хотелось бы иметь в личном пользовании. И ты выстроил дом с тайниками и червоточинами. С фрактальными измерениями взамен чуланов. С дополнительными комнатами-невидимками. Почти все оборудуют у себя в квартирах схрон-другой между измерениями. Однако архитекторов часто заносит. Простота во всем — но великолепно функциональная, настолько, насколько это вообще возможно. Ухищрения дизайна.

Я здесь живу.

Переношусь домой. Ребекка ждет меня.

В руке у нее «хаузер».

Мгновенно понимаю, откуда она его взяла.

Я знаю. Он просто появился. Свалился как снег на голову. Как Сфера во Флатландию.

Ребекка целится в меня:

— Не подходи, урод. Я вычислила, что ты задумал. Что тебе приказали.

— Я тебя не трону, — говорю я. — Честно.

— Ты поселил здесь эти голоса. Мучить меня.

— Нет, Ребекка. Нет. Какая муха тебя укусила?

— Неважно. Я не собираюсь умирать вот за это, — она тычет пальцем в окно. Я знаю, на что она показывает, но мы сейчас отвернуты от ядра, и за стеклом только звезды. Ребекка имеет в виду Собор. — За эту штуку, — договаривает она.

Ее правая рука по-прежнему сжимает «хаузер». Дрожит. Если эта пушка пальнет, даже такому, как я, кранты. Я делаю шаг вперед. Протягиваю руку.

— Отдай, пожалуйста.

Миг дерзкого неповиновения. Возле глаз Ребекки четче проступают морщинки. Палец на спусковом крючке тоже напрягся сильнее? Я вообще замечу что-нибудь, прежде чем выстрел грянет и сотрет меня?

Ребекка медленно опускает пистолет. Плачет.

— Я знаю, они здесь, — говорит она.

— Кто?

— Голоса, — всхлипывает она. — Знакомые. Только не знаю откуда.

Притягиваю Ребекку к себе. Мокрое лицо у меня на плече.

— Проклятие какое-то, — жалуется она. — Чары, которые я не могу разрушить.

Забираю «хаузер».

Отстраняю Ребекку.

Бережно.

Делаю шаг назад. Говорю:

— Может, у меня получится.

Прицеливаюсь себе в голову.

Указательный палец покидает предохранитель. Замирает в воздухе, в полуготовности к действию.

— Я сделаю так, будто меня никогда не было, — обещаю я. — И ничего этого тоже.

Кончиком пальца притрагиваюсь к металлу. Я — неотвратимость. Я — сила природы. Я…

— Папочка, не надо.

Юный голос. Чей? Не вижу.

— Кто это сказал?

Другой голос, детский. Девчоночий.

— Ты нам нужен.

— Кому — вам? — спрашиваю я. Не опуская пистолета. — Кто бы вы ни были, прекратите!

— Не убивай себя, папочка. Я верчусь на месте. Целюсь.

В занавески. В пустыню Млечного Пути за окном.

В ничто.

— Кто вы? Отвечайте!

Мгновение тишины. Решаются:

— Ты нас знаешь.

Другой голос:

— Ты велел прятаться.

— Я вас не знаю, — говорю я. Запинаюсь. В мыслях сумбур. — Не знаю.

— Идите сюда, солнышки, — голос Ребекки. Непривычно низкий, грудной. Непривычно сильный — давненько я не слышал у нее такого голоса.

С тех пор как сказал ей, что она скоро умрет.

Они появляются. Все трое.

И я вспоминаю.

Дуновение воздуха из вентиляции колышет занавеску, и из движения воплощается мальчик. Джоэл. Восьми лет. Худенький, длиннокостный. Вырастет — будет высоким. И красивым, когда доберет в весе.

Я переступаю с ноги на ногу. Скрипят половицы. И, словно шагнув с потайной лесенки, из-под пола возникает Ханна. Ей шесть. Красавица. Синеглазка.

Ребекка опускается на колени, раскрывает детям объятия:

— Идите ко мне.

В столбе бледного звездного света пляшет смерчик пыли. А из него…

Лэйви. Мой младшенький. Сыночек.

Он бежит к матери, выглядывает из ее юбок. И произносит те самые слова:

— Как ты сегодня, папся?

Он не понимает толком, что говорит. Ему всего два с половиной.

Все возвращается.

Я вспоминаю.

Потому что Собор хочет, чтобы я вспомнил.

Потому что он решил: пришло время вспомнить.

* * *

Допустим, вы собрались кого-нибудь убить, но по натуре вы не убийца. Допустим, у вас в руке пистолет. Палец на курке.

И, допустим, жертва смотрит на вас, хладнокровно оценивает и не молит о пощаде. Поскольку догадывается: вас этим не проймешь. Не молит и о благополучии близких. Уйма неполных семей прекрасно справляется.

Допустим, жертва взывает к тому единственному, что только и способно вас тронуть. Просит за своих нерожденных детей. Возможно, каким-то чудом он смекнул, кто вы. Что вы. И просит о вашем спасении.

— Убейте меня, — предлагает он, — но не убивайте их.

Объясняете: так не получится.

— Вы же с чертовых куличек будущего, — фыркает он. Все-таки знает! — Сделайте, чтоб получилось.

Вы качаете головой.

Жмете на курок.

В конце концов, мир надо спасти.

Но сомнение посеяно. В вас.

Во мне.

* * *

Я не могу иметь детей. «Типы» и люди не скрещиваются.

Я уничтожил бы себя. Свою работу.

Но что если дети были — и я их спрятал?

Спрятал надежно. Желая удержать в стороне от круговорота причин и следствий. Не до бесконечности. Ровно столько, сколько нужно, чтобы переселить их в истинное святилище, которое вскоре появится. Которое я помогаю создать.

И что тогда? Хлоп — и я исчезну, а со мной дети?

Или Вселенная сжалится и оставит нас жить?

Способ выяснить один.

* * *

Напомню: в своем доме я соорудил множество черных ходов, тайных лазов в Собор. Фрактальные туннели. Где не властны ни время, ни сознание.

Катакомбы, если хотите.

Ходы ведут к червоточинам, а червоточины — в нижний подвальный этаж собственно Собора. Справедливость желает распространяться. Смысл ищет смысла.

Физические законы Собора просочились в мое жилище.

Строить ходы помогали наладчики. Не все, конечно. Реб был за старшего. Увы, именно этим наладчикам не вернули воспоминания. Из-за краха пенсионного фонда. По крайней мере, так они считают.

Прости, Реб. Простите, братцы. Это я их прибрал.

Опять вас наколола администрация. Начальник я хреновый.

В этих катакомбах и родились мои дети. Собор — такое место, где рядовые причина и следствие ни во что не выльются без вашего желания. Без нужды. Место, где «тип» вроде меня — создание, чье бытие по преимуществу не связано с обычной рекой времени, и человек — женщина вроде Ребекки, стоящая в этой реке на мертвом якоре, могут сойтись в любви.

Спариваться, как звери.

Со всеми вытекающими.

Вот где я спрятал детей.

Детей, которых Собор заставил меня забыть.

Почти.

Ведь кто же, ей-богу, забудет таких чудесных ребятишек?

* * *

И теперь…

…теперь мне приходится вспомнить.

Поскольку…

…передо мной стоит Лу.

Мистер Сфера, она окунула палец в наше пространство-время, и глядь — явилась не запылилась. Проверить, выполнен ли заказ. Разобраться со средоточием недоопределенности.

Иными словами, с моей семьей.

— Значит, не послушался, — говорит она. — Я глубоко разочарована, Уильям. — Лу улыбается. Равнодушно. Высокомерно. Всезнайка из будущего.

Улыбка тает. Во взгляде проступает жесткость. Она всегда была там, но теперь ты вдруг понимаешь, кто Лу. Что она такое. Грозная стихия.

— Держись подальше от моей семьи, дрянь, — говорю я.

— Глупо, — отзывается она. — Глупый, глупый человек. Что ты натворил?

Стремительный, быстрее мысли, бросок к моему горлу. Длинные пальцы обхватывают шею.

Я раздумываю, не вскинуть ли пистолет. Не всадить ли в Лу пулю.

Но понимаю, что, даже пройди я усовершенствование, будь я достаточно проворным, стрелять было бы бесполезно. Собор искривит пространство, исказит время. Не позволит убить ее. Не здесь. Не теперь.

Отправляю «хаузер» в карман.

Лу давит. Сильно. С вывертом. Ее сцепленные руки скручивают мне шею.

Тресь. Хруп. Позвоночник ломается. Рассыпается на куски. Чрезвычайно неприятно.

Ее пальцы протыкают кожу. Углубляются в плоть. Рука Лу выныривает обратно, волоча мой спинной мозг.

Вид у меня — краше в гроб кладут. Шея сзади разорвана. Червями свисают нервные волокна — мягкие, липкие.

Однако я чувствую: раны зарастают. Быстро.

— Ну, довольно, — говорит Лу. И, по-прежнему держа за горло, подпихивает меня к двери. Оборачивается к Ребекке. К детям. Взгляд скользит по Джоэлу. Ханне.

Упирается в Лэйви.

Опять она улыбается.

— Мальчуган. Послушай, мальчуган. Сейчас я выведу твоего папу отсюда и сделаю ему больно, — говорит Лу. — А если ты пойдешь с нами, не сделаю. И тебе не сделаю. Больно вообще не будет. — Лу улыбается шире прежнего. Зубастая! — Давай, идем скорее. Все будет хорошо и нисколечко не больно.

Лэйви озадаченно смотрит на меня.

Выпаливает вопрос, все тот же:

— Как ты сегодня, папся?

Ласковый лепет. Лэйви пока не знает, что означают эти слова. Или?..

— Лучше всех! — говорю я. — Останься здесь, Лэйви. Будь умницей. Останься.

До него доходит не сразу. Папсю рывками таскает по комнате чужая тетя. Лэйви — добрый мальчик, храбрый мальчик и очень хочет помочь.

Но я улыбаюсь, киваю.

— Папся сегодня лучше всех, — повторяю я. — Останься.

Лэйви в общем-то слушается папсю.

Слава богу.

— Нет, Уильям. Заставь его пойти, — рычит Лу. Негромко. Что это? Неужто в ее голосе пробивается паника?

— Нет.

Она вздыхает.