Границы актуальности

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Границы актуальности

Заявленная тема, разумеется, слишком широка для небольшой статьи. Речь пойдет не о границах, а об одной пограничной черте, за которой так называемое «актуальное искусство» стало катастрофически быстро терять связь со зрительским и личным опытом многих прежних приверженцев. Первый период недоумения и разочарования относится примерно к началу девяностых годов. То есть прошло уже достаточно времени для того, чтобы объяснить если не другим, то себе мотивы этого расхождения.

Искусство для меня не профессия, а та область, где мой контакт с миром наиболее определен, безусловен. Искусство – возможность определенности.

Любые, почти инстинктивные реакции притяжения и отталкивания (вроде движений утопающего) имеют тем не менее культурный характер. Любая, пусть и чужая, удача раздвигает твое жизненное пространство, что-то определяет, помогает жить. Художественная удача становится общественным событием. Новый опыт совмещает ткань текста и ткань существования, а самым острым сюжетом-переживанием становится возможность/невозможность такого совмещения.

Сведение этого сюжета к перебору возможных вариантов, к реализации доступного или артистической игре лишает его возможности выхода в другое состояние, иными словами, делает недействительным, недейственным.

Где-то здесь и проходит граница, разделяющая две эпохи. Чем жестче и агрессивней становились методы нового искусства, тем дальше уходило оно от диалога с каждым – то есть от той самой актуальности. Искусство стало существовать не во времени, а в особом музейном пространстве с ежедневно сменяемой экспозицией. Некий вид деятельности задает определенные границы, за которые не может, да и не имеет в виду выходить. Это как будто противоречит основным манифестируемым идеям, но публикация манифеста не означает его реализации.

Любое явление актуального искусства почти помимо нашего желания воспринимается не как собственно эстетический объект, а как объект экспертной оценки: ему сразу подыскивается предположительный аналог в каком-то гигантском умозрительном каталоге мировой практики (огромном модном журнале). В этой периодической таблице культуры все места предположительно заняты, но можно кого-то чуть потеснить. Как? Как водится – силой.

Такой подход считается объективным. На деле устранение интуиции, вкуса и, главное, свободы частного мнения открывает дорогу самой чудовищной манипуляции.

Но что делать людям, для которых искусство существует не в форме разоблачения всех и всяческих претензий на возможность искусства? Кто защищает их интересы, их право голоса? И как, собственно, может быть озвучено это право?

Можно заметить, как изменились даже не критерии оценки, изменилась сама способность различения. Может быть, эта способность была напрямую связана с необходимостью пограничных маневров. При замыкании искусства в границах того неомузейного пространства, о котором уже шла речь, перестает работать основное различение «живое-мертвое». Живое, то есть становящееся жизнью – художественным переживанием, соприродным личному опыту.

При устранении такого критерия различение идет по попутным обстоятельствам: по вторичным художественным признакам. Это дает невиданные ранее возможности «конвертировать» искусство, а перед самим искусством встают новые проблемы конвенционального успеха и конвенциональных достоинств – достоинств по договоренности. Более чем понятно, кто и почему решает эти проблемы наиболее успешно.

Новое время принесло много неожиданностей. Например, полное изменение характера деятельности некоторых авторов, признанных лидеров 70 – 80-х годов. Эстетическая провокационность, бывшая когда-то оборотной стороной тонкой и лукавой артистической игры, стала прямолинейной и неизобретательной, грубо-идеологичной и по-человечески крайне неприятной. Стало искусством для журналистов. Методы приватизации общественного внимания, конечно, отличаются от методов приватизации собственности, но, в общем, не принципиально. Приходится эти методы усваивать, попутно что-то меняя в собственном устройстве.

Новый художник все больше напоминает шамана: идеолога и артиста в одном лице. Подсознательное желание избежать разоблачения заставляет его тревожно и пристально всматриваться в будущее, стараться это будущее вычислить, исходя из какой-то предсказуемой последовательности. И есть что-то странное в этой добровольной зависимости от общего течения художественного процесса, в подсматривании в будущее из соображений «не оплошать». Что-то недостойное.

Самое, может быть, неприглядное заключается в том, что это заведомо неблагодарное занятие – заглядывание в будущее – как-то на будущее влияет: переносит туда некоторые черты настоящего. И черты далеко не лучшие. Работа на завтрашний день укрепляет будущую позицию как раз тех идей, движений, сил современности, которых сам художник интуитивно опасается и только потому идет им навстречу, что пытается сделать их своими союзниками. То есть надеется на какой-то недосмотр будущего, на его рассеянность. В сущности, он работает на то культурное состояние, которое сможет предложить ему лишь место в музее забавных полузабытых раритетов. И то – за особые заслуги.

Художественные идеи определенного круга, десятилетия существовавшего почти на осадном положении, переходят (или уже перешли) в другую среду. Черты переходности, двойственности пока заметны, но еще заметнее какое-то сущностное перерождение. За осознанной ревизией «этики отказа» следует нарастающая враждебность к тем формам искусства, центральной, глубинной интенцией которых являлась художественная аскеза, то есть уже не этика, а эстетика отказа. Любые «твердые» формы творческого существования теперь и нежелательны, и невозможны. Новая среда ищет для себя новые агрегатные состояния.

В этом свете становится понятен выбор симуляции как наиболее желательной формы творческой реализации. Ведь симуляция – единственный способ двойной художественной игры: и деятельность, и бездеятельность одновременно; и осуществление, и ускользание. Формальная активность при отсутствующей форме.

Сама деятельность (ее возможность, ее проявление) понимается теперь как проекции – часто очень изощренные, артистически прихотливые – социальных инстинктов в область художественного. В первую очередь – инстинктов обладания и власти. Соответственно на смену эстетики отказа идет эстетика принуждения.

Вспомним впечатления от сравнительно давней уже выставки «Искусство как власть. Власть как искусство» (ЦДХ, апрель 1993). Название буквально соответствует экспозиции. Собственно, только это и экспонируется: власть. И в самом очевидном воплощении. Давайте задумаемся: как наиболее явно продемонстрировать завоеванную власть в условиях художественной выставки? Правильно – занять место и ничего не выставить. Это и есть самый простой и самый сильный властный жест.

Выставка и замечательна тем, что на ней ничего не выставлено. Ну почти ничего. Катушки от кабеля с ближней стройки, сети, обломки, какие-то деды-морозы, опутанные бечевой, как бурлаки.

Имен авторов я не называю, потому что подобная стратегия связана не с конкретным авторством, а с целой художественной областью. Практическое отсутствие экспозиции вовсе не спецэффект данной выставки, как-то связанный с ее темой. Это рядовая и уже привычная картина (точнее, пейзаж). Можно было бы привести и более близкие по времени примеры, но, каюсь, в последние год-два я изменил своей тридцатилетней привычке ходить на выставки нового искусства. Экспозиционное пространство с таким условным наполнением становится энергетическим вампиром. Ты по инерции наделяешь пустоту каким-то существованием, отдавая ей свое, насыщая собственной жизнью. Работа тяжелая, вполне неблагодарная: пустота все равно неотступна и вечно голодна.

Собственно, этой работой уже никто не занимается. Люди приходят только на вернисаж, по делу или для того, чтобы несколько часов побыть движущимся экспонатом такой живой выставки. (Тоже занятие на любителя.)

Не стоит доказывать, что между намерением и осуществлением нельзя поставить знак равенства без принуждения. Эта область искусства все плотнее заполняется теми идеями, которые самым естественным образом становятся руководством к действию. Превращается в подобие властной структуры, правда, катастрофически теряя желающих почувствовать эту власть.

Сам образ автора-завоевателя, назначающего что-то искусством и лихорадочно примеряющего новые имиджи, постепенно становится комическим. Завоеванная территория принадлежит вовсе не ему. Отказываясь быть результативным даже в самой дальней перспективе, новое искусство нуждается в «постороннем предмете» для обнаружения собственных возможностей, даже просто собственного существования. Оно вынуждено искать выход вовне – в те области, где идея результата пока не отменена.

Думаю, что мы не слишком ошибемся, указав как на один из таких «посторонних предметов» на общественное сознание, а вернее – на его стереотипы.

Вернемся к впечатлениям посетителя выставок (пусть даже не таким опустошающим, как описанное выше). Предшествующий опыт завсегдатая музеев и галерей здесь, пожалуй, только во вред. Больше помогут те навыки знаковой ориентации, которые мимоходом и как бы поневоле получает путешественник в незнакомой стране.

Восприятие переводится из области смыслов в область прикладных значений; в область спрямленных элементарных сигналов и знаков-эмблем. Похоже, что сверхзадача нового произведения (при его наличии) – потеснить существующий ряд маркированных образов и стать одним из них. Для облегчения распознавания и присвоения в конечный продукт художественной деятельности необходимо включить какую-то подсказку. Такой подсказкой обычно становятся прямые заимствования из сферы общественно-социальной.

Это всегда какое-то высказывание на тему, носящуюся в воздухе. Но высказывание не простое, а эксцентрическое. Артистическое высказывание, с неожиданной стороны. На деле и таких сторон не так уж много, но не это главное. Хуже, что сама область смыслов в таком понимании принимает вид единообразной ячеистой структуры. Такие соты коллективного разума. Определенное количество ячеек предположительно занято «искусством», но этот термин имеет здесь характер условной отсылки.

Новый тип произведения нетрадиционен не только по форме восприятия, но и по методике. Метод его создания – разложение известного заранее высказывания на промежуточные Фигуры, имеющие значение только в совокупности и только при правильной смысловой расстановке.

Немного о технике такого высказывания. Сравнительно недавно два художественных критика – один начинающих, другой с опытом – описывали некую инсталляцию. «В левом углу афиша, – перечислял начинающий, – в правом столик, на столике коробка, в коробке…и т. д.». «Ты совершенно ничего не понял», – рассердился второй, опытный, и стал рассказывать, что символизировали выставленные предметы и что означает их соединение. Рассказы критиков разнились между собой как, скажем, описание «красного уголка» и таинственного сада. Так «уголок» или сад? Кто прав?

Ответ: прав второй критик. Выставляется не то, что реально выставлено. Инсталляция это своеобразный ребус, отдельные части которого мы должны соединить в связный рассказ о задуманной художественной операции. То есть это род аллегории. Вещи такого рода искусство позволяло себе крайне редко (и всегда проваливалось). Чтобы правильно считать задуманный художником текст, нужен определенный навык. Работа это для зрителя непростая, может быть, отсюда и ощущение усталости, с которым посетитель покидает очередную выставку.

(По западным примерам, по фотографиям в журналах можно заподозрить, что у инсталляции есть свои особые возможности, что она готова работать с переживанием телесности и телесностью переживания, становясь при этом формой исследования или формой оперативной философии. Но в натуре нам такое наблюдать не пришлось, а верить на слово становится слишком опасно.)

В конце гастрольных выступлений футуристов на сцену выходил некто, кого представляли как «футуриста жизни» – и разбивал о свою голову кирпич. Почему-то голова эта представляется стриженой, каторжной. Но и такую забубенную голову подставлять всякий раз неохота, и вот новый художник постепенно научается заменять свою голову чужой. В успехе именно такой операции он видит свою власть.

Соответственно в изобразительное искусство рекрутируется другой человеческий тип…

Такая практика постепенно опустошает и как-то опресняет искусство. В этом пространстве уже нет места для чего-то, погруженного в себя или колеблющегося, непретенциозного и действительно живого. Нет места случайности и настоящей удаче, то есть совпадению намерений художника и возможностей его языка.

Явления живут и меняются, а слова остаются на месте, искусство мигрирует как кочевое племя, а ее покинутые жилища еще долго сохраняют прежние названия.

Мы видим, как на наших глазах кончается искусство, существующее на договорных началах. Своеобразная арт-мода, в которую оно перевоплотилось, занимается в основном перевешиванием ценников с одного отсутствия товара на другое его отсутствие и никого уже не имеет в виду, даже покупателя.

Такое искусство всегда кончалось быстро, почти на следующий день, но сама идея договора воспроизводилась в новых формах. Но сейчас и она кончается – договариваться стало не с кем. Эта ветвь эволюции, похоже, оказалась тупиковой.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.